В конце апреля Мишель отправился в Париж, чтобы защищать лионских инсургентов; это был знаменитый политический процесс года. Все главы республиканской партии: Мари, Карнье-Паже, Ледрю-Роллен, Каррель, Карно, Пьер Леру, Барбес — сидели на скамье защиты. Жорж тоже пожелала ехать в Париж, чтобы видеться с Мишелем и присутствовать на прениях. Сент-Бёв не был в курсе любовных дел Санд, и потому предостерегал ее от опасности встречи с Мюссе: «Не думайте, друг мой, что вы не увидите его, что он не узнает, что он не придет… Представьте, что вы там, что вы ему открываете дверь и что вы с ним наедине». Она невольно улыбнулась. До Мюссе ли ей было теперь! Постепенно ею овладевала страсть к политике, не менее опьяняющая, чем любовная страсть. Вместе с Мишелем в квартиру на набережной Малакэ проникло возбуждение республиканцев. «Поставим социальный вопрос», — каждый вечер говорил добрый и наивный Плане. «Поставим социальный вопрос», — повторял молодой и красивый Лист, которого Мюссе еще раньше представил Жорж. А для того чтобы «поставить все вопросы», Лист устраивал обеды и приглашал на них аббата Ламенне и Жорж; осторожный Сент-Бёв с ужасом думал, о чем могли говорить эти иллюминаты.
С Мишелем, не щадившим себя в деле защиты апрельских обвиняемых, вечерами после судебных заседаний случались приступы ужасной тоски, Жорж, как преданная сиделка, ухаживала за ним, «привязываясь всем сердцем к этому ни на кого не похожему существу». Как только Мишелю становилось лучше, он произносил какую-нибудь блестящую речь, на этот раз — чтобы обратить в свою веру Жорж. Она не была враждебно настроена к его теориям, она тоже ненавидела умеренность взглядов; неосознанно она была бонапартисткой в той степени, в какой Наполеон олицетворял республику; она была с юности республиканкой из ненависти к «старым графиням», унаследовав от своей матери любовь к народу. Она допускала равенство благ, но понимала его отвлеченно, как нечто, имеющее отношение к счастью, а не к разделению имущества, «которое могло бы сделать людей счастливыми при одном условии, что они станут дикарями». Как-то ночью на мосту Сен-Пэр при свете огней Тюильрийского дворца, мерцавших в листве парка, Мишель проповедовал теорию Бабефа — бабувизм: заговор, имеющий целью покончить с неравенством путем насилия. Владелицу замка Ноан, мечтательно наслаждающуюся очарованием ночи, едва уловимыми звуками отдаленного оркестра, «мягкими отблесками луны и огнями королевского праздника», вывел из этого созерцания голос Мишеля. «Я вам говорю, — воскликнул он, — для того, чтобы обновить и возродить ваше развращенное общество, надо, чтобы эта дивная река стала алой от крови, чтобы этот проклятый дворец был превращен в пепел, а этот большой город, на который вы смотрите, превратился в пустыню, и бедняк вскопал бы землю плугом и выстроил себе хижину».
Этой ночью он говорил с таким шумным пафосом, так громко стучал тростью по стенам старого Лувра, что Санд и Плане, огорченные, обескураженные, бросили его и пошли к набережной Малакэ. Он пошел за ними, умоляя Жорж выслушать его. Спор поднимался ежедневно. Она жаловалась на интеллектуальную тиранию, которую Мишель пытается осуществить. Она верила в разум и любовь больше, чем в насилие. Она была благодарна Мишелю за то, что он приоткрыл ей идеал совершенного равенства, но она опасалась, как бы такое бурное красноречие не привело к безрассудству и стрельбе. Наделенная требовательным здравым смыслом, она спрашивала, какое общество он хочет построить? Каков его план? «Как я могу это знать? — отвечал он. — События покажут. Истина не открывается мыслителям, удалившимся на гору. Чтобы найти истины, приемлемые для трудящегося общества, надо объединиться и действовать».
Он упрекал Жорж в нетерпении. «Скорее, скорее, — иронически говорил он, — откройте секрет бога господину Жорж Санд, он не может ждать». Конечно, она могла скрестить руки и сохранить тем самым свою драгоценную свободу. «Но истина не следует за беглецами и не мчится галопом вместе с ними…» Божественный философ, которого ты обожаешь, хорошо знал это, когда говорил своим ученикам: «Где двое или трое собраны во имя мое, там я посреди них. Значит, надо искать других и молиться с ними…» Однажды утром, когда она собиралась возразить ему, он запер ее в квартире на ключ и ушел из дому. Впоследствии он несколько раз оставлял ее таким образом пленницей на целый день. «Я сажаю тебя в одиночку, — говорил он смеясь, — чтобы дать тебе время подумать».
