Жизнеописание Хорька — страница 7 из 28

Засев у околицы в лопухи, глядел он, как суетятся хозяева крайнего дома. Куда-то они собирались, сновали по двору, что-то относили-приносили, хозяйка снимала с веревки выстиранное белье, цветастые платья и платьица, бежала в дом, видно, гладить. Ей помогала дочка лет тринадцати, уже стройненькая, вытянувшаяся, но с не оформившимися пока грудками, с льняными волосами, прыгающими при ходьбе, серьезная, собранная, ласковая и с матерью, и с дико визжащим, носящимся кругами братцем, предвкушающим уже то действо, к которому они готовились.

Сам хозяин, полежав для приличия под машиной, встал, отер масленые руки ветошью, потрепал дочку по щеке, цыкнул на постреленка, встал раскорякой, оттянув от тела руки, – дочка принялась сливать ему из ковшика. Крякая, топчась на месте, он сладострастно и упорно мылся. Хорек завороженно глядел на них, согласных в труде и веселье, и впервые, наверное, отступила точащая зависть и злоба, он ощутил некое блаженство, он как бы был там, с ними, и эта девчушка, и пацаненок, и грозная лишь для порядка мать, и правильный, одетый уже в «деревянный» пиджак с подрубленными полами отец, принимающий из рук дочки широкий цветастый галстук, – они заразили его своим настроеньем. Что-то у мужика не ладилось, и дочка с хохотом взялась помогать, вязала узел умело и весело, и Хорек вдруг явственно ощутил ее пальчики на своей груди, такие они были сноровистые, маленькие, ловкие. Ему стало не по себе, краска прилила к щекам. Он вжался пониже, к самой земле, к корням лопухов, и тянул носом их свежий запах, и почему-то боялся поднять голову, чтоб не потерять, не перебить присвоенное мгновенье.

И правда, когда он выглянул снова, все уже исчезло, сменилось, как, бывает, на глазах меняется погода, – шла загрузка «газика», тащили какую-то снедь, узелки – мамаша уже покоилась на переднем сиденье, и подносили вещи дочка, и отец, и постреленок – он тоже волок что-то явно ему тяжелое, но нес, гордо выпятив перед собой, покачиваясь на разъезжающихся ногах. Девчонка успела нацепить платьице с белыми оборками, как-то сразу превратившее ее в ненавистную школьницу, придавшее тупой строгости, слишком мамашиной, показной, деловитой серьезности. Он зажмурился: она возникла той, завязывающей галстук, и Хорек успокоился – память, необыкновенно цепкая, сохранила образ, даже ощущенье легкости и веселья, и он смотрел уже спокойно, как они сели, захлопнули дверцы и укатили за околицу. Он выжидал долго, как чувствовал нутром: надо, здесь!

До вечера дом стоял пустой. Ночью, когда отбрехавшие дневную норму собаки замолкли, он залез в него и обнаружил искомое – длинноствольное ружье двенадцатого калибра, такое же, как было когда-то у дяди Коли, и целый сверток припасов к нему. Веселье весельем, а наконец-то ему повезло, и он представил себе, как огорчится хозяин, как станут утешать его домашние, особенно та, в строгом платьице с оборочками, и подавил злость, хмыкнул только и сиганул в окно.

Ноша его теперь тянула килограммов за двадцать, да еще длиннющее ружье – он больше нес его, как жердь, в руках перед собой. Зима теперь не страшила, была желанна – только деревья, и дичь, и воздух, и звезды. Высокий, испещренный небесный шатер, ничейный, захвачен был им, присвоен раз и навсегда, как и все, что он хотел по своему разумению присвоить и поместить в кладовку памяти. Почему-то ни мошка, ни комары на него не садились – запах ли был у него особенный или кровь, заговоренная бабкой с детства, но то было благословение свыше, иначе в северном болотном крае жизнь превратилась бы в медленную, сводящую с ума пытку.

Хорек шел, с радостью отмечая, как суровеет климат, он теперь пах водой, холодом, прелью и терпкими болотными травками. Густели облака, и дождь если нагонял, то падал пронизывающим, свирепым потоком, короткими, но яростными зарядами, с молнией и громом. Деревья стали тоньше, ниже, попадалось много вывороченных ураганом – они пускали корни неглубоко, стелили их подо мхом вширь – верный признак не оттаивающей за лето почвы. Все больше становилось болот, а значит, и уток, чирков, куличков, затянутых, погибающих озер – наступал край ручьев, ручейков, речушек, петляющих в низких берегах, с цветастоперым хариусом на донных камнях, со стрекозой над потоком, заросшим смородиной, малиной, ежевикой, непролазным шиповником, забитым упавшим лесом. Кочковатая, в борках только мягко устланная мхом земля глушила скорость – в день отмахивал десять-пятнадцать километров, просчитал шагами. Жилье и вовсе исчезло. С неделю он пробирался звериными тропками и, когда вышел наконец к длинному, извилистому озеру – в незапамятные времена просевшей под грудью ледника земляной котловине, когда узрел на нем чету лебедей, когда на выходе синей глины у воды различил олений след, а за ним, чуть сбоку, осторожный кошачий – росомаший, понял, что пришел и если не здесь, то где-то рядом лежит место, о котором мечтал, которое пригрезилось в чаду голландки, в подвале насосной станции, там, далеко, давным-давно.

