<…> [Человечество] я нахожу интересным и в целом привлекательным. По крайней мере, сейчас я нахожу мир приятным и увлекательным местом. Вы можете находить его угнетающим; мне вас жалко, а вы меня презираете. Но у меня есть причина, а у вас ее нет. У вас была бы причина презирать меня. У вас могла бы быть причина, чтобы меня презирать, если бы ваше чувство соответствовало факту, тогда как моё – нет. Но факту не может соответствовать ни то, ни другое. Сам по себе факт не является ни добрым, ни злым; факт – это как раз то, что волнует меня и угнетает вас. С другой стороны, у меня есть причина жалеть вас, поскольку взволнованным быть приятнее, чем угнетённым, и не просто приятнее, быть взволнованным – лучше любого другого занятия[407].
По Рамсею, лучшее, что мы можем – занять позитивную позицию исходя из прагматических соображений: всегда смотреть на светлую сторону жизни. Было бы не столь приятно, но не менее верно смотреть на мир с унынием. В этом и заключается абсурд бытия.
Тональность отличается, но это та же бессмысленность, что питает «Миф о Сизифе» французского философа Альбера Камю. Он пишет: «Человек сталкивается с иррациональностью мира. Он чувствует, что желает счастья и разумности. Абсурд рождается в этом столкновении между призванием человека и неразумным молчанием мира»[408]. Абсурд, бессмыслица заключается не в том, что мир диктует нам некий отрицательный ответ, что правда ужасна, а в том, что самый глубокий из вопросов – «В чем смысл жизни?» – не получает ответа. Какого-то особого способа чувствования мира нет и быть не может: когда дело доходит до дела, «реагирование всего нашего существа» оказывается произвольным. Мы вопрошаем, а Вселенная лишь пожимает плечами. Неужели сказать больше нечего?
В духе абсурда я утверждаю, что на вопрос о смысле жизни можно ответить, если рассмотреть вариант, что ответ может быть мрачным.
В романе Филлис Дороти Джеймс «Дитя человеческое», экранизированном Альфонсо Куароном, человечество предстает бесплодным[409] – за 18 лет не был зачат ни один ребенок. Общество, лишенное будущего, содрогается в ожидании краха. Но писательницу интересуют не столько практические проблемы последнего поколения – кто позаботится о стариках, что будет с мировой экономикой, когда мы не сможем инвестировать в будущее или брать под него кредиты – сколько его духовная жизнь. Что бы вы чувствовали, если бы знали, что человечество вымрет? Главный герой романа и рассказчик Тео Фарон пишет, что «живых охватила почти всеобщая апатия, которую французы назвали ennui universel»[410].
Эта тоска поразила нас, словно тяжкий недуг; на самом деле она и была болезнью, и вскоре стали очевидны ее симптомы: вялость, депрессия, трудно определяемое недомогание, подверженность самым незначительным инфекциям, постоянная головная боль. Я боролся с ней, как и многие другие. <…> Оружие, которым я борюсь с ней, одновременно является и моим утешением: книги, музыка, вкусная еда, вино, природа. [Но] без надежды на появление последующих поколений, которые будут помнить если не нас самих, то все человечество, без уверенности, что мы, мертвые, будем жить в них, – без этого любые удовольствия, идущие от ума и чувств, иногда кажутся мне не более чем жалкими подпорками для окружающих нас руин[411].
У Джеймс был предшественник – антивоенный активист и писатель Джонатан Шелл, выпустивший в 1982 году документально-полемическую книгу «Судьба Земли». Хотя ее основная тема – ядерный апокалипсис, Шелл разделил его на составные части – мучительную, внезапную смерть миллиардов людей и «уничтожение всех будущих поколений человеческих существ»[412]. Как и Джеймс, он пытается представить второе без первого, через идею всеобщего бесплодия, и, подобно Джеймс, ожидает мрачной реакции. Те, кому грозит вымирание, пишет он, «с неумолимой ясностью осознают тщетность всех занятий обычного мира – брака, политики, искусства, учебы и, если уж на то пошло, войны».
Через 30 лет после Шелла и через 20 лет после Филлис Джеймс американский философ Сэмюэл Шеффлер применил сценарий всеобщего бесплодия в философских целях[413]. Вслед за Шеллом и Джеймс он пишет: «Мне кажется правдоподобным предположить, что такой мир будет отличаться повальной апатией, аномией и отчаянием, эрозией социальных институтов и социальной солидарности, деградацией физической среды обитания человека и повсеместной утратой убежденности в ценности или смысле многих видов деятельности»[414]. Мы едва сознаем и редко задумываемся, что смысл наших каждодневных занятий зависит от неявной веры в то, что человечество будет жить и после нашей смерти, по крайней мере, еще несколько поколений. Он – смысл – зависит, по словам Шеффлера, от нашей веры в «коллективную жизнь после смерти»[415].
