[3926]. Отвечая на все это, папа сказал, что он об этом образе (не важно, правда это была или неправда) ничего не знает и хочет на него взглянуть. И вот, приказав его принести и посмотрев на него при плохом свете, Его Святейшество соблаговолило возвратить его Вазари. После чего, возобновив разговор о зале, Джорджо без всяких обиняков заявил папе, что Франческо — первый и лучший живописец Рима, что он должен на него положиться, так как никто другой лучше, чем Франческо, обслужить его не сможет и что хотя Буонарроти и кардинал Карпи и поддерживают Даниелло, они делают это скорее из дружеского расположения и, быть может, из пристрастия, чем из-за чего-либо другого. Возвратимся, однако, к самому образу; не успел Джорджо уйти от папы, как тот сейчас же послал образ на дом к Франческо, который после этого перевез его для Джорджо из Рима в Ареццо, где, как мы об этом уже говорили в другом месте, Вазари поместил его в приходскую церковь этого города, не поскупившись для этого на щедрые и достойные расходы.
Вопрос о росписи Королевской залы находился в том положении, о каком говорилось выше, когда Вазари, сопровождавший герцога Козимо до Сиены, откуда Его Превосходительство собиралось направиться в Рим, перед его отъездом горячо рекомендовал ему Сальвиати с просьбой замолвить о нем слово перед папой, Франческо же он написал о том, как себя вести по приезде герцога в Рим[3927]. И в этом Франческо ни на йоту не отступил от совета, преподанного ему Джорджо: действительно, когда он явился на поклон к герцогу, последний при виде его выразил на лице своем величайшее благоволение и вскоре столь успешно хлопотал за него перед Его Святейшеством, что половина названного зала была ему заказана. Приступая к этой работе, Франческо первым долгом сбил одну из историй, начатую Даниелло, что впоследствии и вызвало между ними немало столкновений. Как уже говорилось, этот первосвященник пользовался в архитектуре услугами Пирро Лигорио, который поначалу всячески благоволил Франческо и так бы и продолжал, если бы только Франческо, однажды приступив к работе, не перестал считаться ни с Пирро ни с кем-либо другим, вследствие чего он для него из друга превратился вроде как в противника, что вскоре и обнаружилось по многим весьма очевидным признакам. В самом деле, Пирро стал говорить папе, что в Риме много молодых и дельных живописцев и что хорошо было бы, чтобы отделаться от этой залы, заказать каждому из них по истории и посмотреть, что из этого в конце концов получится. Такое поведение Пирро, с которым папа, видимо, соглашался, настолько не понравилось Франческо, что он, глубоко возмущенный, бросил и работу и борьбу, считая, что его не сумели оценить. И вот, сев на коня и никому не сказав ни слова, он появился во Флоренции, где в том же состоянии, не считаясь с друзьями, остановился в гостинице, словно он не у себя на родине и нет у него там ни знакомого, ни человека, который так или иначе мог бы ему помочь. Засим, приложившись к руке герцога, он был так им обласкан, что можно было на многое надеяться, будь Франческо от природы иным и последуй он совету Джорджо, уговаривавшего его продать все должности, которые у него были в Риме, и вернуться во Флоренцию, дабы спокойно наслаждаться родиной и друзьями и избежать опасности потерять вместе с жизнью все плоды, добытые им в поте лица и ценой невыносимых страданий. Вместо этого Франческо, которым руководили алчность, гнев и жажда мести, решил во что бы то ни стало и в ближайшие же дни вернуться в Рим.
Между тем, покинув гостиницу, он, по настоянию друзей, перебрался в дом к мессеру Марко Финале, настоятелю церкви Санто Апостоло, где, как бы коротая время, он для мессера Якопо Сальвиати написал красками на серебряной ткани Богоматерь и других Марий — прекраснейшую вещь; освежил также тондо с герцогским гербом, которое было им когда-то написано и повешено над дверью дворца мессера Аламанно, а для названного мессера Якопо составил прекраснейшую книгу с изображениями причудливых маскарадных нарядов и разного убранства людей и лошадей[3928], так как он всегда бывал обласкан бесчисленными любезностями этого синьора, которого искренне огорчала сумасбродная и чудная натура Франческо и которому на этот раз так и не удалось, как раньше, заполучить его к себе в дом. Наконец, когда Франческо уже собрался ехать в Рим, Джорджо, как друг, напомнил ему, что он богат, в летах, что здоровье у него неважное и выносливость уже не та и что потому пора бы ему подумать о спокойной жизни и отказаться от всяких склок и препирательств, тем более что он уже давно с легкостью мог бы всего этого достигнуть, обладая достаточной обеспеченностью и почетом, не будь он таким скупым и падким до наживы. К тому же он побуждал его продать большую часть имевшихся у него должностей и устроить свои дела так, чтобы при любых обстоятельствах, будь то нужда или неожиданно стрясшаяся беда, он мог вспомнить о друзьях и о тех, кто и раньше служил ему верой и правдой. Франческо обещал вести себя хорошо и в поступках своих и в словах и признал, что Джорджо прав, однако, как это и бывает с большинством людей, которые все откладывают на завтрашний день, он так ничего и не сделал.