Лес стоял стеной со всех сторон, елово-сосновый, темный, напряженный, заряженный силой, старый, промеженный лишь иногда скупыми вкраплениями берез и редкими шевелюрами осин, – хороший, деловой лес, куда не добрались пока визжащие пилы и вонючие трелевочные трактора, а то, что в небе гудел вертолет, так он тянул куда-то еще дальше, к тундре, к северному морю. Люди были везде, но здесь, на сотню километров спрятанный, расстилался край, что раз явился ему в озаренье, – отъединенный, богатый ягодой, красношляпыми грибами, зверьем и особенной, доводящей до сладкого озноба звенящей тишиной.

13

Он опустился на крепкий ствол завалившейся елки, толстые ветви поддержали спину. Зарыл ноги в трескучий мох. Вдруг он почувствовал, что устал – тяжелая работа пешехода, вся единый порыв, настраивала нервы на поступательный ритм, но все кончилось, и сразу откликнулись ноги, защипало переутомленные глаза, терпенью, хранимому в каком-то глубинном уголке мозга, наступил конец. Заныло в животе, засосало под ложечкой, суставы, со скрипом, с ойканьем, еле сгибались, тело зудело, чесалось – заветренное, выстуженное, прокопченное, немытое, усохшее до сплошных мышц, утыканное иголками боли, умаянное сладкой, но жестокой свободой. Он уснул.

Так, сидя, проспал два дня, не различая смен дня и ночи, угревшись в ватнике, завернутый в одеяло, укрытый от росы плащ-палаткой, неподвижный, лишенный даже простых потребностей организма. Выводок рябчиков привык к нему и собирал бруснику у самых сапог, любопытная белка – эта лазающая по деревьям лесная крыса – отважилась посидеть на его голове и цвиркнула, скакнула по стволу и спряталась в кроне ближайшего дерева, только когда пара вездесущих воронов спикировала на пеньки поблизости. Черные трупоеды долго, изучающе таращились на укутанную фигуру, примеривались, моргали, затягивая глаза сизой пленкой, но откушать не решились – он вдруг громко захрапел и вмиг распугал любопытных соглядатаев.

Наконец, на исходе второго дня, он очнулся, и потягивался, и расправлял затекшие члены, и долго и ломко хрустел каждым хрящиком, разгонял по телу бодрость, гнал прочь дряблый застой и бессилье. Затем спустился к воде, зачерпнул ладошками и умыл лицо, прополоскал рот, напился. Затем наносил дров, запалил костер, тут же у большого ствола соорудил привычную лежанку, сварил котелок пшенки и поел, аккуратно приправляя кашу ломтиком черствого хлеба, чередуя его с кусочком соленой козлячьей бастурмы. Затем пил чай с сахаром, не пожалел ради особого случая сласти, дул на парящую кружку, грел ею ладони и пил, пил, пил. Затем, устроившись поудобней рядом с жарким костром, глядел в ночь, в растекшуюся под ногами озерную ртуть, в далекий нерукотворный купол, на черный частокол по берегам, на алое пламя, на осыпающуюся, пыхтящую золу. Так встретил первый рассвет на озере.

Еще в ночи залетала утка, меняя места кормежки, затем потянули чайки, большие серые первогодки и белые ветераны – морские птицы, убеждающие еще раз, что забрался далеко, почти к самому морю-океану. На том берегу на песчаной косе разглядел глухарей, заглатывающих камешки, услышал, как близко и вверху, царапая коготками кору, пробрался зверь побольше белки, вероятно куница. Дядя Коля, любивший, знавший северный лес, многое ему передал, он, собственно, и привил эту, откуда б иначе взявшуюся, любовь-опыт.

Поднялся юго-восток, погнал по воде рябь, и не пришлось оценить утренний жор щуки и окуня, но и без того чувствовалось, что озеро кипит от рыбьих хвостов, – чайки кричали со всех сторон, кормились после ночного поста. Где-то справа, в глубине, вероятно в заливчике, страшно заикала гагара – ей немедленно ответили лебеди. Эти нахальные птицы терпеть не могли пришельцев, подавали голос по любому поводу и без оного, заявляя о своем присутствии, склочным кликаньем утверждали право на владычество.

Он подбросил в костер лапника, согрел чаю, похватал сухарей и козлятины, уже спешно, без гурманской ленцы, отмыл котелок от каши, затушил уголья. Надо было искать место для становища.

14

Часа два он шел по звериной тропке, текущей вдоль берега по лесу. Проложившие ее знали дело – скрываясь за стволами, невидимые с воды, они имели чудесную возможность наблюдать за озером и противоположным берегом. Глаз дважды отметил рыболовные вешки от сетей, попалось и старое кострище – озеро было заселено человеком, что явно ему не годилось. Но иного пути на север не существовало, он шел дальше, настороженный, готовый в любой момент нырнуть в чащу.

Тропа вывела к болоту, утыканному высокими и желтыми кочками. Пришлось спуститься к воде, брести по глинистому, вязкому дну. Болото кончалось речушкой, вытекавшей из круглого озерка. На другой ее стороне на высоком лысом бугре стояли строения – длинный низкий барак, обшитый толем, сарай, кажется баня. К мосткам у воды спускалась лестница, рядом прилепился навес с жердями для сушки сетей. На таком большом, рыбном озере и должны были стоять бригадой, как же он не догадался? Хорек разглядел вертолетную площадку, обозначенную четырьмя бочками по углам, от дома к высокой штанге тянулась ниточка антенны, вверху полоскался бесцветный флаг.