Жизнеописание грешницы Аделы (сборник) — страница 11 из 33

– Вы не отдыхаете после обеда?

– По мне, лучший отдых – такая прогулка.

По дороге новый знакомый очень интересно рассказал Аделе о природных ископаемых Закавказского края и даже немного про магму и лаву. Адела дышала взволнованно, жадно.

– Какая вы, Адочка…

– Что?..

– Просто лава! – ответил он страстно. – Рассудок теряю…

Адела опустила глаза, потом быстро подняла их к горным вершинам, опять опустила, опять подняла. Конечно же, с веером было бы лучше.

– Пойдемте ко мне! – закричал подполковник. – Я так не могу! Умоляю: пойдемте!

– Зачем? – очень быстро спросила Адела.

Он не ожидал и слегка растерялся:

– Ну, как же? Попьем коньячку, познакомимся ближе…

– Но вы ведь женаты! – сказала Адела.

Курортник смутился.

– Тут дело такое… Жена никогда меня не понимала.

– И что, вы готовы расстаться с женою?

Он сипло закашлялся:

– Как-то не думал…

– Ах, Бог мой! Скажите! Он как-то не думал… Зачем же тогда нам знакомиться ближе?

Подполковник достал носовой платок и вытер лоб, покрывшийся крупным потом.

– Какая вы странная женщина, Ада! Сказали бы, что не хотите, и ладно…

– Пойдемте! – вдруг резко сказала Адела.

Подполковник, чувствуя большую рассеянность и даже частичное угасание пыла, поплелся за ней к корпусам. Машук помахал им вослед белой шапкой. Пока шли по заасфальтированной дорожке, ведущей к подъезду самого главного здания, в котором комнаты были не на двоих, как у Аделы, а на одного человека, подполковнику казалось, что весь санаторий следит, как он, строгий, в боях отличившийся, умный, солидный, идет к себе вечером с толстой артисткой. Он мог бы, конечно, сказать очень громко: «Журнал в моей комнате. Если хотите, давайте зайдем, я вам сам прочитаю об этом лекарстве». Чтоб слышали люди. Но он не сказал. Презрительное и ярко-красное от стыда не за себя, а, как показалось полковнику, за него (хотя он-то чем виноват?) лицо Аделы было таким надменным и недоступным, и так она гордо и лихо шла рядом, так громко дышала и так раздувала широкие ноздри, что он не людей, а вот эту Аделу боялся сейчас, как огня. И недаром. Войдя к нему в комнату, Адела скинула свою соломенную шляпу и села на кресло у журнального столика. Судя по трепетанию ресниц и крохотным капелькам пота, покрывшим предплечья, она волновалась.

– Ну, что же? Тогда коньячку? – стараясь быть бодрым, сказал подполковник.

– Налейте. Я, впрочем, не пью, – уронила Адела.

Немного задрожавшими руками он достал из чемодана непочатую бутылку армянского коньяку и с горечью вспомнил, с каким наслажденьем, с каким предвкушением встреч, вроде этой, он эту бутылочку клал в чемодан, какие его волновали надежды! Потом принес из душевой два стакана, на одном из которых были свежие следы зубной пасты, разлил коньячок по стаканам, нарезал лимон.

– За вас, дорогая! – сказал подполковник.

Адела медленно, глядя ему в глаза, выпила. Подполковник крякнул и, мысленно перекрестившись, как в далеком деревенском детстве учили его бабка с дедкой, положил широкую ладонь на выпуклое колено новосибирской артистки. Адела не двигалась.

– Красавица! – чувствуя, что коньяк все-таки ударяет в голову и кровь закипает, сказал подполковник. – Ну, надо же! Бедра какие! А волосы! Это же надо!

– Чего вам всем «надо»? – спросила Адела, и брови ее задрожали.

– Да, ладно, об чем рассуждать! – забормотал подполковник и нетерпеливыми руками начал закатывать шелковую юбку Аделы, желая проникнуть поглубже. – Давай еще выпьем, а там и за дело!

– За дело? – повторила Адела. – Тогда раздевайтесь.

– А это мы мигом! – сказал подполковник, краснея до цвета пиона. – Мы разом!

И живо стянул через голову рубашку, торопясь, расстегнул брюки. Адела сидела недвижно, как статуя.

– А ты что же… это? Сидишь, как принцесса, – угодливо прыснув, спросил подполковник. – Мужик ждать не любит! Давай я тебе помогу. Где тут это… застежка?

Адела встала во весь рост, переступила через его упавшие брюки и сделала шаг к двери.

– Куда-а-а? – зарычал подполковник, хватая ее за локоть. – Нет, милая, так не годится! Ты что ж? Распалила – и дёру?! Нет, так не годится!

– Пустите меня! – прошептала Адела, вырывая свою руку.

Но он уже был вне себя.

– Какое «пустите»? – брызгая слюной, бормотал подполковник, пытаясь сорвать с нее блузку. – Нет, кошечка, дудки! Какое «пустите»?

Неожиданно для своей полноты Адела вывернулась из его рук, щелкнула щеколдой и, распахнув дверь, вытолкнула наружу потерявшего равновесие подполковника. Женщина в модном зауженном книзу платье, идущая весело по коридору, застыла при виде большой гневной дамы и в синих трусах пожилого мужчины, которые выпали вдруг ей под ноги, как будто птенцы из родного гнезда.

– Ай! Ай! Безобразники! Ах, безобразники! – закричала модница. – Да где же, о Господи, администратор? Куда же он смотрит?

