Я попытался обнять достопочтенного Старика, но тот протянул мне руку.
Шарлотта поднялась и, не глядя ни на кого конкретно, сказала: Хотела бы я, чтобы этот момент длился вечно, поскольку он прекрасен.
А я думал лишь о том, как прекрасна она! Однако повисла тишина, Эмили и Энн переглянулись, потом снова посмотрели на стол.
Нет, сказал мой господин. Так не пойдет.
Лотта перевела на него ошеломленный взгляд.
Ты думаешь, слова лишены смысла? – спросил он. Думаешь, в них нет никакой силы?
Нет, папа, конечно нет. Папа, что ты! Я только хотела сказать, что этот момент мог бы длиться вечно, потому что он прекрасен – когда мы с тобой, когда мы все вместе!
Наверняка она… – начал я, но Старик не дал мне договорить.
Все вместе? Посмотри внимательнее. Не заметила, что кого-то не хватает? Считаешь, без него все будет идеально, что именно этот момент должен длиться вечно?
Лотта открыла рот, однако не произнесла ни звука.
Лучше бы ты промолчала, в итоге заявил он.
Лучше бы это он промолчал, ведь прежде ее лицо сияло, а настоящее было, как она и утверждала, совершенным.
Часть 5. Жизнь
Огни славы
Глава, в которой Бренуэлл чуть всех не убивает (от лица Энн)
На прошлой неделе Пегий умудрился, несмотря на то что спал, поджечь себя с помощью своей сигариллы. Я заметила это, проходя мимо жилой комнаты, которая стала для него смертельной. На мгновение я подумала: ну и пусть умирает. Чтобы мы могли от него освободиться, и он сам тоже, потому что Пегого уже не спасти. Можно вытащить его из огня, но он все равно сгорит и умрет, так как не сумел добиться славы, наш блестящий мальчик, наша сияющая радость.
Умереть ему я не дала. Побежала за Эм, которая, будучи сильнее меня, сбросила его на пол, а затем облила водой (я и забыла, что у двери стояло ведро).
Он не поблагодарил нас за спасение жизни и не посочувствовал тому, что мы сами едва не погибли. Сказал, лучше бы ты оставила меня умирать, сестра, я ужасно хочу умереть.
Эм ответила: не самый эффективный способ ты выбрал, вот, давай в окно!
Лотта, разумеется, ничего не слышала. Она пишет Знаменитым Авторам, с которыми мы познакомились как две мисс Грей. Мне они показались самыми обычными людьми, но Лотте недостаточно обычных обычных людей, таких как мы, ей подавать необычных обычных людей, таких как они. Так стоит ли удивляться, что пока Эм сосредоточена на новой работе, а я готовлю к изданию еще одну книгу, Лотта занимается перепиской? Теперь ее интересуют только их истории.
Когда-то ее разум был на одной волне с Пегим, их рассказы были единым рассказом, хотя славу завоевал именно он. Бедная Лотта умоляла с ней поделиться, но папа сказал: я услышал эту историю от Пегого, как ловко у него все сложилось! С битвой, бомбежкой, выстрелами от неожиданно появившейся кавалерии. Даже тогда все было так: Пегий уничтожает, Лотта заключает мир, Пегий стремиться убивать, Лотта – возродить. Тогда, как и сейчас, его волновал только великий жест, победа, решающий удар. Не желая заслужить свое место, он оставил на ее усмотрение неважный вопрос развития характера, структуры, смысла. Ему никогда не стать мастером сюжета, скучным трудягой – у него не хватало терпения на промежуточные моменты, его заботила только взрывная концовка. Он стремился лишь к огням славы. Однако ничего не хотел для этого делать, поэтому теперь и остался ни с чем. Не получил никакой выгоды, ни к чему не привязан, поэтому скатывается на дно.
Из-за пожара Пегому приходится спать в папиной комнате. Своим бормотанием и плачем он не дает отцу уснуть, еще и кашляет так, словно грудь сейчас разорвется (возможно, чтобы продемонстрировать свое разбитое сердце), и, несмотря на это, все равно продолжает курить. (Все мы теперь переболели этой простудой, одна за другой, будто по замкнутому кругу.)
