Принялась заливать огонь только тогда, когда полетели в трубу кирпичи и едкий дым уже расползался по кузне. И почти сразу же со звоном посыпались стекла из окон, выходивших на улицу – ветер засвистел в щелях ставней, завихрился по комнатам, наполняя дом холодом. Паула кинулась к Женику, схватила его, дрожавшего от холода и страха, и унесла на кухню, где хотя и было смрадно, но не гулял ветер. Потом принесла ему одежду и, поцеловав, сказала:
– Одевайся поскорей. Не бойся. Все будет хорошо. Давай, я тебе пуговицы застегну.
Ветер, проникая через дверь на кухню, выдувал едкий дым, но вместе с ним уносил и тепло. Паула принесла одеяло, и они, укутавшись в него, стали ждать рассвета. Выходить Паула боялась: вдруг именно этого ждут погромщики. Так и сидели они, дрожа от холода и страха, пока не вернулись Гунар с Виктором.
– Пакостники трусливые! – возмутился Гунар. – Сходи-ка, жена, к Озолисам, скажи, чтобы Юлия позвали.
Когда Паула возвратилась от соседей, Гунар заколачивал окна, плотно подгоняя доску к доске и на стыки накладывая рейки.
– Насовсем, что ли, забиваешь? – спросила Паула. – В темноте жить будем?
– Не помрем! – ответил Гунар и со злобой вбил в доску гвоздь.
– Обсушился бы, Гунар. Мокрый весь. Не простудился бы.
– Некогда. Окна забью, трубу очищу, тогда и для обсушки время настанет.
И действительно, плиту не затопишь, в доме гуляет ветер, вот Гунар и спешит заколачивать окна. На Виктора, который намерился было помогать ему, необычно грубо прикрикнул:
– Снимай все мокрое – и под одеяло. Пока не разрешу, не смей вставать!
Вскоре пришел Юлий Курземниек, а вслед за ним еще несколько рыбаков, только что вернувшихся с моря. Они забили окна изнутри, проложив между досками старую одежду, половики, обрывки сетей, вату, которую Паула хранила для нового одеяла. Потом мужчины отремонтировали плиту, а когда затопили ее, Паула сразу же, поставив чайник и кастрюлю с картошкой, пригласила всех остаться, но рыбаки, покурив, разошлись по домам. Договорились встретиться вечером в доме Вилниса.
– Если не остановить сатанинского выкормыша сейчас, завтра он фашистов сюда приведет, – сказал перед уходом Юлий Курземниек. – Ты, Гунар, тоже приходи.
– А как же иначе? Обязательно приду.
Гунар, однако, после обеда почувствовал озноб, прилег и уже не мог встать. Начался жар. Перепуганная Паула (Гунар за всю их многолетнюю совместную жизнь заболел впервые) прикладывала к подошвам мужа горячую золу, а ко лбу мокрое полотенце, все время вздыхая и причитая:
– За что же это, Гунар? За что такие напасти?
А Гунар сокрушался, что не сможет пойти со всеми рыбаками судить Вилниса:
– Подумают, струсил я.
– Молчи уж, молчи. Вон как дышишь, будто мешок на грудь тебе взвалили. А думать о тебе так никто не подумает, ведь знают тебя рыбаки.
В самом деле, когда рыбаки собрались возле магазина Вилниса, а Гунара все не было, мужчины решили: стряслось что-то.
– Навестим его потом, – сказал Юлий Курземниек, – а теперь я пошел. Минуты через две все входите.
Юлий открыл дверь магазина, переступил несмело порог, делая вид, будто не решается пройти к прилавку, потом мелкими шажками прошел во внутрь.
– Давненько не виделись, племянник, – заискивающе проговорил он и протянул руку.
Вилнис с подозрением смотрел на дядю, соображая, подавать ему руку либо шмыгнуть за дверь во внутреннюю часть дома и запереться: может, пришел этот красный стрелок рассчитаться за разбитые окна в доме Гунара? Но тогда не входил бы он так робко. Скорей всего, в долг что-нибудь попросит.
«А, солдатик, и ты на поклон пришел», – злорадно пришел к выводу Вилнис, решив покуражиться. Протянул руку и спросил с усмешкой:
– Ну, здравствуй. С чем пожаловал?
– Судить тебя будем. Подлец! Ты забыл мое предупреждение? – крепко сдавив руку племянника, сурово проговорил Юлий Курземниек.
Вилнис потянул руку, пытаясь вырваться, и крикнул:
– Сюда! – надеясь на помощь тех, кто уже признал его власть в селе, но Курземниек так рванул руку Вилниса, что тот со стоном лег на прилавок. И в это время всей гурьбой вошли в магазин рыбаки.
– Какое ваше слово будет, друзья? – спросил Юлий Курземниек, продолжая крепко держать Вилниса.
– Смерть!
– Я исполню этот приговор, – решительно заявил Юлий, затем, встряхнув Вилниса, приказал ему: – Бери бумагу и пиши. Пиши так: «Меня не ищите. Я ухожу в море и не вернусь. Устал жить». Написал? Вот сюда теперь положи. В кассу. Давай руки.
Юлий связал племяннику руки за спиной, заткнул рот кляпом и вывел на улицу, где уже властвовала непроглядная темень и продолжал гулять беспощадный ветер.
Несколько рыбаков пошли вперед, чтобы проверить, нет ли кого не причале, остальные растянулись по дороге, как часовые, и когда Юлий привел связанного Вилниса к лодке, разошлись по домам.
