Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье — страница 100 из 105

спокойно, раз она нашла свой путь. А ведь этого нет; она страдает, как я, как мы, как все люди. Но что означает таинственный намек на бегство папы?»

У консьержки Лорана ждала вечерняя почта. Письма от Жаклины не было, зато оказалось несколько других, и на одном из них Лоран сразу узнал почерк Шлейтера.

В первые годы века Леон Шлейтер работал препаратором у Дастра, на теоретическом факультете. Пройдя конкурс на замещение должности преподавателя, а затем получив степень доктора наук, он рано оставил работу в лаборатории и всецело посвятил себя политике. Он долгое время был начальником канцелярии у Вивиа-ни. С образованием нового правительства в июне он вновь занял этот пост. До этого, во время междуцарствия, он исхлопотал себе в виде компенсации другой пост и стал начальником секретариата председателя Сената. Он отказался от этой должности, чтобы вновь работать со своим прежним шефом, но остался в казенной квартире, войдя в соглашение со своим преемником, человеком молодым и одиноким. Лоран распечатал письмо. Там оказалось лишь четыре-пять строк, не больше, выдержанных в обычном для Шлейтера сухом стиле: «Приезжайте ко мне, Паскье, как можно скорее. Если это письмо придет к Вам рано, приезжайте сегодня же вечером. Надо кое-что Вам сказать. Для Вас я буду дома до полуночи».

Часы показывали без десяти девять. Лоран вышел из дому, направился на бульвар Сен-Мишель, в каком-то баре съел, стоя, бутерброд с ветчиной, выпил стакан пива и пошел по улице Медичи к зданию Сената.

Шлейтеру было под сорок. Он был все такой же длинный, такой же тощий, такой же мрачный. Но теперь он был женат. С тех пор как он жил в старом запущенном домике на улице Сен-Жак, он прошел большой путь. Он жил обеспеченно, в роскошной квартире.

Он принял Лорана в библиотеке, заставленной шкафами и витринами, в которых виднелись великолепные переплеты. Он сразу же принял тот властно-дружественный тон, которого придерживался с самого начала их знакомства.

— Так, милейший, продолжаться не может, — сказал он.

Дружелюбную привычку называть людей «милейшими» он перенял у своего шефа, г-на Дастра, и обращался так ко всем, у кого было к нему дело и над кем он рассчитывал властвовать. Но в отличие от г-на Дастра он придавал этому слову несколько снисходительный оттенок.

— Вполне с вами согласен, Шлейтер, так продолжаться не может.

Откинувшись в кресле, свесив длинные руки и уставившись в ковер, Шлейтер продолжал глухим, холодным голосом, который его друзья прозвали «голосом следователя»:

— Сами понимаете, в этой прискорбной истории я не из числа тех, которые хотят причинить вам неприятности. В то же время я и не из числа тех, кто одобряет вас.

Лоран встрепенулся, как пришпоренный конь. Шлейтер махнул рукой и продолжал:

— Нет, милейший. Вы не во всем были правы. Вы перенесли вопрос на политическую почву...

— Шлейтер, вы ошибаетесь. Меня хотели завлечь на эту почву, но я не поддался. Я совершенно чужд политике... Мне достался плохой сотрудник...

— Знаю, знаю.

— Я его прогнал. Вопрос был весьма несложный. Его раздули в проблему государственного значения. Стали копаться в моей личной жизни. Меня обвиняют в нелепейших преступлениях. Стараются раздавить меня — иначе это не назовешь. Хотят отнять у меня орден, и этим, конечно, дело не ограничится.

Шлейтер расхохотался.

— Во Франции, милейший, все — политика. Выйдите на улицу и скажите чуть громче, чем принято: «Завтра будет хорошая погода», — таким словам может быть придан политический смысл. Вденьте в петлицу цветок: политическая эмблема! Возьмите в руки трость: это политический знак! Повторяю, милейший, вы были неосторожны. Да, неосторожны и неловки.

—Возможно, — простодушно признался Лоран, — все мне так говорят.

— Раз все говорят, значит, так оно и есть. Кроме того, напрасно вы опираетесь на шаткую опору. Левые дали по вас пулеметную очередь, а правые на это никак не ответили.

— Вероятно, потому, что я не принадлежу ни к левым, ни к правым.

Шлейтер многозначительно поднял вверх указательный палец.

— Так не бывает, милейший. Поневоле принадлежишь либо к левым, либо к правым — надо только выбрать. Бесполезно пересматривать то, что уже решено. Вы начинаете худеть. Да, да, посмотритесь в зеркало, и вам станет ясно, что вы больны. Вот поэтому-то я и говорю, что так продолжаться не может.

Лоран ничего не ответил, и Шлейтер, помолчав, медленно продолжал:

— У вас очень деятельные враги и далеко не столь же деятельные друзья. Первый долг тех, кто вам сочувствует, разъяснить вам положение, открыть вам глаза и тем самым вам помочь.

— Благодарю вас, Шлейтер, однако...

— Подождите. Я должен сказать вам нечто весьма важное. Вы не знакомы с Оганьером, новым министром просвещения? Он не желает вам зла, но история эта его раздражает, особенно в настоящий момент. Вы читаете по-немецки, милейший?

— Плохо , — ответил Лоран.

— Держите, — сказал Шлейтер, протягивая ему газет у . — Читайте сами. Немецкая пресса почтила вас своим вниманием. Смотрите статью в «Берлинской ежедневной газете»: «Французская наука в опасности. Раздоры и беспорядок в лабораториях. Руководители не выполняют своего долга. Подчиненные нарушают дисциплину». и т. д.

