На самом деле между мировоззрением древнего стоицизма и мировоззрением его недавних подражателей – пропасть. Для греческих и римских стоиков безразличие к тому, что нам неподвластно, опирается на видение космоса как божественно упорядоченного: мир обладает собственным разумом, чье имя «Зевс», и его воля гарантирует, что все, что кажется плохим, на самом деле ведет к лучшему[172]. Иными словами, такое мировоззрение опирается на теодицею, а не на общие фразы о желании[173]. Если вы верите, что Зевс на вашей стороне, я могу понять, почему вы можете примириться с тем, что не можете контролировать. Если же нет, то мысль о необходимости адаптировать желаемое к возможному должна показаться скорее вздорной, чем мудрой. Как учит нас Вирджиния Вулф, «не надо делать вид, что если у вас чего-то нет, то не очень-то и хотелось»[174].
Если в философии и есть утешение, то оно не в том, чтобы заглушить горе, а в том, чтобы уметь горевать как надо. У горя есть свои причины: множество форм утрат, оплакиваемых нами, и истин, о которых имеет смысл горевать. Даже если горевать только о людях, которых мы потеряли, отложив на время в сторону «экологическую скорбь» и скорбь о несправедливости мира, горевание будет многогранным, ведь мы скорбим не только о мертвых. Задача в том, чтобы горевать правильно, а не в том, чтобы заглушить горе.
Сам я узнал, что такое горе, в пятнадцать лет, когда меня бросила моя первая подруга Джулс. Мы были вместе около полугода, но далеко наши отношения не зашли. Джулс строго нормировала поцелуи, «чтобы они нам не надоели». Я думаю, до меня у нее были неудачные встречи с мальчиками, я же был сравнительно ручным. Однако я не знал, как с ней разговаривать, и с самого начала обижался и ревновал. Когда Джулс это надоело, она прекратила отношения, и я немного помешался. Хотя сейчас, если оглянуться назад, произошедшее выглядит чем-то банальным, тогда наш разрыв казался мне непостижимым. Почему? Почему? Почему? Я постоянно ей звонил, требовал ответов. Джулс отказалась оправдываться и больше не брала трубку. Я продолжал звонить, но в конце концов смирился. Катализатором стало крайне близкое общение с ее лучшей подругой, имени которой я не помню, на вечеринке, все остальные обстоятельства которой я тоже забыл. Она донесла Джулс, что я оказался неумехой; в свою защиту скажу, что у меня на тот момент было мало практики.
Дело в том, что помимо горя, связанного с утратой – первой ее формы, что приходит на ум – существует еще горе от брошенности. «В душе ты умираешь, когда уходит любовь», – пишет ненадежный рассказчик в романе Айрис Мердок «Море, море»[175]. Он сам себя обманывает, и я в пятнадцать лет тоже сам себя обманывал. Я знал, что буду любить Джулс вечно, и никогда никого больше не полюблю. Я ошибался лишь отчасти.
Можно многое понять, сравнивая романтическое и смертное горе. Романтическое горе – это горе из-за прекращения отношений, а не из-за смерти второй «половины»; это форма того, что я назвал «отношенческим горем» (relational grief). Когда Джулс меня бросила, я горевал не о ней, а о себе. (Ей ведь стало лучше без меня.) Другие формы отношенческого горя зависят от других отношений – семейных или дружеских – и имеют свои характерные особенности. В то же время горе бывает и не связанным с отношениями, как, например, когда мы скорбим о тех, с кем никогда не были знакомы. В книге «Житейские советы бейсболиста» канадская писательница Стейси Мэй Фаулз оплакивает смерть 24-летнего питчера «Майами Марлинс» Хосе Фернандеса в результате несчастного случая на воде: «Не существует реальной „схемы“, как справиться с необъяснимым горем из-за смерти незнакомого человека»[176]. Нет никакой «схемы» и для горевания из-за массовой гибели незнакомых людей в результате пандемии, повлиять на которую мы не в силах. Чаще всего горе бывает как отношенческим (направленным на отношения), так и неотношенческим (направленным на любимого человека), как в случае смерти близкого друга, подруги, родителя или ребенка.
Эти различия важны, потому что они опровергают одно из «обвинений», выдвигаемых против горя, иногда даже самими скорбящими, – что это форма потакания себе. Книга Дидион начинается со своеобразного верлибра:
Жизнь пролетает быстро.
И исчезает вмиг.
Садишься ужинать и больше не встаешь.
Вопрос жалости к себе[177].
Жалость к себе – первая мысль Дидион после изложения фактов. Но хотя жалость к себе и может быть «элементом» горя, мы скорбим не только о себе: мы скорбим и о мертвых, и о том, что они потеряли. Горе – не слабость, а знак негасимой любви.
