Она очнулась, когда небо за окном сделалось предрассветно-серым, и первое, что сделала — ощупала лицо. Оно больше не походило на подушку и не болело. Смогла. Хоть на что-то годна. С трудом поднялась. От растраченных ночью сил и всего пережитого тело не повиновалось, но надо, надо его, окаянное, заставить слушаться. Одеться, обуться и идти, куда следует.
Когда Лесана поднялась в Северную башню, уже совсем рассвело. Невыплаканные слезы жгли глаза, а горло будто сдавили в тисках — дыхание стало неровным и сиплым. Хотелось бить кулаками равнодушные стены, рассекая руки в кровь. Может, хоть так удастся заглушить боль, что рвет душу?
Только, бей — не бей, ничего уже не изменить. Сколько ни три себя мочалом, не соскоблить с тела грязь, которая — незримая — въелась в него намертво вместе со сводящим с ума страхом. Страхом, что сегодня или завтра мучитель выполнит свое обещание и вернется. И все повторится. Как каленым железом ставят на скотину тавро, так Донатос заклеймил выученицу ужасом. Клесх говорил — страх сковывает волю, убивает Дар. И вот теперь при одной только мысли о креффе колдунов сознание Лесаны замирало от слепой паники. Какой там Дар! Она бы даже убежать не смогла, явись он к ней снова.
Какой глупой и нелепой казалась теперь отчаянная выходка в лесу. Ох, пробудить бы в душе снова тот кипящий гнев, но нет — не получалось. Лишь всплывало в памяти лицо колдуна, не гнев — дикий страх поселялся в сердце, и билось оно с перебоями, не билось даже — колотилось и трепыхалось испуганно. Донатос мог бы ее больше и не бить. Под одним лишь взглядом холодных, лишенных выражения глаз, она бы сама скорчилась, скуля и подвывая.
Как Лесана теперь понимала Айлишу, которая ушла навсегда! Знать, и у нее случилось то, после чего жизнь становится мукой. Если встретятся в посмертии, расскажут, отчего одна со стены шагнула, а вторая удавиться решила. Может там, за неведомым рубежом, где нет Цитадели, креффов, Дара и Ходящих, они, наконец, поговорят.
А пока… пока руки сноровисто мастерят петлю из вожжей.
Хорошие вожжи, крепкие. Не порвутся.
Себя не жаль. Сама виновата, думала — нет никого сильней, забылась. Перед наставником стыдно. Но еще немного и будет все равно. Грязным и опоганенным не место среди живых.
Жаль мать с отцом. Но и у них теперь иные хлопоты. Старшая дочь — давно ломоть отрезанный, отвыкли от нее Остриковичи и потерю свою примут легче. Поплачут и перестанут.
Но вдруг, как наяву, Лесана увидела себя, болтающуюся на вервии. С обмоченными штанами, багровым лицом, вывалившимся языком. Представила, как будут вынимать ее из петли, матерясь, что еще одна дура без ума сгинула. И даже голос Клесха послышался: «Что ж ты, цветочек нежный… Говорил ведь, ты хоть и сильная, но девка».
Девка… забыла она суть свою. За что и поплатилась.
Она не креффа задела, она мужика задела в Донатосе. Вот и расправился он с ней не как с выученицей, а как с бабой. Указал, кто в дому хозяин.
Нервный смешок слетел с губ послушницы.
Сколько-то еще указывать будет? Одним Хранителям ведомо. Вот вздернется она сейчас. А потом что? Он ведь и в посмертии не оставит. Отдаст, вон, выученикам — вразумляться, как покойников поднимать.
Но даже не эти беспорядочные мысли заставили девушку отложить в сторону вожжи. Она снова вспомнила, как стояла вот здесь, на этом самом месте, и говорила с Клесхом. Опять всплыли в памяти его слова о том, что нет в Цитадели того, кто может ее побить.
Вот ведь дура записная! Наставник ее — крефф, он умеет видеть Дар каждого выученика, но сколько он раз говорил им — сила без умения, как повозка без оглобель. А Лесана возомнила о себе не весть чего, однако же, позабыла, что Даром своим и управлять толком не умеет. Один раз всего и воспользовалась с толком — когда с упырем билась. Да и то лишь после того, как он ей кусок спины выгрыз.
От осознания собственной глупости и того, что из-за этого накликала на себя беду, девушка глухо застонала. Ее раздирали одновременно стыд, боль, досада, гадливость и отчаянье. Как жить теперь? Как? Со стыдом своим в сердце, с воспоминаниями этими, с пониманием, что сама беду приманила?
На лестнице послышалось шарканье и натужное кряхтенье. А через пару мгновений в башню ввалилась едва дышащая Нурлиса. Платок с головы у нее сполз, руками бабка цеплялась за каменные стены и, зайдя, замерла в проеме, пытаясь отдышаться и одновременно с этим тряся кулаком:
— Ты… кобылища молодая… совсем очумела… бабку старую…
Она тяжело опустилась на сундук, обмахиваясь подолом передника.
— У-у-у, племя беззаконное! Иль я вам коза молодая — по лестницам скакать? Чего глазами лупаешь? Я тебя еще у конюшен заприметила! Медом вам что ли эта башня помазана? Ну? Чего молчишь? Иль передумала заместо колокола висеть?
Старуха, кряхтя, подняла вожжи и потрясла ими перед носом Лесаны.
— А ну вставай!
— Не хочу, — глухо отозвалась та. — Ничего не хочу.
И уткнулась лбом в коленки.
— Как это «не хочу»? — закипятилась Нурлиса. — А кто хочет? Я, что ли, хочу каждый светлый день дрова таскать да печи топить, да вам, олухам, сопли подтирать? Надо оно мне — старой — в мыльнях и подмывальнях порядок наводить, а? Чего еще удумала?