— Совершенно невероятно! — говорил Лоран, качая головой.

— Тем не менее министр в принципе не будет возражать, если на днях вас привлекут к ответу... Ну, конечно, не перед настоящим судом... а только перед дисциплинарным, который соберется в Национальном институте и не выйдет за рамки Института. Без особой огласки.

Лоран встал одеревенелый; он не покраснел, как обычно, а, наоборот, совсем побледнел, стал мертвенно бледным.

— Продолжайте, Шлейтер, продолжайте, — промолвил он.

— Недалеко и до конца, милейший. Вас попросят подать в отставку.

— В отставку из Института?

— Разумеется.

— А дальше?

— Я для того и пригласил вас, чтобы посоветовать не ерепениться.

— То есть?

— Ну, смириться.

— Но как же так...

— Погодите. Тогда постараются после каникул куда-нибудь вас пристроить, если до тех пор в Европе не стрясется чего-нибудь из ряда вон выходящего.

— Шлейтер! — сказал Лоран дрогнувшим голосом, — либо вы считаете меня виновным, и это ужасно. Виновным! Виновным в чем? Но тогда пусть докажут мою вину и подвергнут меня наказанию. Либо я невиновен, а я действительно невиновен, невиновен! В таком случае пусть оставят меня в покое. Если же меня считают до такой степени преступным, что надо лишить меня должности, так зачем же подыскивать мне новую?

— Значит, вы ничего не понимаете в особенностях нашего режима, в его человеколюбии, — возразил Шлейтер, мрачно улыбнувшись.

Он встал, подошел к Лорану, положил ему на плечо длинную костлявую руку и еле слышно сказал:

— Позвольте признаться вам, Паскье, что в этой истории вы похожи... сказать вам? Похожи на Простофилю. Понимаете, что это значит?

— Но ведь меня же не в чем упрекнуть!

Шлейтер взял Лорана под руку и тихо, тихо повлек его к двери.

— Не в чем вас упрекнуть, милейший? Есть в чем! Поразмыслите малость. Во-первых, вы нарушили правила игры. Такие истории ни в коем случае не должны проникать в печать, становиться достоянием широкой публики. Кроме того...

— Это еще не все?

— Увы, нет! Не все. Вторая претензия к вам еще серьезнее. Она основывается на Священном писании. Вы знаете о чем речь, милейший: «Горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит» Может быть, я не совсем точно цитирую. Но вы меня понимаете.

Глава XVIII


Далеко нам до праведников. Упоительное безразличие. Несметное множество человеконенавистников. Прелесть физического труда. Скандал в Национальном институте биологии. Кредит — тот же товар. Мир становится дыбом. Бежать, бежать куда глаза глядят. Присутствие Жаклины. Душа, которую придется спасать


В потемках сна возникает слабый проблеск. Подобно серебристому пузырьку, поднимающемуся из глубин на поверхность воды, душа вырывается из бездны. И вдруг Лоран Паскье вновь начинает существовать.

Горестное воскресение! Кровь тяжело бьется в висках и в горле. Все суставы связаны, все мускулы одеревенели и ноют. Волосы сухи и всклокочены. Кажется, будто и скромные железы, искони трудящиеся в толще тела, решили замереть вместе с застывшей душой.

Лоран встает, потягивается, тоскливо вздыхает и думает: «Далеко нам до праведников!» И который уже раз приходит ему в голову мысль, что лучше бы и вовсе не просыпаться. Тем, кто уже не просыпается, действительно повезло.

Он одевается. Он видит в зеркале свое лицо и морщится: лицо ему противно. Он отворяет дверь квартиры, выходит на площадку, берется за перила лестницы и мучительно вопрошает самого себя: «Сумею ли я еще спуститься по лестнице? Смогу ли правильно написать свою фамилию? Не сведут ли они меня окончательно с ума?» Он на мгновение зажмуривается, чтобы сосредоточиться и взять себя в руки. «Они» — это призраки, терзающие его, призраки, с которыми он несколько недель ведет нелепое сражение.

Прежде Лоран, направляясь утром в Институт, весело шагал по светлым, просторным улицам, — и тут сказывалось его довольство, быть может, даже гордость. Он всегда выбирал самые оживленные бульвары, самые прославленные улицы. Теперь же он предпочитает узкие, темные улочки и шагает, держась поближе к домам. Он пробирается в Институт, даже не поздоровавшись со швейцаром. Он крадучись проникает в свой флигель, старательно скрываясь в тени каштанов. Он уже замечал, что стоит ему подойти к группе коллег, учеников или приятелей, и те сразу замолкают. Теперь Лоран отворачивается от них и уже ни с кем не здоровается. Люди, не питающие к нему неприязненного чувства, в конце концов начинают думать: «Какой тяжелый характер!»

От каждого, с кем бы Лоран ни встретился, он ждет только язвительности и обиды. И безразличие, свойственное некоторым людям, представляется ему началом упоительным, но — увы! — редкостным. Сам он стал крайне чувствительным к малейшим оттенкам выражения лица. Из множества мельчайших и, несомненно, не имеющих значения жестов он делает сложные и неизменно удручающие выводы. Он целыми днями думает: «Я упрямец, быть может, даже дурак... Я все более и более замыкаюсь. Раз все сторонятся меня, значит, я, по-видимому, не прав... » А потом так же упорно восклицает, стиснув зубы: «Я прав! Я прав! Я не такой подлец, как все эти презренные». Когда он думает об «этих презренных», в его воображении не возникает то или иное лицо. Тут страшное, смутное множество постепенно развертывается перед Лораном, захватывая все общество, все окружающее.