Она живет так как хочет. Разве можно заставить ее быть другой?
Какие ужасные вещи ты говоришь! – восклицает она. Ужасное дитя!
Как же они страдают, каждая по-своему. Каждое мгновение жизни Эмили наполнено страданиями; за каждое мгновение ей приходится бороться: вставать с кровати, обуваться – такова теперь ее цель, делать один шаг за другим – и не для того, чтобы жить, находить покой или делать какие-то выводы. Она готовит яичницу, составляет список покупок – даже если на это уходит минут двадцать. Печень, яблоки, туалетная бумага. Мы наблюдаем за ней со страшным трепетом – краем глаза, потому что она не хочет, чтобы за ней присматривали или следили, – понимая, что каждое движение и каждый вдох даются с трудом. Таким образом она изо всех сил пытается остаться цельной, остаться собой, такой, какой она себя представляет. Лотта тем временем сражается за ту Эм, которую себе представляет или которую хочет видеть. Она от сестры не отстанет: иначе мы ее потеряем.
Я приучаю себя тихо сидеть в темноте, ни в чем не нуждаясь – не так, как не нуждается Эмили, не в смысле отказываясь от всего, а как, я слышала, ни в чем не нуждаются монахи, потому что ничего нет. Воображаю себя плывущей льдиной, воображаю себя островом в компании волн, где каждая волна – вдох и выдох, поднимается и опускается. Довольствуюсь всем, что мне дается: текстурой кожи Эмили, суровой морщиной между ее глаз, тихим звуком ее шагов, запахом лимона, когда она моет посуду.
Прочитаю тебе кое-что из своего нового, говорит Лотта. Хочешь?
Напоминание о том, что ни я, ни Эм не пишем, а Лотта, самая неустойчивая из нас, выдает целые тома. Она читает так же, как пишет, в темной комнате, надеясь, что кто-нибудь ее найдет.
Это история о героической женщине – я бы сказала сестре, ведь рассказывается о ней с сестринской прозорливостью, сестринской любовью, хотя персонаж в сестрах не нуждается. Она смело шагает, она командует. Она умна (и не скрывает свой ум, который непременно кого-то заденет). В наследство ей достанется фирма отца, которой она будет управлять, но, что еще важнее, она усвоит уроки и смирится настолько, чтобы удачно выйти замуж.
Рассказчик, наблюдающий за персонажем, – существо бледное и слабое.
Лотта читает, но Эмили не слышит.
Понимает ли она, что я пишу о ней? – спрашивает Лотта.
Я хочу сказать, что нельзя наделять сестру мечтой, однако взгляд ее полон надежды.
Наверняка, отвечаю я.
Что-то сомневаюсь, говорит Лотта.
Ты нам нужна, сестра! – говорит Лотта, стоя у двери в комнату Эмили. Неужели мы тебе безразличны? Разве ты не можешь восстановить связь с жизнью, связь с нами? Ради тебя я готова на все. Готова поделиться каждым вздохом, готова отдать полжизни, ибо какой в ней толк, если тебя не будет рядом? Я бы тебя утешила, обняла и сдержала твои слезы, можешь истратить все свои слезы на меня, а я на тебя, но только прими их – это ведь лучше, чем быть одной?
Не услышав ответа, она стучит по двери рукой и плачет.
Эмили! Пожалуйста! Эмили, прошу тебя! И падает на пол, закрыв лицо руками. Я не знаю, что делать! – в рыданиях обращается она ко мне или, может быть, к самой себе. Скажи мне, что делать!
Я пытаюсь представить этот момент, когда он наступит. Я не буду цепляться. Я не стану крепко удерживать сестру. Все хорошо, скажу я, ты цела, твои страдания окончены! Тогда она затихнет и улыбнется; и мы обе будем покойны.
Эм сегодня упала, забирая почту. Швейцар занес ее в лифт, чему она, я уверена, сопротивлялась. От этого происшествия она стала белее снега и еще изнуреннее. Взгляд ни на чем не задерживается, все внимание приковано к вдохам. Не знаю, с нами ли она еще или уже там. Боюсь ее лица, стиснутого и страшно побледневшего, огромных черных кругов под глазами. Ночью она не смогла открыть дверь гостиной! Сейчас я сижу в коридоре возле той самой комнаты, и единственное мое утешение – холодный пол, я прислушиваюсь к любому звуку, который не связан с напольными часами и собакой. Я бы спала у ее ног, но боюсь закашляться и нарушить ее покой, которого осталось немного.
Она встает, и я выдыхаю. Она одевается, но ей нужна помощь с пуговицами. В горле хрипит. Она берется за шитье и не может сдвинуть нитку. Способна только дышать.
Доктора, кричит Лотта, Эмили, умоляю тебя, пожалуйста, доктора!
Я очень тебя люблю, Эм, хочет этим сказать она. Неужто ты меня совсем не любишь?
Я смотрю в свою книгу, но не переворачиваю страницу.
В полдень Эм совсем забыла про обед, время мучительно тянется, один мучительный вдох за другим. Мы с Лоттой делаем вид, что шьем, читаем, а на самом деле только смотрим и ждем.
Я прилягу ненадолго, говорит Эм, которая никогда не ложилась днем.
Она ложится на тетушкин диван, который был диваном Бренуэлла. Это смертельный диван: никто из лежавших на нем не выжил. Лотта подбегает и снимает с нее крошечные туфельки, ноги у Эм ужасно горячие и маленькие. Она пытается отмахнуться от Лотты.
