[213], но я не хочу, чтобы во время церемонии произносилось слово «Бог». Боб благодушно улыбнулся: «Произноси, не произноси, Бог все равно там будет». Правильные слова.
Когда я думаю о скорби по маме или, не дай бог, по жене или ребенку, мне хотелось бы примерно того же – ровно столько следования традициям, сколько я готов принять. Горе не укладывается само собой в какой-то сюжет. Оно приходит в хаосе волн и колебаний, неподвластных разуму. Неудивительно, что мы находим утешение в сомнительной теории фаз горевания. Но нам же нужна не теория, а практика. Традиция придает скорби некую структуру. Благодаря ей возможность правильного горевания становится гораздо более внятной.
Пока я писал эту книгу, в январе 2021 года внезапно умер мой тесть – скорее всего, от сердечного приступа. Эдвард Губар – спокойный, благожелательный, умный и интеллектуально всеядный человек, в прошлом писатель и журналист – преподавал в Колледже для одаренных студентов при университете Индианы. Он любил студентов, покер и прогрессивную политику, а тягу к азартным играм превратил в плодотворное побочное увлечение криптовалютой. Мы не видели его с начала пандемии, и его смерть до сих пор кажется нереальной. Несколько недель после его смерти моя жена Мара, ее сестра Симона и подруга Эдварда Кристина провели в суетных хлопотах, дополнительно осложненных ковидом. Лично управлять всей этой сумбурной логистикой могла только Кристина.
Оплакиванию усопшего мешали расстояния. Шиву мы отсидели по зуму, но в отсутствие телесного контакта трудно измерить потерю конкретного человека и невозможно утешить друг друга объятиями. Тем временем, планирование зум-поминок и поиск пропавших с радаров друзей и родственников, казалось, отодвинули горе Мары на второй план. Мероприятие получилось трогательным несмотря на глюки со звуком: разбросанные по разным краям друзья и родственники собрались на теплую встречу, которую было бы в обычных условиях не организовать, рассказывали об Эдварде, как он ходил в детский сад и школу, как был таксистом в Нью-Йорке, а потом тренером софтбольной команды Мары, о его неиссякаемой тяге к тусовкам, бесконечным посиделкам в ресторанах и телефонной болтовне.
Одни травили смешные байки, другие плакали – складывалась настоящая полифония скорби.
Когда мы потом смотрели запись, то увидели, что после того, как мы ушли, несколько друзей остались – делились воспоминаниями, «тусили» в память об Эдварде.
Только после поминок Мара начала по-настоящему плакать: горе то накатывало на нее, то отступало. Ее преследуют призраки воскресных телефонных разговоров с отцом, которых больше не будет. Но ей трудно реально прочувствовать, что Эдвард действительно ушел, потому что несколько месяцев общение с ним было виртуальным. Ее горе оказалось как бы отложено. Другим людям еще тяжелее. Пандемия нарушила не только «порядок» горевания, но и ритуалы, связанные собственно со смертью. Пациенты умирали в одиночестве, их близкие могли за этим наблюдать только на экранах компьютеров. Над нами сейчас нависает огромное облако отложенного горя. Даже до ковида ритуалы скорби многим людям казались чем-то малоустойчивым и неопределенным, что ограничивало их – ритуалов – действенность: мы не знаем, что делать, когда кто-то умирает.
Когда ритуалов нет или они неясны, в скорби приходится импровизировать, опираться больше на логику отношенческой скорби, меняя связь с умершими так, чтобы почтить их жизнь. Когда Эдварда не стало, у нас не было обычаев скорби, и мы вынуждены были придумывать новые. Впервые за много лет мы стали смотреть матчи по женскому студенческому баскетболу, в частности, игру команды «Индиана Хузиерс» в турнире Национальной студенческой спортивной ассоциации, и говорили, как же Эдвард любил студенческий спорт. В день его рождения мы купили лотерейный билет в память о нем и ничего по нему не выиграли. Что еще важнее, Мара взяла на себя миссию сохранить контакты с разбросанными по всему свету друзьями, на что ее вдохновил талант Эдварда к дружбе. Писательница Лидия Дэвис в одном из своих кристально ясных произведений малой прозы задала вопрос: «Как мне оплакивать близких?» и ответила лишь новыми вопросами: «Надо ли мне поддерживать порядок в доме, как Л.? <…> Надо ли затаить множество обид, как Б.? <…> Надо ли мне носить только черное и белое, как М.?»[214] Все, кто скорбит, могут задавать себе такие вопросы и находить такие способы горевания, которые бы каким-то образом вторили жизни ушедших. Такие личные варианты скорби становятся весомее, когда нет возможности выполнить общие.
