Лилиан смотрела на этого низенького, расхорохорившегося старикашку.
– Дядюшка Гастон, сколько тебе лет?
– Опять ты за свое! Сама прекрасно знаешь!
– И до скольких, по-твоему, ты доживешь?
– А это вообще вопрос неприличный. Про такое пожилых людей не спрашивают. Такое одному Богу известно.
– Богу много чего известно. И к нему много вопросов накопилось, ты не находишь? И я свои уже скоро задам.
– Что? – Дядюшка вытаращил глаза. – Что ты такое говоришь?
– Да ничего. – Лилиан уже подавила вспышку гнева. Ведь вот же этот сморчок стоит перед ней, весь сморщенный, дряхлый, а мнит себя чуть ли не чемпионом долголетия, и наверняка ведь на сколько-то лет ее переживет, и все-то на свете ему известно, и со своим боженькой он на «ты». – Дядюшка Гастон, – все-таки решилась она спросить, – если бы тебе довелось прожить жизнь снова, ты бы что-нибудь изменил?
– Разумеется!
– И что же? – затаив слабую надежду, спросила Лилиан.
– Не прогорел бы, как дурак, на обвале франка. Еще в четырнадцатом году прикупил бы американских акций, а потом, самое позднее, в тридцать восьмом…
– Хорошо, дядюшка Гастон, – прервала его Лилиан. – Я уже поняла. – Гнев ее улетучился окончательно.
– Ничего ты не поняла! Если б поняла, не швырялась бы деньгами, которых у тебя не осталось почти! Разумеется, это все твой отец…
– Знаю, знаю, дядюшка Гастон. Транжир! Но, знаешь, есть транжир, которому он в подметки не годится.
– Это кто же?
– Жизнь, дядюшка. Она транжирит тебя, меня и вообще всех подряд.
– Белиберда! Салонный большевизм! Отвыкай. Жизнь – слишком серьезная штука.
– Именно. И в ней надо платить по счетам. Поэтому отдай мне мои деньги. И не делай вид, будто они твои. Это мои деньги.
– Деньги! Деньги! Для тебя жизнь – только деньги!
– Нет, дядюшка Гастон. Это для тебя жизнь – только деньги.
– Так радуйся! Иначе давно бы уже сидела без гроша. – Недовольно морщась, дядюшка выписал чек. – Ну а потом? – с горечью спросил он, помахивая листком в воздухе, чтобы просохли чернила. – Что будет потом?
Лилиан смотрела на него как завороженная. «Похоже, он даже на промокательной бумаге норовит сэкономить», – подумала она.
– Не будет никакого потом, – проронила Лилиан.
– Так все уверяют. А потом, все спустив, являются, и приходится свои скромные сбережения…
Гнев вспыхнул снова, внезапный, неодолимый, осознанный. Лилиан вырвала чек из дядюшкиной руки.
– Пойди и купи себе американских акций, тоже мне патриот!
Она шагала по мокрым улицам. Пока она была у дядюшки, прошел дождь, но сейчас уже снова выглянуло солнце, отражаясь в черном асфальте и в лужицах по краям мостовой. «Даже в лужицах отражается небо, – подумала она и поневоле усмехнулась: – Значит, может, даже в дядюшке Гастоне отражается Бог». Только вот в чем именно? Пожалуй, в дядюшке его гораздо труднее разглядеть, чем голубизну и сияние неба в грязных ручьях, что струятся сейчас к водостокам. И в большинстве людей из тех, кого она знает, его тоже труднее разглядеть. Торчат у себя в конторах, важность на себя напускают, каждый что твой Муфусаил19, если не два Муфусаила, вот и весь нехитрый секрет их важничанья. Живут, словно смерти не существует вовсе. Только не как герои, а как жалкие торгаши. Подавляют в себе трагическое знание о кончине, прячут головы, как страусы, от этого знания в любые иллюзии, тешат себя обывательскими сказками о вечной жизни. Уже разваливаясь от старости, на краю могилы, из последних сил все еще стараются выглядеть друг перед другом бодрячками, преумножая то, что давным-давно превратило их в рабов самих себя – деньги и власть.
Она достала стофранковую бумажку, посмотрела на нее и, внезапно решившись, бросила в Сену. Конечно, это очень детский, нарочито-демонстративный жест протеста, но ей плевать. Он доставил ей удовольствие. Она же не чек дядюшки Гастона выбросила. Она пошла дальше и вскоре оказалась на бульваре Сан-Мишель. Здесь жизнь бурлила вовсю. Все куда-то неслись, проталкивались, спешили, солнце посверкивало на сотнях автомобильных крыш, рычали моторы, все и вся стремились как можно скорей достигнуть какой-то своей, ближайшей цели, и каждая из этих мелких, временных целей столь наглухо заслоняла одну, последнюю, что казалось, этой последней и не существует вовсе.
Словно Моисей, некогда выведший народ Израиля к Красному морю, она пересекла улицу меж двух рядов замерших перед красным сигналом, дрожащих от нетерпения, пышущих жаром чудовищ. «В санатории все было иначе, – думала она, – там последняя цель мрачным солнцем стояла на небе всегда, ты под ней жил, мог привычно не замечать, но уж никак не вытеснять из сознания; и это придавало жизни куда более глубокий смысл, а тебе самому – больше мужества. Кто знает, что его ведут на убой и спасения нет, кто видит свой путь сквозь такое знание, с этим последним мужеством в сердце, тот уже перестает быть просто жертвенной скотинкой. И способен в чем-то даже возвыситься над своим палачом-забойщиком».