Вначале она находила даже какое-то удовольствие в таком грубом обращении, но ее убеждения остались неизменными. Она всегда считала, что низшие являются высшими, что угнетаемые выше угнетателей, что рабы лучше тиранов. «У меня давняя ненависть ко всему, что держится на глиняных ногах». Но эта ненависть оставалась пассивной. За исключением нескольких вспышек воинственного пыла, Жорж вновь обращалась к своей жизни поэта. Но из любви к Мишелю она приняла, наконец, не его доктрину, но его знамя:
Увы! Предупреждаю вас, что я способен лишь мужественно и преданно осуществлять приказания. Я могу действовать, а не размышлять, так как я ничего но знаю и ни в чем не уверен. Я могу повиноваться, если я закрою глаза и заткну уши, чтобы не видеть и не слышать ничего, что могло бы меня разубедить; я могу пойти за своими друзьями подобно собаке, которая, увидев, что хозяин ее отплывает на корабле, бросается за ним в воду и плывет до тех пор, пока не погибнет от усталости. Море велико, о друзья мои! А я слаб. Я гожусь только в солдаты, во мне нет и пяти футов роста… Вперед! Каков бы ни был цвет вашего знамени, лишь бы ваши фаланги шли к республиканскому будущему; во имя Иисуса, у которого остался на земле только один истинный апостол; во имя Вашингтона и Франклина, которые не смогли все завершить и оставили это дело нам; во имя Сен-Симона, чьи сыновья, не задумываясь, выполняют божественную и страшную задачу (храни их господь…); лишь бы добро взяло верх, лишь бы те, кто верит, доказали это… Я просто маленький солдат, примите меня.
Чтобы превратить Санд из маленького солдата в солдата революции и чтобы удовлетворить одновременно ее сердце и разум, нужен был пророк более религиозный, чем Мишель, пророк, который бы сумел примирить христианство с социализмом.
Глава втораяНовые друзья
Слой друзей обновляется так же медленно, но неизбежно, как пласты перегноя. Один умирает, второй ускользает из нашего мира, третий проникает в него, приводя с собой новую смену. По приезде в Париж беррийцы — Реньо и Флёри — по-прежнему не отходили от госпожи Дюдеван; Латуш и Сент-Бёв были ее наперсниками. Но разрыв с Сандо отдалил Реньо и Бальзака; новая страсть привела ее к одиночеству. После ухода Мюссе остался Франц Лист, которого Мюссе сам привел на набережную Малакэ. Было много причин, благодаря которым гениальный музыкант Лист понравился Жорж Санд. Воспитанная своей бабушкой, она инстинктивно понимала серьезную музыку. Но были и другие основания; как и Жорж, Лист в молодости был мистиком и в большей степени, чем она, сохранил пылкую набожность; как и Жорж, он испытывал искреннее сострадание к несчастным; как и Жорж, он сочетал в себе аристократические манеры с демократическими взглядами; как и Жорж, он жаждал знаний, читал произведения поэтов, философов, стремился к благородным чувствам. Лист был на семь лет моложе Санд; когда он играл, глаза его метали молнии, шелковистые волосы развевались. Она могла бы его полюбить.
Парижские сплетники утверждали, что она его любила; Мюссе некоторое время ревновал ее к Листу; Аврора и Франц всегда отрицали это, а так как их свободный образ жизни был у всех на виду, им можно было верить. Лист восхищался романами Санд и восхвалял ее романтическую концепцию любви: «Коринна с набережной Малакэ» не внушала ему плотских желаний. Что касается ее, то она писала: «Если бы я могла любить господина Листа, я бы его полюбила со злости. Но я не могла… Я бы очень огорчилась, если бы любила шпинат, так как, если бы я его любила, я бы его ела, а я его не переношу». Вдобавок Лист «думал лишь о боге и о святой деве, а я нисколько на нее не похожа. Добрый и счастливый молодой человек!». Заметна ли здесь тень досады? Может быть, шпинат (как виноград) был слишком зеленым? В действительности Франц любил другую женщину, графиню д’Агу, внучку немецкого банкира Бетмана, дочь графа де Флавиньи, голубоглазую женщину с золотыми волосами, тоненькую, почти прозрачную, «прямую как свеча, белую как облатка» и готовую на любой смелый поступок в своей романтической страсти.
Мюссе представил Листа Санд; Лист, в свою очередь, способствовал сближению Санд с аббатом Фелисите де Ламенне, к которому он испытывал поистине сыновнюю любовь. Листу нравились его пылкое красноречие, отважное самопожертвование во имя идей, бесплотная и мрачная грусть, вспышки ярости и нежности. Этот бретонский священник, наивный и упрямый, с благородным сердцем, неутолимой потребностью быгь любимым, был легкоранимым, раздражительным и брюзгливым. Призвание его проявилось поздно. К первому причастию он пошел двадцати двух лет, после долгого периода безверия. «Жизнь, — говорил он, — это грустная загадка, и тайна ее — вера». Фраза была красива, а доктрина оставалась туманной. В церкви Ламенне видел прежде всего защиту духовного начала против произвола власти. Все принадлежит Цезарю, кроме человеческой души. Затем, когда революция 1830 года усилила в нем настоятельное желание всяческих реформ, он напоминал о том, что роль церкви всегда состояла в том, чтобы усваивать и освящать великие исторические течения. В XIX веке католицизм должен был быть либеральным, социальным, демократичным. Плебейский пророк Ламенне считал себя призванным возродить церковь. Отлученный, осужденный Римом, исключенный из общины верующих, он стал желчным и разочарованным. «Я хотел бы иметь силу порвать с самим собой», — говорил он. Он жил в маленькой комнате на улице Риволи и мечтал построить себе келью, а на двери кельи изобразить разбитый молнией дуб с надписью: «Меня можно разбить, но не со