Почти обнаженный, рычащий как лев подполковник налег целым телом на дверь, но дверь не открылась: замок сам защелкнулся. По лестнице снизу бежал администратор, за администратором – милиционер, за милиционером – сестра-хозяйка, и вскоре все происходящее в коридоре резко напомнило съемку художественного кинофильма на студии Довженко.

– Документы! Я вас попрошу предъявить документы! – И милиционер, ухватив за руку подполковника в трусах, загородил вход в комнату, и без того закрытую.

– Пустите меня, черт возьми вас! – кричал и брызгал слюной подполковник. – Какие еще документы? Откройте мне дверь!

– Откройте ему, – царственно приказала Адела. – Его документы там, в комнате.

– А вы кто такая? – развернулся к ней милиционер. – А вы что здесь делали?

– Илья Николаич, – забормотал администратор в уху знакомому милиционеру. – Впустите их в комнату, ну их, ей-богу! А там уже и протокол… разберемся…

Милиционер кивнул, и администратор, торопливо достав из кармана нужный ключ, открыл дверь. Подполковник немедленно бросился к своим брюкам и тут же натянул их. Адела остановилась на пороге. Лицо ее застыло в презрительном недоумении.

– Что у вас тут произошло, гражданин Карпов Михаил Александрович? – заглядывая в паспорт, строго спросил милиционер.

– Я вам объясню, – забормотал подполковник, – тут дело такое… ну, личное дело… не хочется мне, когда тут посторонние…

– Он что, вас насиловал? – прямо и просто спросил милиционер у молчаливой Аделы.

Она покачала своей массивной растрепанной головой.

– Претензии есть к гражданину?

– Нет. Нет ничего. Я пойду, – вдруг сказала она.

И, отодвинув рукою администратора, широкой, свободной походкой, которой она уходила со сцены, когда вслед ей радостно рукоплескали, вышла из проклятой комнаты и, не оглядываясь, пошла по коридору к лестнице.

Она не вернулась к себе в эту ночь. Сначала шла, не разбирая дороги, спотыкаясь и хватаясь рукою за сердце, которое не болело, но она знала, что нужно хвататься за сердце – вернее, за левую грудь, – когда очень страдаешь. Выйдя за территорию дома отдыха, она глубоко потянула ноздрями снежный, ледяной запах воды, идущий откуда-то сверху, и заторопилась к нему. Вдали были горы, уже облаченные ночью в густую, сквозящую от порывистого ветра синеву, вдали были звезды, и пахло водою. Ее разрывали рыдания, и, почувствовав, что больше не может идти, она свернула с дороги, упала на черную пышную траву, зарылась в нее и затихла. Если бы кто-то из людей наткнулся тогда на Аделу – мать сына и дочки, артистку в театре, жену и хозяйку, – он должен был просто до слез удивиться: на обочине пустой дороги лежало больное животное, дикий – от стада, от стаи, от своры таких же – отбившийся зверь и готовился к смерти. Каждая складка его огромного, покорившегося тела, каждый клочок черной шерсти на его голове, каждая травинка, облепившая его выпуклую спину, прильнувшая к ней и притихшая, говорили о том, что зверю уже никогда не подняться: он болен смертельно, а может быть, ранен, а может, и ранен, и болен – всё вместе, – но только ему никогда не подняться.

Она лежала тихо, так тихо, как, бывало, лежала в подвале старика-молдаванина, который строго-настрого запретил ей плакать и разговаривать. Все, что приходило в голову, пугало ее: сначала австрийцы, а после румыны, подвал, пыль, картошка, потом этот парень, который приехал из Киева вроде. А может быть, и не из Киева. И как они вместе валялись в траве. Тут Адела стискивала зубы и переставала дышать. Он спрыгнул с трамвая! Увидел ее и – ведь спрыгнул с трамвая! От боли ее перевернуло внутри этой пышной растительности, большую и рыхлую, словно бы тесто, которое перевернули в кастрюле и снова оставили там, где и было.

Потом появился коротенький Беня и начал, как кошка, лизать ее руки. Она выдрала кусок травы и вместе с землею засунула в рот. И не закричала. Трава была мокрой. А как он тогда этой мокрой губой провел по груди ей, и стало казаться, что эта губа приросла к ней навеки? А все остальное? И как это пахло! Она вспомнила, как остро запахло раздавленным сыром, когда Беня начал содрогаться и стонать, лежа на ней, и как полилось по ногам и налипло! Тогда, ночью, она долго мылась во дворе из рукомойника, прибитого к дереву, а запах раздавленного сыра не уходил, он становился только сильнее, и утром, в училище, когда она Шуберта пела, – вот это: «Песнь моя летит с мольбою, а-а-а-а а-а-а-а!» – раздавленный запах забил вдруг дыханье.

Она приподнялась и широко открыла глаза. А самое страшное? Самое? Когда ее начало рвать по утрам и даже белки стали желтыми? Она сразу догадалась, отчего ее рвет, и съела все спичечные головки из большой коробки, надеясь, что это поможет умереть; но мать начала поить ее молоком, и отчим держал ее голову, они вливали ей в горло молоко, а она его выплевывала, но они не давали ей закрыть рот и снова вливали, давя на затылок.

Потом они жили в одной с Беней комнате, и он спал в носках. Перед глазами, которые вдруг заболели изнутри, закачались маленькие мужские ноги в черных носках. Она подняла руку, чтобы остановить это раскачивание, и у нее на ладони осталась горячая влажность потной Бениной ноги, только что вынутой из тесного башмака.