К тому же, ни традиция, ни практика не могут служить лекарством от горя. В нашей конкретной ситуации оказалось тяжелее без ритуала, но легко в таких обстоятельствах вообще не бывает. Даже если рана утраты зарубцуется, она может открыться снова. У горя нет разрешения, которое бы положило ему конец раз и навсегда: неопределенность будет сохраняться всегда. «Ибо вот финальная мука – вопрос, на который нет и не может быть ответа», – пишет Джулиан Барнс: «Что значит „успех“ в горевании? Связан ли он с памятью о человеке или с его забыванием? С необходимостью замереть или двигаться дальше?.. Со способностью крепко держать в уме утраченную любовь и помнить без искажений?»[215] Иногда вопрос остается без ответа не потому, что сложно получить ответ, а потому, что вопрос изначально предполагает что-то ложное. В данном случае уловка в том, что мы якобы можем преуспеть или потерпеть неудачу в скорби раз и навсегда. Однако стремление к сюжетной завершенности противоречит идее о нормальной скорби. Траурные традиции придают скорби структуру, но это не значит, что в структуре этой есть начало, середина и конец. Скорее речь может идти о некой «карте» самого трудного отрезка скорби, который ведет в неизведанную, но пригодную для жизни «местность». Если жизнь – это сюжет, скорбь напоминает нам о том, что счастливого конца у него не будет. Возможно, никакого сюжета здесь и нет.
Глава четвертаяНеудачи
Неудача – вещь многоплановая. Мы терпим неудачи на работе, в любви, в обязательствах друг перед другом. Но есть особое достоинство у тех, кто терпит неудачу в спорте. Ни в одной другой сфере неудача не имеет столь явного и неопровержимого определения. Спорт часто навязывают молодежи как пространство, где можно научиться справляться с неудачами, достойно их переносить. И все же именно в спорте мы встречаем самые непоправимо катастрофические моменты неадекватности и ошибок.
Возьмем бейсбол – вид спорта, философски актуальный и к тому же удачно «оформленный» с точки зрения языка[216]. Например, в нем есть так называемая «ошибка Меркла»: в 1908 году Фред Меркл из команды «Нью-Йорк Джайентс» забыл наступить на вторую базу, чтобы зафиксировать конец матча, и Джонни Эверс смог вывести его из игры – это помешало команде одержать победу в решающем матче. Еще есть «ошибка Снодграсса», названная так по эпизоду, когда Фред Снодграсс не смог поймать легкий мяч, что стоило «Джайентс» победы в Первенстве по бейсболу в 1912 году. Или Билл Бакнер: до него якобы «дотянулось» так называемое проклятие Бамбино, которым было принято объяснять длившиеся почти целый век неудачи клуба «Бостон Ред Сокс». Проклятие якобы возникло из-за продажи Бейба Рута в 1918 году. Через 68 лет Бакнер пропускает между ног легкий граунд-болл, и «Ред Сокс» проигрывают чемпионат команде «Нью-Йорк Метс». Возможно, самый большой «неудачник» из них всех – Ральф Бранка, сделавший подачу под «удар, который услышали во всем мире»[217] – хоумран Бобби Томсона, благодаря которому решающую игру в плей-офф выиграли не «Бруклин Доджерс» Бранки, а «Нью-Йорк Джайентс» – они в результате этой победы и попали на Мировую Серию 1951 года.
Как люди живут, потерпев полный провал? Этот вопрос должен в той или иной степени интересовать всех, хотя перед кем-то он стоит острее. Проекты достойные, но не реализованные или забытые – повсеместное явление в жизни. «Если бы мы помнили хоть малую часть из миллиона наших больших и маленьких планов», – пишет поэт-афорист Джеймс Ричардсон, – «мы бы всю жизнь горевали об их провале»[218]. Можно утешать себя тем, что неудачи преследуют всех и всегда. В работе, которую ее автор – британский социальный критик Джо Моран – назвал «книгой утешения», он радует нас рассказами о больших и малых неудачах. Центральной фигурой становится художник, «который не учился на своих неудачах и не хотел учиться»[219]. Он написал мало картин, а самая известная его фреска еще до смерти художника начала отслаиваться – результат неудачного эксперимента. Художника звали Леонардо да Винчи.
Неудачи, как правило, более обыденны. Когда у моего чада рушатся планы, ничто не утешает его так, как истории про мои провалы – романтические фиаско, несданные тесты, спортивные поражения. Самая любимая – как я во время двух попыток сдать на права не смог даже выехать с парковки у экзаменационного центра. Жена как раз тогда была на девятом месяце, и я смог отвезти ее в больницу на роды только благодаря тому, что она тоже сидела в машине – в полном соответствии с условиями моих ученических прав. Экзамен я сдал только с третьего раза в компании тестя: он выглядел ошеломленным, но поддерживал меня и помог справиться с волнением рассказами о собственных неудачах, например, как ему пришлось везти подругу домой задним ходом из-за того, что в машине заклинило заднюю передачу.
В таких бытовых неудачах на карту поставлено не так уж много. В других случаях мир переворачивается с ног на голову или, наоборот, остается недвижим. Одно из выдающихся исследований неудач – «Опыт поражения» британского историка Кристофера Хилла