Она вернулась к себе в гостиницу. Поселилась она снова на том же втором этаже, чтобы невысоко подниматься. Продавец морской живности уже был на месте, у дверей ресторана.
– Сегодня креветки отличные, – похвастался он. – А вот устрицы почти сошли. Теперь только в сентябре будут. Вы в сентябре еще будете?
– Конечно, – проронила Лилиан.
– Подобрать вам креветок? Серые получше будут. Розовые, правда, на вид хороши. Так вам серых?
– Серых. Я сейчас спущу корзинку. И полбутылки розового, похолоднее. Скажите Люсьену, метрдотелю, он знает.
Она медленно одолела лестничные марши. Потом спустила и снова подняла наверх корзинку. Вино было уже откупорено и такое холодное, что бутылка запотела. Она забралась на подоконник с ногами, уселась, прислонившись спиной к оконной раме, поставила рядом бутылку. Люсьен не забыл бокал и салфетку. Она пригубила вино и принялась за креветок. Жизнь замечательна, так она сейчас решила, а больше ни о чем думать не надо. Смутно, правда, она чувствовала, что за эту мимолетную беззаботность будет какая-то страшная отместка, но сейчас ничего не хотелось об этом знать. Не в эту минуту. Однако смутное это знание как-то было связано с мамой – та от рака умерла, после нескольких операций, очень тяжелых. Всегда найдется кто-то, кому еще хуже пришлось. Она прищурилась, глядя на солнце. Почувствовала теплый свет у себя на лице. Такой ее и увидел Клерфэ, когда, сам себе удивляясь, в который уже раз решил на всякий случай снова наведаться в «Биссон».
Он рывком распахнул дверь.
– Лилиан! Где ты пропадала? – выкрикнул он.
Она еще сверху успела увидеть, как он переходит улицу.
– В Венеции, Клерфэ.
– Но как? Почему?
– Я же тебе еще на Сицилии говорила: хочу как-нибудь съездить в Венецию. Вот в Риме и вспомнила.
Он прикрыл за собой дверь.
– В Венеции, значит. Но почему мне не сообщила? Я бы приехал. И долго ты там пробыла?
– Это допрос?
– Пока что нет. Я тебя повсюду искал, но Венеция мне как-то в голову не приходила. И с кем ты там была?
– И это, по-твоему, не допрос?
– Но я тут без тебя с ума сходил! Не знал, что и подумать! Как ты не понимаешь?
– Да, – вздохнула она. – Не хочешь креветок? Они пахнут водорослями и морем.
Клерфэ выхватил у нее картонную тарелочку и вместе с креветками вышвырнул в окно.
Лилиан проводила тарелочку глазами.
– Ты попал в зеленый закрытый «ситроен». А подождал бы чуть-чуть – и угодил бы прямо в прическу толстой блондинке в открытом «рено». Пожалуйста, дай мне вон ту корзинку на привязи. Я еще не наелась.
Секунду казалось, что корзинка полетит вслед за креветками. Но потом он все-таки протянул ее Лилиан.
– Скажи ему, пусть еще бутылку розового пришлет, – буркнул он. – И вылези наконец из этой своей рамы, дай тебя обнять.
Лилиан соскользнула с подоконника.
– Ты на «Джузеппе»?
– Нет. «Джузеппе» стоит на Вандомской площади и гордо презирает дюжину «бентли» и «роллс-ройсов», которые почтительно его окружают.
– Сходи за ним и давай поедем в Булонский лес.
– В лес поедем, – пробормотал Клерфэ, целуя ее. – Но за «Джузеппе» сходим вместе, иначе я вернусь, а ты опять исчезнешь. Не желаю больше рисковать.
– Ты по мне скучал?
– Иногда, когда не сходил с ума от ненависти или от страха, что ты стала жертвой какого-нибудь маньяка. Так с кем ты была в Венеции?
– Одна.
Он посмотрел ей в глаза.
– И это возможно. От тебя всего можно ждать. Но мне-то почему ничего не сказала?
– По-моему, между нами это не принято. Ты разве не укатываешь иногда в Рим и не возвращаешься лишь недели спустя? Да еще с любовницей?
Клерфэ рассмеялся:
– Так и знал: когда-нибудь мне это отольется. Так ты из-за этого исчезла?
– Разумеется, нет.
– А жаль.
Лилиан высунулась из окна, принимая корзинку. Клерфэ терпеливо ждал. В дверь постучали. Он открыл, принял от официанта бутылку вина и даже успел осушить бокал, слушая, как Лилиан перекрикивается с продавцом, требуя прислать еще креветок. Потом обвел глазами комнату. Разбросанные как попало туфли, кое-какое бельишко на спинке кресла, платья Лилиан, выглядывающие из приоткрытого шкафа. «Да, она снова здесь, – подумал он, – и какой-то новый, неведомый, глубокий и вдохновенный покой воцарился в душе».
Лилиан, уже с корзинкой в руках, обернулась.
– Как же они пахнут! На море как-нибудь еще съездим?
– Да. В Монте-Карло, если ты не против. У меня там когда-то гонка.
– И скоро?
– Как только захочешь. Сегодня? Завтра?
Она улыбнулась:
– Ты же меня знаешь. Нет, если можно сегодня и завтра – то не сегодня и не завтра.
Она взяла протянутый им бокал.
– Я не собиралась так долго оставаться в Венеции, Клерфэ, – призналась она. – Всего лишь пару дней.
– Почему же задержалась?
– Почувствовала себя неважно.