Если вы представите себя в ситуации бесплодия, какой будет ваша реакция? Ужас, грусть, уныние? Потеряет ли для вас смысл повседневная суета? Тот факт, что наша деятельность «заложена» под будущее, может быть и очевиден, когда ее результат от нас далек, – например, когда мы участвуем в длительной разработке лекарства от рака, которое может быть в итоге создано через несколько десятилетий, – но само это явление, пожалуй, распространено шире, чем мы привыкли думать. Смысл искусства и науки как минимум отчасти пропадет, если через пятьдесят лет у них не будет аудитории. Зачем вкладываться в традиции, которые обречены? Если человечество будет бесплодным, то не будет и детей, которые смогут приумножать наше общее богатство. Даже мимолетные удовольствия от чтения, музыки, еды или питья могут приесться, как это случилось с Тео Фароном, для которого «удовольствия теперь столь редки, что даже когда они случаются, их не отличить от боли»[416].
Стоит ли отчаиваться перед лицом вымирания человечества, как это делает Фарон? Или лучше реагировать на это хладнокровно? Или все это вопрос темперамента, который, видимо, одних угнетает, а других успокаивает? Есть ли какое-то правильное отношение к оставшемуся нам бытию в книге «Дитя человеческое»?
Мне кажется, что есть. Наши эмоции здесь не являются чисто субъективными, так же как они не являются таковыми в горе или любви. Поэтому есть все основания не поддаваться нигилистической реакции Фарона. Во-первых, неясно, почему ценность чтения или прослушивания музыки, не говоря уже о еде и питье – ценность, которая, казалось бы, заключена в самом моменте взаимодействия, – должна зависеть от того, что будет дальше.
Это не то же самое, что поиск лекарства от рака для грядущих поколений. Даже перед лицом конца света искусство и плотские удовольствия будут нам утешением.
Кроме того, возникает вопрос времени. Почему значимость наших занятий должна сгореть в огне неминуемого вымирания, если мы с самого начала знали, что дни человечества сочтены? Шеффлер называет это «проблемой Элви Сингера» – по имени девятилетнего ребенка из фильма Вуди Аллена «Энни Холл», который не видит смысла в том, чтобы делать домашнее задание, потому что Вселенная рано или поздно перестанет существовать[417]. Позиция Элви может показаться смехотворной, но в ее основе лежит определенная аргументация. Если ценность наших поступков зависит от процветания последующих поколений, то последнее поколение, когда бы оно ни появилось, не создаст ничего значимого. Оно не сможет расцвести. Но тогда то же можно сказать и о предпоследнем поколении, и о предпредпоследнем. Из-за эффекта домино, который прокатывается от момента вымирания человечества до настоящего времени, любое развитие обречено на гибель.
С другой стороны, если вы считаете, что наши занятия и поступки имеют смысл, то же будет верно и для последнего поколения. И хотя мы не можем доказать, что мир обладает какой-то ценностью – по крайней мере, так, чтобы переубедить нигилиста, – из этого не следует, что никакой ценности нет. Фарон, видимо, настолько подавлен, что ему не хочется слушать оперу, читать романы Вудхауса или играть в настольные игры с друзьями, но эти занятия все равно имеют смысл, который не полностью зависит от потомков. (С чего вообще вдруг?) Из этого следует, что первая костяшка домино не обязательно должна упасть. Даже последнее поколение может обрести смысл жизни.
Так что не стоит переоценивать последствия вымирания. Впрочем, радоваться здесь тоже особо нечему. С 1990-х годов несколько радикальных экологов выступают за добровольное вымирание человечества: давайте, мол, перестанем размножаться ради блага всей планеты[418]. Но даже они считают самоуничтожение человечества вынужденной мерой – благородной жертвой – и предпочли бы мир, в котором нам все-таки удастся выжить в гармонии с природой. Просто они убеждены, что этому не суждено сбыться.
Все это помогает нам сопротивляться сложившемуся клише о бессмысленности жизни. В этом смысле вывод, как ни странно, можно сделать позитивный. Поскольку есть причины реагировать на конец человеческой истории так, а не иначе, реагирование всего нашего существа не должно быть произвольным: некоторые позиции рациональнее прочих. Вряд ли стоит радоваться неизбежному вымиранию, но не стоит и впадать из-за него в нигилизм. Реальность может диктовать нам, как относиться к существованию в целом. Иными словами, жизнь может иметь смысл. Если говорить о потенциальных смыслах, те из них, что несет с собой вымирание, удручают настолько, что вряд ли их вообще стоит принимать в расчет. Но