Вчера вечером мы услышали громкий рев, а затем успокаивающий голос папы: сынок, здесь нет никаких демонов! Позволь тебе помочь, пока не поздно! После чего Пегий, снова взревев, назвал его демоном, нашего отца, и толкнул его, по крайней мере, так показалось из-за грохота мебели и отцовского крика.
Потом раздались рыдания. Непонятно, чьи: папы или Пегого.
Случившееся расстроило отца, и атмосфера в доме стала еще более тяжелой. Чтобы подбодрить его, Эм предлагает рассказывать хорошие новости, лучшая из которых такова: Лотта добилась успеха, под именем Картера Белла она написала книгу, которая стала успешной, то есть получила отзывы и гонорар. Честное слово, говорит Лотта, я не могла даже… не представляла… но ее быстро приводят в чувство.
Вот, чего она не говорит: я расскажу ему о своей книге, только если смогу рассказать и о ваших, поскольку мы вместе добились успеха, мы издали хорошие книги, втроем (а у Энни скоро будет две!), даже если публика их не увидит, даже если не появятся рецензии, даже если успех не отобразится в вознаграждении.
Вот, что она говорит: я все расскажу, чтобы его порадовать, и надевает свое лучшее платье.
Когда дело сделано, она бежит к нам: Готово! Я ему сказала!
Глаза сияют ярче, чем когда мы находились инкогнито в городе среди писателей. Он очень доволен! – сообщила она. Думаю, он действительно улыбнулся и сказал: молодец, маленькая Лотта.
Позже он собирает нас вместе и говорит: ваша сестра отлично постаралась. Она написала книгу, и она даже лучше, чем я мог представить.
Об этой скромной похвале Лотта написала еще одну книгу, о чрезмерной похвале, и теперь порхает среди нас, как ангел на небесном облаке похвалы, скромной, но достаточной, чтобы хватило на всю жизнь, а может, на день, ведь для Лотты и отсутствие похвалы, даже слабой, тоже похвала. Она так радовалась за себя, что даже всплакнула.
Я обняла ее за талию и сказала: Лотта, дорогая Лотта, твой успех заключается в том, что ты написала хорошую книгу, великую книгу, а не в том, что она хотя бы немного понравилась отцу.
Она покачала головой: я не могу так об этом думать, сказала она. Не знаю, как можно так думать.
Лотта! Дорогая Лотта! Ты прекрасна сама по себе! Поразительно, что ты этого не видишь!
Хочешь испортить мне счастье? – спросил она, оттолкнув мою руку. Завидуешь моей маленькой победе? Да что тебе известно о счастье?
И правда, что?
Дорогой костыль
Глава, в которой Бренуэлл умирает (от лица Джона Брауна)
Дорогой Костыль,
Послушай, Костыль, у меня ужасные новости. С жалостью сообщаю тебе, что умер Бренди, наш Бренди! А мы-то думали, он несокрушим, да? «Меня не уничтожить», – повторял он и доставал фляжку или придумывал какую-нибудь словесную игру о женских прелестях, или же рассказывал наполовину выдуманную историю. Он развлекал нас своим мнением обо всем на свете: о праве голоса на острове Пасхи, о том, как замешивать цемент, о поэзии, которую никто, кроме него, не понимал. Стоило только упомянуть о чем-то, что узнал из газеты или новостей, – и все, его не остановить. Ему даже проверять ничего не приходилось, он всегда был уверен в своих знаниях. А еще любил изображать акценты, загадывать загадки и всех веселить.
Как я уже говорил, Бренди сильно сдал после того, как слуга той женщины передал, что все кончено. Он перестал смеяться, шутить и рассказывать всякие истории, больше не грозился соблазнить наших сестер и теток. Не заводил беседы о политике или литературе, о географии или минералах, не давал советы о том, как правильно ухаживать за дамой и заставить ее «запеть». Он сумел достать вещества, изменяющие сознание, и стал непредсказуемым. Нет, не жестоким, хотя чувствовалось, что внутри него сидит агрессия. Он то выпрашивал мелочь, то стучал кулаком по барной стойке, чтобы пошуметь, то утыкал нос в салфетку и плакал – я уж думал, он расплачется до смерти. Он весь как-то съежился – не только телом, но и духом.