Эмми, шепчет Лотта, опускаясь перед ней на колени, дорогая Эмми, скажи, что мне делать.
Но Лотты как будто бы нет. Эмили ничего не видит.
Лотта бросает на меня обезумевший взгляд и выскакивает из дома. Не представляю зачем, разве что найти врача на улице. Я здесь, Эм, шепчу ей. Я всегда буду рядом, однако она не слышит мой тихий шепот. Брать ее за руку нельзя, обнимать тоже. Как же мне быть?
От сестры осталась тень, дрожащая тень, лишь запятая отделяет ее от вселенной, а с другой стороны: ничего! Я не вынесу! Вот он, вот этот момент – а дальше: ничего! Эмили, я плачу! Эмили! Посмотри на меня!
Лотта возвращается с розовыми тюльпанами. Может, что-то живое поможет выжить и моей сестре, так она думает. Она не дает ей цветы, потому что рука дрожит, а Эмили ничего не видит.
Я согласна на доктора, говорит она.
И снова Лотта убегает, в слезах. Я остаюсь рядом с сестрой.
Рот Эмили открывается с жутким видом. Я не могу ее отпустить, не могу!
Останься, Эмили! Останься! Пожалуйста, не уходи!
Кто увидит меня, когда тебя не будет, кто услышит? – вот что я имею в виду.
Нет-нет-нет-нет-нет! – кричу я!
Ей не хватает сил кашлять; ее тело вздрагивает, как листок, потом замирает и снова вздрагивает. Я хватаю ее за руку, чтобы она меня увидела. Я кричу, чтобы она услышала: кто же будет рядом со мной, когда придет мое время? Кто скажет: все хорошо, милая Энни, твоя боль уходит? Можешь ли ты сказать мне прямо сейчас: успокойся, Энни, я всегда буду с тобой? Скажи, пожалуйста.
Останься, молю я, хотя надо сказать: иди.
Останься, молю я, но ее уже нет.
Жизни поэтов, с. 85–86
Глава, в которой Эмили умерла
Ни слова больше
Глава, в которой заболевает Энн
Лотта настаивает, чтобы Энн освободили от обязанностей в канун Нового года в связи с ее, то есть Энн, предстоящим днем рождения: скоро ей исполнится двадцать девять! Пусть я и не самый умелый повар, говорит Лотта, но с тушеным мясом как-нибудь справлюсь! Мистер П. мне поможет. Энни, наслаждайся! Побудь королевой!
Мы твои подданные, говорит Лотта. Командуй!
Энни не королева. Она это понимает. В лучшем случае подпринцесса, как в детстве. Энни так и не нашла себе положения, в котором не требовалось бы следовать, имитировать, протискиваться вперед, будучи запоздалой мыслью, ребенком, безуспешным и безутешным. Она была той, кто говорил да, почему бы и нет. Лотта была предводительницей, Брен со своими солдатами – вдохновителем! Что только с ними стало? Эмили, мудрая Эмили, вечная Эмили, была их духовным лидером. Да, Энн опубликовала на одну книгу больше, чем они; разве от этого что-то изменилось? Изменилось хоть что-нибудь?
Размышления на эту тему не помогают.
Вот что делает ритуал: заставляет нас вспоминать! Когда вчетвером, вшестером садились за стол, ожидая папиного благословения. Когда Эмили беззаботно экспериментировала с рагу, а Энн нашла тушку индейки в «Гудвилле». Когда Бренуэлл сломал палец на ноге, а Лотта надевала парик. Когда Энни трудилась у Робинсонов, и никто не прислал открытку. Когда она работала в «Роу Хед», а Лотта, как всегда беспощадная, взяла в Новый год ночную смену: полуторная ставка, сказала она. Целая куча новых годов впереди, полторы жизни! Но от этих мыслей легче не становится, ни капельки.
Мистер П. наводит суету, собаки лают, папа бормочет: кто его позвал? Лотта благодарит его за бархатцы – так по-осеннему, – и тот краснеет в тон цветам, а еще за ягодный пирог, который благодаря смеси ягод может сойти и за Усладу, и за Заветное Желание.
Однажды Энни сильно из-за него беспокоилась: сможет ли она, сможет ли как-то, может быть, хоть чуть-чуть – вы только посмотрите на него! Он наклоняется поцеловать Лотту, но не в силах прикоснуться к ее коже и с рабским видом отходит к папе. Не знает, как теперь себя вести! Уж любой мужчина должен знать, как себя вести.
Если бы Энни хоть что-нибудь знала о мужчинах! Если бы Энни дано было хоть что-нибудь о них узнать.
Мысли об этом не помогают.
Рад видеть вас в добром здравии, говорит он, однако взглянуть на нее не в силах.
Энни никак не поймет, зачем было устраивать это празднество. Она хочет только побыть в тишине у моря. Лотте она кажется нездоровой; Энни же считает себя достаточно здоровой, чтобы решать самой. Устав от отговорок Лотты, она сама купила им билеты.
Лотта будет удивлена. За стол! кричит она зычным голосом, как будто до предела надутый воздушный шарик: выпусти воздух, и она сдуется. Метафора тоже сдувается, но Энни потеряла интерес к метафорам, потеряла интерес ко всему, что не то, чем кажется. Ничто ни с чем не сравнится: все разное, каждая смерть отличается от другой. Слова она умерла, он умер звучат эквивалентно, но никакой эквивалентности в них нет. Каждая смерть несопоставима, уникальна, с ней ничто не сравнится.