Жизнь языка: Памяти М. В. Панова — страница 17 из 99

'видеть'mireru вместо строго нормативной формы mirareru. В японской науке, в отличие от русской, принято различать два понятия: строго нормативный язык – hyoojungo, буквально – стандартный язык, и более вариативный язык, допускающий не слишком большие отклонения от стандарта, но понятный для всех, – kyootsuugo, буквально – общий язык. Образованные японцы говорят на каком-то из вариантов «общего языка», а «стандартный язык» – скорее идеал, реально не достигаемый. Подробнее об этом различии см.: [Неверов 1982: 14–15]. В терминах М. В. Панова, первое понятие соответствует КЛЯ, а второе – КЛЯ и РЯ вместе. Кстати, распространено в Японии и недовольство «казенным» нормативным языком [Mizutani 1981: 146–149]. А сейчас уже очевидно, что смена у нас общественного строя в начале 90-х гг. не привела к исчезновению РЯ, стали лишь менее явными границы между ним и КЛЯ.

Японский опыт представляется показательным и в связи с орфографическими и другими языковыми реформами, в которых участвовал Панов. Долгое время ситуации в двух странах были (с опережением по времени в России) достаточно сходными. При формировании современных литературных языков первоначально орфография там и там оставалась традиционной, во многом не отражавшей современное произношение (в Японии просто заимствовали орфографию бунго), а орфоэпические нормы были, особенно в Японии, гораздо менее строги, чем орфографические. В эпоху первой стабилизации литературной нормы что-либо изменить оказалось невозможным. В 1917–1918 гг. в России, а в 1946–1952 гг. в Японии провели реформу, у нас коснувшуюся лишь орфографии, а в Японии – и грамматических норм, особенно в формах вежливости (а орфографическая реформа, помимо упрощения орфографии каны, упростила и иероглифику). Коренные изменения жизни способствовали тому, что и в данной области к нововведениям привыкли, хотя в Японии некоторые реформы оказались максималистскими: стремились сильно сократить количество иероглифов, но довольно многие из упраздненных иероглифов на деле продолжали и продолжают употребляться.

В более поздний период, однако, политика в области норм языка, в частности орфографических и орфоэпических, в двух странах стала заметно различаться. В Японии, где существуют два центра нормализаторской деятельности: Министерство просвещения и полугосударственная радио– и телекомпания NHK, – глобальных реформ не было уже более полувека, но частные реформы происходят постоянно. Суть их заключается прежде всего в приспособлении норм к реальному употреблению, «стандартного языка» к «общему языку».

Вот один пример: компания NHK периодически издает нормативные словари произношения и ударения. Выпуск каждого такого словаря предваряется массовыми исследованиями двух типов. Во-первых, производятся массовые анкетирования. Испытуемых спрашивают о том, как они произносят то или иное слово (естественно, информацию получают о словах, где есть заметные колебания и отклонения от нормы). Этот материал затем статистически обрабатывается. Во-вторых, ведется массовое слежение за речью дикторов и комментаторов, записываемой на видео; результаты также анализируются статистически. В результате, если оказывается, что большинство опрошенных и большинство телеведущих дают результат, не совпадающий с данными предыдущего справочника, то норма в словаре меняется.

То же было сделано и в отношении иероглифов. В 1946 г. был установлен иероглифический минимум из 1850 знаков, которыми было рекомендовано ограничиваться. Некоторые из не включенных в минимум знаков затем вышли из употребления и забылись, но довольно многие продолжали использоваться. Реформа 1946 г. проводилась ускоренно и без какого-либо предварительного обоснования. Ее противники потом спрашивали: почему иероглиф со значением 'кошка' не попал в минимум, тогда как иероглиф со значением 'собака' туда вошел. Особенно явной ошибкой оказалось решение не включать в минимум иероглифы, распространенные в частотных собственных именах и редкие в прочей лексике. Уже в 50-е гг. выяснилось, что ряд иероглифов за пределами минимума по-прежнему широко употребляются. И после подготовительной работы (аналогичной рассмотренной выше) дважды, в 1981 и 1990 гг., состав иероглифического минимума изменялся Министерством просвещения. Одни иероглифы были исключены, другие добавлены; в целом последних больше: в последнем варианте минимума стало 2229 иероглифов. Конечно, такие изменения, более заметные, чем изменения произношения или ударения отдельных слов, вызывают разное к себе отношение. После изменения минимума в 1981 г. появилась книга [Utsukushii 1981], авторы которой оценили его чуть ли не как замаскированный возврат к довоенной эпохе милитаризма, когда иероглифы использовали в неограниченном количестве. Однако в целом все эти реформы приняли: речь шла не о переучивании, а о признании законным сложившегося употребления.