Когда Франческо прибыл в Рим, он обнаружил, что кардинал Эмулио уже заказал истории для залы, а именно передал одну из них Таддео Дзуккеро из Сант Аньоло, одну — Ливио из Форли, одну — Орацио из Болоньи, еще одну — Джироламо Сермонте и другие другим. Сообщив об этом Джорджо и спросив его, следует ли ему продолжать ту, что он начал, Франческо получил от него ответ, что хорошо было бы, если бы одну историю он закончил после стольких сделанных им маленьких рисунков и больших картонов, невзирая на то, что большая часть росписи заказана стольким художникам, значительно худшим, чем он, и что пусть он приложит все свои усилия к тому, чтобы в своей работе как можно больше приблизиться к росписям Буонарроти на стене и своде Сикстинской капеллы, а также в капелле Паолине, ибо, как только увидят его историю, все остальные, мол, будут тотчас же сбиты и вся роспись будет, к великой его славе, целиком заказана ему, и пусть он помнит, что не следует считаться ни с выгодой, ни с деньгами, ни с неприятностями, которые может причинить заказчик, ибо честь куда важнее, чем что бы то ни было. Копии и оригиналы всех этих писем, предложений и ответов находятся в числе прочих писем, которые мы храним в память такого человека, нашего ближайшего друга, а также в числе тех, написанных нашей рукой, которые, вероятно, были обнаружены среди его вещей[3929].
После всего этого Франческо, пребывая в состоянии раздражения, неуверенности, что ему делать дальше, душевной подавленности, телесного недомогания и общей слабости от постоянного лечения, он в конце концов заболел смертельной болезнью, которая в короткий срок свела его в могилу, не оставив ему времени полностью распорядиться своим имуществом. Одному из своих учеников, по имени Аннибале, сыну Нанни сына Баччо Биджо, он оставил шестьдесят скудо, ежегодно выплачиваемых в банке Монте делле Фарине, четырнадцать картин, все рисунки и другие предметы, относящиеся к искусству. Остальные свои вещи он завещал монашке, сестре Габриелле, своей сиделке, хотя я слышал, что она, как говорится, осталась не солоно хлебавши. Все же в ее руки должна была попасть картина, написанная им на серебряной ткани и обрамленная шитьем не то для португальского, не то для польского короля, но завещанная ей, чтобы она хранила ее в память о нем. Все прочее, а именно те должности, которые он покупал после нестерпимых лишений, начисто пропало[3930].
Франческо умер в день св. Мартина, 11 ноября 1563 года, и был похоронен в Сан Джеронимо, церкви, находящейся поблизости от того дома, где он жил.
Смерть Франческо нанесла искусству величайший вред и тяжелую утрату, ибо хотя он и достиг возраста пятидесяти четырех лет и был слабого здоровья, но, во всяком случае, он неустанно продолжал учиться и творить, а под конец занялся мозаичными работами, и по всему было видно, что он сохранил смелость воображения и охотно взялся бы еще за многое. И если бы нашелся государь, который понял бы его нрав и дал бы ему работать, как ему вздумается, он создал бы чудесные вещи, ибо, как мы уже говорили, он обладал богатством и неисчерпаемым изобилием в измышлении чего бы то ни было и разносторонностью во всех областях живописи. Он придавал своим лицам, в какой бы манере он их ни писал, обаятельнейшую красоту и владел обнаженным телом так же хорошо, как любой другой из современных ему живописцев. В изображении одежд он пользовался прелестнейшей и мягкой манерой, располагая их таким образом, что тело всегда просвечивало там, где это было уместно, и, одевая свои фигуры всегда по-новому, он проявлял смелость и разнообразие в прическах, обуви и любых других видах украшений. С масляными, темперными и фресковыми красками обращался он так, что можно смело утверждать, что он был одним из самых сильных, ловких, смелых и проникновенных художников нашей эпохи, да и мы, общавшиеся с ним в течение стольких лет, можем достоверно это засвидетельствовать. И хотя благодаря свойственному хорошим художникам стремлению друг друга превзойти между нами всегда существовало своего рода честное соперничество, однако никогда наша привязанность и наша взаимная любовь от этого не страдали, если это хоть сколько-нибудь затрагивало дружбу, хотя, повторяю, каждый из нас друг с другом и состязался, работая во всех самых знаменитых городах Италии, в чем можно убедиться по бесчисленному множеству писем, хранящихся, как я уже говорил, у меня и написанных рукою Франческо.
Сальвиати был от природы человеком добрым, но подозрительным, легковерным, острым, тонким и проницательным, и когда он заводил речь о некоторых представителях наших искусств, будь то в шутку или всерьез, он часто обижал, а иной раз глубоко задевал за живое. Он любил общаться с людьми образованными и великими мира сего и всегда ненавидел художников плебеев, если даже они в чем-либо и проявляли свое мастерство. Он всегда избегал тех, что постоянно злословят и, когда о них заходила речь, он их беспощадно клеймил, но больше всего не любил он мошенничества, которыми иной раз занимаются художники и о которых он уже здорово умел поговорить, после того как побывал во Франции и о некоторых из них наслышался. Иногда, чтобы меньше поддаваться меланхолии, он, бывало, встретится с друзьями, принуждая себя к веселью. Но ведь, в конце концов, эта его нерешительная, подозрительная и неуживчивая натура не вредила никому, кроме него.