Я навестил его в самый последний день. Он говорил, что ему жарко под покрывалом, а сам при этом дрожал, как на морозе. Средняя сестра протерла ему лицо прохладной тканью, коснулась лба и сказала, что с каждым часом ему значительно лучше, хотя было вовсе не так – думается мне, она сделала так специально, чтобы потрогать его лицо, чтобы он мог дотронуться до ее руки, потому что было непонятно, слышит он нас или нет. Мы по очереди говорили ему что-то ободряющее. Я сидел подле него ранним утром и говорил обо всяком, о работе, которой я сейчас занимаюсь, о своей жизни в К., обо всем, что мог придумать, поскольку он не отвечал, а только смотрел на меня искоса и ворочался. Затем он схватил меня за руку, на удивление с силой, и узнал меня. «Я умираю, Джон Браун», – вот, что он сказал. «Я умираю, Джон Браун», – и ничего больше. Как будто желал сообщить мне об этом; возможно, он и сам лишь тогда все осознал.
Однако на этом он не закончил: «За всю свою жизнь, – сказал Бренди, – я не сделал ничего хорошего».
Я мог бы с ним поспорить, Костыль, ведь для меня он сделал много хорошего, но кто его знает, как человек оценивает себя в последние часы. Нет смысла перечить умирающему и сомневаться в его рассуждениях. И все же его слова сильно на меня подействовали: я позвал его сестер, и они меня сменили. Я отошел в дальнюю часть комнаты, где и оставался, наблюдая за его мучениями, пока все не кончилось.
Он обратился к сестре, той, что протирала лицо. «Эм, – сказал он, – ты всегда была добра ко мне!» Затем позвал самую младшую. «Аннабель, ты была хорошей девочкой, ты ни в чем не виновата!» Потом старшую. «Драгоценная Лотта, я больше тебя не брошу!» Каждая из сестер после его фраз вскрикивала и зажимала рот рукой. Ту самую даму, о которой он без конца рассказывал последние года три или больше, он не упомянул; слова нашлись только для родных.
Отец, хороший, хотя и совершенно загубленный человек, сел к нему ближе всех. «Тебе станет легче, – сказал он, – если назовешь все свои злодеяния и покаешься». Бренди уже умирал и ничего не мог сказать, но тот добрый человек не унимался: его упорство меня поразило. «Поговори со мной, – прошептал отец, его руки дрожали. – Говори, расскажи обо всем, что тебя тяготит. И тебе станет легче». Так продолжалось некоторое время, сын только тяжело вздыхал и не мог произнести ни слова, не мог даже сосредоточенно посмотреть на отца, который держал руки Бренди прямо у своего сердца. «Услышь меня, дорогой сын, верни себе невинность! Я буду говорить за тебя, если сам не можешь, только кивни или скажи “аминь” – просто “аминь”, пусть даже в мыслях. Я не следовал морали, – начал он, и, кажется, голова нашего друга слегка качнулась в ответ. – Я потворствовал своим слабостям. Злоупотреблял алкоголем, – и друг наш, возможно, опять кивнул. – Я отравил свое тело опиатами, я издевался над своей семьей», – тут его губы вроде как дрогнули. Старик, этот столп силы, не проронил ни слезинки, даже когда плакали его дочери, ибо на это не было времени: он продолжал свой жуткий молебен, крепко держа руки Брена, чтобы разделить с ним силу, через его прелюбодеяние, блуд, гнев и неуважение к родителям, любой грех, который только можно вообразить, и, когда он закончил, казалось, с губ Бренди сорвалось что-то похожее на «Аминь», после чего отец не выдержал и заплакал так, как никто на всем свете прежде не плакал. Избавленный таким образом от дурного, Бренди начал умирать. Его трясло, он задыхал