[101] – плохого питания, недостатка физической активности или злоупотребления алкоголем. Одиночество вызывает физиологическую реакцию стресса – воспалительный процесс, связанный с антистрессорной адаптационной реакцией организма и ухудшающий физическое самочувствие[102]. Согласно результатам исследования, проводившегося в течение девяти лет в 1970-е годы, люди, имевшие меньше социальных связей, умирали в два-три раза чаще, чем те, у кого их было больше[103].
С точки зрения государственной политики, эти факты важно знать. Но они указывают на побочные эффекты одиночества, а не на вред от него самого. Если бы существовала таблетка для лечения медицинских последствий социальной изоляции, думаю, стремление человека к общению никуда бы не исчезло. Давайте лучше обсудим, каково это – чувствовать отчуждение. Данные функциональных МРТ-исследований показывают, что при социальном отторжении активизируется та же область мозга, что задействуется при физической боли[104]. Тем не менее, непонятно, почему одиночество вредно, если о нем можно сказать лишь то, что оно причиняет боль. Почему от него больно? И о чем эта боль нам говорит?
Одиноких философов хватало, но подробно писали на эту тему лишь некоторые из них, хотя косвенно тема одиночества в их работах все-таки звучала. Историю современной философии начиная с Декарта можно представить – хоть и выборочно – как борьбу с солипсизмом – идеей о том, что ничего, кроме самого себя, не существует, и что мы абсолютно одиноки. Уединившись в комнате с камином в 1639 году, Декарт в своих размышлениях поставил под сомнение все, что только можно, в том числе существование других людей, чтобы таким образом заново выстроить свой мир на надежных основаниях. Он начал с уединенного «я»: «Я мыслю, следовательно, существую»[105]. Но затем он доказал существование Бога, по крайней мере, сам был доволен получившимися доказательствами. А поскольку Бог не стал бы нас обманывать, мы можем доверять нашему «ясному и отчетливому восприятию» окружающего мира, в том числе восприятию других людей.
Проблема в том, что доказательства Декарта неубедительны. Мы знаем, что не одиноки, но не потому, что доказали существование Бога. Философы, жившие после Декарта, вернулись к фразе «я мыслю, следовательно, существую» и сочли, что даже в той комнате с камином Декарт нуждался в других людях. По мысли немецкого философа Георга Вильгельма Фридриха Гегеля, творившего в начале XIX века, мы не можем полностью осознавать себя иначе как через взаимное признание: нет никакого «я» без «тебя»[106]. Жан-Поль Сартр утверждал, что «[в] противоположность философии Декарта, в противоположность философии Канта, через „я мыслю“ мы постигаем себя перед лицом другого, и другой так же достоверен для нас, как мы сами»[107]. Людвиг Витгенштейн – некоторые считают его крупнейшим философом XX века – в своей важнейшей работе «Философские исследования» писал, что никакого «приватного языка» быть не может: мысль и разговор могут быть «ходами» в социальной практике или «языковой игре»[108]. Устойчивое уединение невозможно.
Если эти философы правы, мы испытываем метафизическую потребность друг в друге.
Наша субъективность не самодостаточна: мы можем полноценно существовать как сознающие себя существа только в отношениях с другими людьми. Это очень глубокая идея. Но о вреде одиночества она говорит меньше, чем может показаться. Поскольку самосознание имеет ценность, гласит соблазнительный аргумент, то и всё, от чего оно зависит, унаследует эту ценность. Если мы не можем осознавать себя иначе как через отношения с другими, то такие отношения столь же ценны, как наше самоосознание. Вот почему одиночество вредно. Но этот вывод ошибочен.
Нечто необходимое для чего-то благого не обязательно должно заключать в себе ту же ценность. Так, например, нельзя счесть прекрасным скрытый под красками холст, на котором написана великолепная картина. В 1923–24 годах художница Гвен Джон создала один из вариантов картины «Выздоравливающая», которая хранится в музее имени Фицуильяма при Кембриджском университете. Холодными масляными красками художница изобразила спокойную женщину в синем платье, читающую в кресле. Мне этот образ кажется очень трогательным. Но хотя портрет не мог бы существовать без холста, на котором он написан, ткань под краской не становится от этого трогательной. Условия, без которых что-то благое было бы невозможно – холст прекрасной картины, социальные условия самосознания, – не обязательно обладают такой же ценностью сами по себе.