И насколько иной была попытка орфографической реформы у нас в 60-х гг. Она была прекрасно продумана с лингвистической точки зрения (тут моя точка зрения за сорок лет ничуть не изменилась), поскольку готовили ее Панов и другие ученые высочайшего класса. Но ее разработчики не посмотрели на нее глазами рядового носителя русского языка. Всякая такая реформа, если она хорошо разработана лингвистически, очень полезна и часто необходима для тех, кому еще предстоит учиться в школе. Но эти люди не имеют права голоса в дискуссиях о норме языка (даже если это не только маленькие дети, но и неграмотные взрослые). Ведут эти дискуссии люди, уже окончившие школу, а им больше всего не хочется переучиваться. А предложения 1964 г. все-таки слишком меняли привычный графический облик многих слов.

К этому добавился еще один фактор, значение которого понимаешь опять-таки при сопоставлении России с Японией. Японский рецензент нашего «Энциклопедического словаря юного филолога» (для которого столь много сделал Михаил Викторович), в целом оценив его положительно, выразил, однако, недоумение в связи с включением в словарь статей о крупных русских писателях. Он, назвав несколько имен классиков японской литературы, написал, что статьи о них в Японии никогда и в голову не придет включить в подобное издание [Gengo-seikatsu 1984, 11: 37]. Дело в том, что в России в отличие от Японии традиционно главными «знатоками» и «хранителями» «хорошего» языка считаются писатели. Показателен сам термин «литературный язык», не имеющий прямого соответствия ни в японском, ни, например, в английском языке. А в 1964–1965 гг. в дискуссии выступили писатели, в том числе крупные; их голос воспринимался широкой публикой как самый авторитетный, хотя они проявляли элементарную лингвистическую неграмотность вроде смешения звуков с буквами. Но они сумели красивым языком выразить чувства взрослых людей, уже учившихся орфографии (тогда жило еще много людей, учившихся ей дважды) и не желавших заниматься этим снова. Проект был похоронен.

Конечно, в 60-е гг. еще не было возможностей, например, проводить массовые социологические опросы. Но сейчас, казалось бы, можно было при разработке действительно необходимых уточнений орфографии спросить тех, для кого эти уточнения проводятся. Однако и тут (при гораздо меньших предлагаемых изменениях) было по существу сделано всё, чтобы вызвать неприятие проекта с порога у обычных граждан. В результате уважаемые люди вплоть до нобелевских лауреатов увидели в этих уточнениях орфографии «покушение на русский язык». Впрочем, радикальные изменения языковых норм в не самые радикальные исторические периоды – вещь, сложная везде. Массовое недовольство недавней реформой немецкой орфографии – типичный пример. В Японии, как указано выше, дело обстоит иначе: изменения постоянны, но не радикальны.

В заключение хочу привести еще одно письмо Михаила Викторовича Панова, адресованное, правда, не мне, а С. А. Крылову. Написано оно, очевидно, в 1997 г., когда готовился «Фортунатовский сборник», изданный в 2000 г. Речь идет о статье [Алпатов 2000] для этого сборника, посвященной П. С. Кузнецову, лекции которого я слышал в МГУ. Письмо печатается с разрешения адресата.

Дорогой Сергей Александрович!

Статья В. М. Алпатова о П. С. Кузнецове очень интересна. Это именно статья; автору удалось вспомнить только одно: что П. С. Кузнецов был сутуловат. Это верно, но для воспоминаний недостаточно.

В. М. Алпатов в одном месте ошибся: написал, что Р. И. Аванесов в 1948 г. сломился и изменил фонологические взгляды. В 1948 г. этого не было. Выдвинул новую теорию фонем в 1954 г., и это не было капитуляцией.

С уважением.

Панов М. В.

Против первого замечания не могу возразить, но что касается ошибки, то я пересказывал мнение самого Петра Саввича, которое он излагал студентам и выразил в воспоминаниях (в 1997 г., впрочем, еще не опубликованных). Он пишет: «1948–1949 гг. были тяжелые годы последнего наступления марристов против индоевропеизма, а также фонологических дискуссий, направленных в первую очередь против Московской фонологической школы… В ходе фонологической дискуссии родилась… новая теория Р. И. Аванесова, который испугался критики, а затем стремился подвести теоретическую базу. Я не принял… теории» [Кузнецов 2003: 231].

Личные взаимоотношения двух выдающихся ученых, как можно видеть, не были гладкими. Но, безусловно, какими бы они ни были, для Михаила Викторовича и Кузнецов, и Аванесов были в равной степени уважаемыми учителями, а фонологическая теория Р. И. Аванесова 50-х гг. – важной научной концепцией. И, прежде всего, ему важно было защитить и ее, и ее автора.

Литература

Алпатов 1979 – Алпатов В. М. Структура грамматических единиц в современном японском языке. М.: Наука, 1979.

Алпатов 1990 – Алпатов В. М. Знаменательные части речи в японском языке // Части речи. Теория и типология. М.: Наука, 1990.

Алпатов 1995 – Алпатов В. М. Литературный язык в России и Японии: опыт сопоставительного анализа // Вопр. языкознания. 1995. № 1.