Девушка в ответ глухо застонала, изнывая от нежелания говорить, объяснять, оправдываться. Ей сейчас более всего хотелось забиться в какой-нибудь угол и сидеть там, не видя, не слыша, молча.
— Ты что это? — голос старухи разительно переменился, сделавшись из сварливого озабоченным, даже растерянным. — Случилось что у тебя? Я-то, дура старая, решила, ты от тоски по подружайке вздернуться решила. А тут, гляжу, дело иное. Ну-ка, говори! Как есть говори, молчунья треклятая!
И сухие руки затрясли выученицу.
— Не из-за нее я… — ломким голосом ответила та и опять отвернулась.
— Поняла я уже, что не из-за нее. Я хоть и дура старая, но… не дура!
Лесана молчала и кусала губы. Ну как этой бабке сказать то, что и вспоминать-то стыдно?!
— Что молчишь, как немая? Ссильничали? Ну, говори! — карга снова ее встряхнула.
Девушка безмолвствовала.
— Кто?
Послушница упорно молчала. Бабка опять взялась ее тормошить, крича:
— Говори, кто это сделал? Кто?
Ответа не последовало, поэтому Нурлиса схватила послушницу за рукав:
— А ну-ка, пошли к Главе, он насильнику мигом виру учинит. Никому не позволено тут девок против воли брать! Никому!
— Донатос это… — прошелестело едва слышно.
— Донатос? — старуха рухнула на сундук рядом с выученицей, словно подкошенная. — Донатос? Вот же упырь! Труповод окаянный! К Главе, ныне же! А ну, пошли!
Она вздернула несчастную на ноги и поволокла к лестнице.
— НЕТ! Бабушка, нет!!!
В голосе девушки было столько отчаяния, что старуха застыла.
— Бабушка, миленькая, не говори никому! — взахлеб тараторила послушница. — Тут парни одни, каково мне между ними быть — девке пользованной?! Как я Нэду позор этот расскажу, как остальным креффам? Все пальцем в меня тыкать будут — выученицу ратоборца как… как… Какой из меня вой после этакого? Как оплеванная ходить буду.
Она закончила почти шепотом, но старая поняла. Цитадель — мирок крохотный, в котором всяк всякого знает. Каково будет девке с этакой славой? Кто смеяться будет, а кто жалеть. И то, и другое — горше полыни.
— Ну, ну, успокойся, не скажу, не скажу я никому. Ты настойку-то хоть пьешь?
Лесана кивнула.
— И то ладно… Ох, горе горькое… Идем, идем, милая.
Дико было слышать от едкой Нурлисы эти ласковые уговоры, но выученица словно плавала в вязком киселе. Бабка взяла послушницу под руку и подтолкнула к выходу из башни. Девушка спускалась по темной лестнице, и душу снова сковывало холодное оцепенение. А еще, пуще прежнего болело и ныло тело.
Нурлиса, глядя, как неловко переступает по ступенькам несчастная, зло поджимала губы. По этой неровной, полной скрытого страдания походке все было ясно и без слов.
Через двор шли медленно. Лесана вся как-то сжалась, словно став ниже ростом, ссутулилась и смотрела под ноги.
— Вот ты где, значит, — раздался голос откуда-то справа.
Девушка вздрогнула и вскинулась.
Около конюшен стоял Дарен, скрестив на груди руки.
— Все выученики собрались, одной тебя нет. И сколько мы должны по Цитадели, как псы бегать, во все углы заглядывая?
— Наставник… — залопотала Лесана, понимая, что ныне не сможет не то что бегать, но и даже сидеть без боли.
— Ах ты, мордоворот! Бегают они! А то, что я, бабка старая, уже который день, как собака рыщу, помощника прошу — так вам то без интересу? Вам бы бегать, да? — Нурлиса наступала на Дарена, поправляя на голове платок. — Так и знай, девку тебе в эту седмицу не отдам! Не мысли даже! Нэд ее отослал мертвецкие драить? Ну, так мертвецам все одно — в грязи ли, в чистоте ли лежать. А я — человек живой, мне помощь потребна! Котлы, вон, сколько уже не чищены стоят? Дров наносить? Прибрать помочь? Бегают они…
Дарен даже попятился от этакого натиска.
— Да угомонись ты, вот же заноза! — выругался он, наконец. — Я покамест крефф ее, прежде чем девку припрягать, хоть бы слово мне молвила!
— Ах, слово тебе! Ишь, шишка великая! Крефф он. Я свое слово Нэду молвила. Он сказал, бери кого хошь, только отстань. Я и взяла, кто первая под руку попалась. Иль мне всю Цитадель обежать надо было, и у всех позволения спросить? А?
Дарен сплюнул и махнул рукой:
— Ну, старая… Есть же ехидны! Седмицу пусть работает, раз Глава дозволил. А потом, чтобы передо мной стояла. Поняла?
— Тьфу на тебя, — ответила бабка и поковыляла прочь, толкая Лесану в спину. — Иди, иди, ишь, еле ноги переставляет.
…В душном царстве Нурлисы девушка тихо осела на скамью и уткнулась носом в старую тканку.
— Пореви, пореви, доченька, — головы коснулась сухая старческая ладонь. — Пореви, милая, легче станет.
Но слез не было. Выученица лежала, скорчившись, отвернувшись лицом к стене и чувствуя только болезненную пульсацию внизу живота. Она не понимала, сколько так лежит. Долго-долго старуха гладила ее по волосам. Потом куда-то ушла. Время от времени ее шаркающая походка доносилась эхом. Скрежетала заслонка печи, стучала кочерга, трещали поленья, кто-то приходил и уходил. Девушка плавала в забытьи между сном и явью, то, выныривая, то, вновь погружаясь с головой.