Посадив Вилниса в его новую моторную лодку, а свою привязав к ней пеньковым тросом, Юлий завел мотор и направил лодки в море, навстречу хлесткой волне. Отошел от берега примерно на пару миль, заглушил мотор, подтянув свою лодку, пересел в нее, взмахнул топором, чтобы прорубить дно в лодке Вилниса, но не рубанул. Отложил топор, развязал руки Вилниса, вынул кляп. Все делал неторопливо, хотя волны мотали лодки и перехлестывали через борта.
– Если ты мужчина, выгребешь. Но помни: Гунара не трогать! – пригрозил Курземниек, рубанул топором борт лодки и брезгливо оттолкнул ее. Не оглядываясь на племянника, погреб к берегу.
Все это рассказал Юлий Гунару и Пауле.
– Думаю, сегодняшний урок – для всех наука. А в море мальчиков брать не стоит. Не нужно собак дразнить. Да и немцы сюда нет-нет, да и заглядывают.
– Кто ж разберет мальцов, латыши они или русские, если доноса не будет… – начала было Паула, но Юлий прервал ее:
– Доноса, думаю, не будет, но нам поостеречься не грех. Ну, я пойду. Поправляйся, Гунар. В море вместе ходить станем.
Но так и не поднялся Гунар. Какими настоями ни поила его Паула, как ни ухаживали за ним дети, ничего не помогало. Через неделю Гунар скончался. В день похорон, Паула это хорошо запомнила, солнце светило ярко, как весной, а лица рыбаков и рыбачек были хмурыми, как штормовая ночь. Когда траурная процессия вышла за село, встретилась немецкая машина с солдатами. Фашисты, как показалось Пауле, пристально разглядывали всех, кто шел хоронить Гунара.
«Хорошо, что мальчиков заперла дома», – похвалила себя Паула, и все время, пока шли до кладбища, пока говорили прощальные слова, пока заколачивали гроб и опускали в могилу, беспокойство не проходило. Лишь когда вернулась домой и увидела ребят, выплакалась вдоволь: вдовья жесткая судьба ждала ее…
Но их не оставили одних. И хотя рыбаки сами едва сводили концы с концами, чем могли по крохам помогали вдове с ребятишками.
Едва сдерживалась Паула, чтобы не разрыдаться, когда вечером, после пустого чая, Женя, бывало, спросит:
– Помнишь, Витя, мешалду?
– Самса сытнее, – ответит Виктор, они переглянутся и вздохнут украдкой…
А теперь, увидев в своем доме Марию, Паула вспомнила все пережитое за те годы войны, и первые послевоенные, и ставшая было утихать неприязнь к Марии вспыхнула с новой силой. Женским чутьем Паула понимала, что не так все просто в жизни, что нельзя, не зная, не ведая, корить, отрицая, может быть, не желаемую, но истину. Всматриваясь в лицо Марии, Паула все больше замечала, что не так уж оно молодо и холено, как ей показалось вначале. Морщины у губ и под глазами, тяжелые, глубокие складки между бровей.
«Совсем седая. Хлебнула и она, может быть, горя. Видно, и нужду, и тоску изведала, – с жалостью подумала Паула, но обида, копившаяся годы, вновь взяла верх. – Почему ни одного письма не напасала? И приехать могла бы сразу после войны. Почему не приехала?»
Не могла знать Паула, как трудно пришлось Марии, что похоронила она и дочь, и мужа, а потом и Дениса Хохлачева, ухаживала за которым все эти годы по любви и долгу совести. И написала она Залгалисам сразу же, как окончилась война. Но поторопилась, видимо. Еще гуляли банды, и машину с почтой могли просто уничтожить, да мало что могло случиться, когда фронт был еще почти рядом? Не получив ответа, окончательно убедилась: детей и Гунара с Паулой фашисты уничтожили. Но разве сердцу есть покой? И она продолжала искать. Писала письма в Москву, потом мочила слезами короткие казенные ответы, снова садилась за письма. Она даже хотела ехать сюда, на заставу, но не решалась оставить беспомощного Дениса. Да и ради чего? Чтобы еще раз убедиться, что нет детей? Только когда похоронила Хохлачева, решилась на эту поездку. Для чего? Вряд ли Мария могла ответить на этот вопрос. И теперь, видя растерянность и враждебность Паулы, по-своему оценивала ее состояние и пыталась найти оправдание этой враждебности.
«Нелегко тебе, Паула, рассказывать матери о гибели ее детей. Я понимаю все. Понимаю. Но разве ты, Паула, виновата? Смелей, Паула. Я уже привыкла к тому, что их нет», – а вслух сказала:
– Расскажи, Паула, как они погибли?
Паула даже вздрогнула, услышав просьбу Марии, удивилась: «Как? Она не знает? И в самом деле, откуда ей знать? Мои дети. Не отдам! А где же совесть твоя, Паула? Залгалисы никогда не были подлецами. Так всегда говорил Гунар. Но ведь Мария тогда заберет их у меня, и у меня не будет детей. Моих детей! Ах, зачем же я так? Зачем? Вот и ноги у нее все в шрамах, как будто их ножом полосовали. Гунар же говорил мне, что Эрземберг выдумал о легковой машине. А я все не верила. Зря, видно. Ей нелегко пришлось. Да и мать им она. А я как тогда?»
Мария же вновь попросила:
– Расскажи, Паула. Я все выдержу.
В это самое время в дверь кто-то постучал и, не дожидаясь ответа, отворил ее – Мария обернулась и увидела пограничника, статного ефрейтора, который держал в руках большую картонную коробку и букет цветов. Ефрейтор, кивнув Марии: «Здравия желаю», – протянул Пауле цветы и сказал весело:
– Поздравляем вас, бабушка Паула, с днем рождения. Всей заставой желаем вам здоровья и счастья. Старший лейтенант Залгалис просил передать, что его вызвали в отряд, и он приедет только к вечеру. Я торт на кухню поставлю и пойду дров наколю.