Даже горе, связанное с отношениями, не совсем эгоцентрично. Если бы моя жена умерла, я бы переживал о себе: как я теперь буду один справляться с одиночеством, бытовыми реалиями отцовства и повседневной жизни? (Вопрос жалости к себе.) Но я бы также скорбел и о ней, и обо всем, что ей не было бы суждено. А еще я горевал бы о нас, о потере того, что у нас было общего. Очень многое из того, что я делаю и что имеет значение, мы на самом деле делаем вместе, и без нее это было бы невозможно. Даже когда я расстался с Джулс, я потерял, а до расставания ценил не просто девушку и ее тело или подтверждение собственного существования, которое дарит любовь, а мои отношения именно с ней. Возможно, я неправильно понимал значение этих отношений, но они были не только про меня.
Когда горе связано с отношениями, а это почти всегда так, «правильное» горевание должно прорабатывать изменения, которые эти отношения претерпевают – именно изменения, а не конец. В своем эссе о смерти друзей в пожилом возрасте американский философ Сэмюэл Шеффлер ввел в обиход ироничный терминологический словарь угасших отношений. В «завершенных» отношениях, как, например, у меня с Джулс, ваша бывшая «половинка» жива. В «заархивированных» отношениях его или ее больше нет[178]. Но даже «завершенные» отношения не закончились: я отношусь к Джулс иначе, чем к незнакомым людям. Я бы сказал, что по-прежнему ее люблю, как любишь друзей, с которыми не виделся много лет.
По мысли Шеффлера, «заархивированные» отношения тоже не закончились: они продолжают оказывать влияние на нашу жизнь. Они предъявляют нам требования, которые мы вынуждены выполнять – требования почтения и уважения. Между нами и умершими есть отношения, даже если они – эти отношения – должны измениться. Почти во всех воспоминаниях о тяжелой утрате, которые я читал, у людей, переживших ее, было жуткое, странное ощущение постоянного присутствия того, кого они потеряли. «Этого часто не понимают те, кто не пересекал тропик скорби», – пишет писатель Джулиан Барнс в эссе о своей жене; «тот факт, что человек умер, может означать, что его нет в живых, но он не означает, что человека не существует». В каком-то смысле, он существует, в каком-то – нет. «Я постоянно с ней говорю», – продолжает он. «Это нормально, и мне это необходимо»[179].
Скорбя по отношениям, мы вынуждены ходить по грани между отчаянным желанием, чтобы отношения продолжались как прежде и мертвые были живы как раньше, и безнадежным отчуждением, в котором человек пытается забыть отношения полностью. Трудно бывает определить, где именно на этой грани человек сейчас находится. Когда внезапно умер сын поэтессы Дениз Райли, она писала о временны́х «вывихах» горя:
Всякий раз, когда мне приходится говорить кому-то, что сын умер, эти слова звучат для меня как позерская ложь, бестактность или предательство по отношению к нему. Для меня он ни в коем случае не умер, а просто «ушел», пусть и на всю мою оставшуюся жизнь[180].
Поддерживая отношения с мертвыми – словно они просто находятся далеко – человек рискует выпасть из жизни[181]. Для Райли время остановилось. «Как нам заново приобщиться, „подключиться“ к миру?», – вопрошает она[182]. Впрочем, издержки от восстановления связей с миром могут показаться «непомерными»[183]: «Мертвые ускользают, когда мы осознаем, что так или иначе оставили их там, в безвременье <…> Вряд ли вам захотелось бы испытывать вторую, теперь уже окончательную, утрату».
Чтобы горевать «правильно», человек должен справиться с этой дилеммой: бросить мертвых и тем самым как бы предать их или держаться за них таких, какими они были, и продолжать страдать. Как бы ни было трудно, нужно принять, что отношения должны измениться, не признавая при этом, что все кончено. В одной из своих памятных сентенций философ Палле Юрграу осуждает авторов, посвящающих книги памяти умерших: «Это мать привила вам любовь к музыке, а не воспоминания о ней, это отец впервые привел вас на поэтическое чтение, а не ваши воспоминания о нем <…> Что может быть дальше от покойного родителя, чем живое воспоминание?»[184] Мы должны посвящать книги самим умершим, а не нашим воспоминаниям о них. Мертвые не призрачны, мы продолжаем говорить о них, поддерживаем с ними отношения – этот факт метафизики легко забывается, когда мы пребываем в горестном оцепенении.
У меня нет рекомендаций, как изменить отношения с мертвыми, или, если уж на то пошло, с живыми, когда они уходят. Всякие отношения – нечто особенное, отдельный мир, и обобщения здесь неуместны. Все сказанное мною также нельзя считать какой-то панацеей.
Мой тезис в том, что в принятии перемен не обязательно содержится элемент предательства. Можно поминать уме