Одиночество вредно не потому, что уединение подрывает наше понимание себя. Оно вредно, потому что мы социальные животные, для которых при этом общество не является чем-то само собой разумеющимся. Вред одиночества проистекает из человеческой природы, а не из абстрактной природы «я».
Мое уединенное детство не было одиноким, но оно и не было по-настоящему уединенным: я все время был внутри семьи. Я отдалился от нее только в подростковом возрасте – тогда и наступило одиночество. Как у закоренелого нелюдима, у меня было мало опыта дружбы. Я не научился сближаться с людьми, не знал, как справляться с превратностями дружбы, как реагировать на возникающие трения, кроме как просто замкнуться в себе. Чувство отстраненности, ощущение того, что я на обочине жизни, овладело мной в старших классах и не покидало до самого университета. Я до сих пор с трудом переношу общение один на один.
Мне спокойнее вести разговоры в группе – меньше стресса. Как и у многих, у меня есть ощущение, что меня как бы нет, что я остался вне какой-то более широкой и гладкой ткани социальных связей, доступной другим. Я не верю этому ощущению, но я с ним живу. Трудно человеку удовлетворить свои социальные потребности.
Аристотель вообще утверждал, что «человек по природе своей есть существо политическое»[109]. Здесь быть «политическим» значит не просто жить в обществе, с семьей или друзьями, а принадлежать к полису – городу-государству. Лично я на самом деле не уверен, что в этом смысле мы по природе своей именно политические животные. Но то, что мы животные социальные, это точно. Люди всегда жили вместе в социальных группах – семьями, племенами и нациями. Наша специфическая социальность – то есть отличная от социальности человекообразных обезьян и ранних гоминидов – основывается на силе совместного внимания и «коллективной интенциональности», благодаря которым мы воспринимаем себя как представителей одного вида[110]. История человеческой эволюции, в ходе которой мы развили эти способности, есть история взаимной зависимости и уязвимости.
О том, что наша потребность в обществе очень глубока, свидетельствуют крайности.
Отсутствие ласки наносит грудничкам долгосрочный вред. Психолог Джон Боулби в 1960-е годы разработал «теорию привязанности». Его вдохновили исследования, в которых грудные детеныши макак-резусов предпочитали «суррогатную мать», сделанную из мягкой ткани, с которой можно было обниматься, а не из проволоки, даже если проволочный суррогат давал молоко. Ласка оказалась важнее питания. Обезьяны, лишенные физического контакта и изолированные с рождения, при возвращении в группу вели себя неадекватно, попеременно испытывали страх и агрессию, беспрестанно раскачивались вперед-назад[111]. Боулби увидел аналогичные поведенческие паттерны у бездомных детей в Европе после Второй мировой войны[112]. Те же особенности поведения наблюдали у многочисленных сирот, воспитывавшихся в Румынии в 1980-х годах во времена правления Николае Чаушеску[113]. Наблюдения Боулби послужили толчком для разработки системной теории привязанности между младенцем и матерью, которую разработала его ученица Мэри Эйнсворт в 1970-е годы[114]. О разных аспектах этой теории до сих пор спорят, но никто не сомневается, что ранняя привязанность оказывает длительное влияние на благополучие человека.
Еще одна крайность – одиночное заключение, когда арестанты содержатся в «закрытых камерах от двадцати двух до двадцати четырех часов в сутки, практически без контакта с людьми»[115]. На рубеже XVIII–XIX веков одиночное заключение рассматривали в американских тюрьмах как путь к исправлению преступников, но ничего подобного оно, конечно, не давало. Как писали Алексис де Токвиль и Гюстав де Бомон в 1833 году, осужденных «подвергали полной изоляции, но это абсолютное одиночество, если его ничто не прерывает, не под силу человеку; оно уничтожает преступника методично и безжалостно; оно не исправляет, а убивает его»[116]. Согласно отчету Американского союза гражданских свобод за 2014 год, «клинические последствия изоляции могут быть аналогичны последствиям физических пыток, [и могут, в частности, приводить] к перцептивным искажениям и галлюцинациям, <…> сильной и хронической депрессии, <…> потере веса, учащенному сердцебиению, замкнутости, притуплению аффекта, апатии, <…> головным болям, проблемам со сном, <…> головокружениям, членовредительству»[117]. Несмотря на все это, одиночное заключение по-прежнему применяется в американских тюрьмах в качестве меры воздействия на осужденных – иногда в течение нескольких месяцев или лет. Эту меру даже используют в школах