в, проведенных в Ноане, Шопен был так счастлив, как никогда в жизни. Но долго быть в таком состоянии ему не позволяли ни его характер, ни болезнь. Многие друзья жалели Жорж. Даже Мицкевич, соотечественник Шопена, говорил, что Шопен был «злым гением Жорж Санд, ее моральным вампиром, ее крестом» и «что может кончиться тем, что он убьет ее». Госпожа Жюст Оливье как-то после обеда у них высказала сомнение, что Шопен сможет дать счастье Санд. «Это, — записала она в своем дневнике, — очаровательный человек с умом и талантом, но без сердца…»
Слишком строгое суждение. У Шопена было сердце, но, как все нервные люди, он был настолько обуян своими противоречиями, что никогда не мог поставить себя на место другого, а это является наивысшей тайной дружбы. В политике у них с Санд не было согласия; он не выносил ни некоторых людей, которыми она восхищалась, ни их пылких рассуждений. Он невзлюбил многих людей (например, собственную ученицу Марию де Розьер за ее слишком явную связь с графом Водзинским) и нападал на них тем ожесточеннее, чем больше их защищала Жорж. Привыкшая к его болезненному свойству быстро увлекаться и вскоре разочаровываться, она сразу же уступала ему в споре, меняла тему, поступая с ним, как с ребенком. Иначе «последовал бы целый день молчания, грусти, страданий и странностей…». Жорж не осмеливалась звать в Ноан, когда там гостил Шопен, своих знакомых поэтов-пролетариев, которым она покровительствовала. Ипполит Шатирон раздражал Шопена шумными выходками и своей неотесанностью. В Париже его шокировали манеры и поведение посетителей госпожи Санд. Элизабет Барет Браунинг описывала их:
Толпы невоспитанных мужчин, стоя перед ней на коленях, объяснялись ей в любви, затягиваясь табаком и брызгая слюной. Один грек говорил ей «ты» и обнимал ее; какой-то необычайно вульгарный театральный деятель бросался к ее ногам, называя ее возвышенной! «Причуды дружбы», — говорила тогда с мягким и спокойным презрением эта поразительная женщина…
Эта забавлявшая Санд среда приводила в отчаяние Шопена. Тем не менее в течение долгого времени политические разногласия, различие во вкусах, ревность не мешали ни тому, ни другому сохранять глубокую дружбу, влюбленную со стороны Шопена, материнскую, с оттенком восхищения со стороны Жорж Санд. Она продолжала опекать своего больного с бесконечной заботливостью. Стоило ему поехать в Париж, как она тотчас же спешила отправить госпоже Марлиани письмо с просьбой проследить, чтобы у него была горячая вода и чтобы проветривалась квартира.
Вот мой маленький Шопен; я вам его доверяю; позаботьтесь о нем, хочет он этого или нет. Ему трудно управляться самому, когда меня нет рядом, а слуга у него добрый, но глупый. Я не беспокоюсь в отношении обеда, его будут приглашать всюду… Но по утрам, когда он будет торопиться на уроки, боюсь, как бы он не забыл проглотить чашку шоколада или бульона, которую я почти насильно вливаю в него, когда я при нем… Сейчас он хорошо себя чувствует; ему надо только хорошо есть и высыпаться, как делают все люди…
Она его если и не вылечила, то, во всяком случае, укрепила его здоровье своим уходом и всегда была готова бросить все, чтобы заботиться о нем. И, в свою очередь, «малыш Шопен», ее Шип, ее Шипетт, ее Шопинский, был целиком ей предан. Когда, бывало, она сляжет в постель (что случалось довольно часто, ибо она всю жизнь жаловалась на печень и кишечник), надо было видеть, как он исполняет роль сиделки, усердный, точный, ловкий. Особенно объединяла их любовь к красоте. Однажды вечером в Ноане она ему стала рассказывать, как она умела это делать, о деревенской тишине и о чудесах природы. «Как прекрасно все, что вы рассказали», — сказал Шопен. — «Вы находите? — ответила она. — Ну, так переведите это на язык музыки». Тотчас же Шопен сымпровизировал настоящую пастушескую симфонию. Жорж Санд, стоя рядом с ним и ласково положив ему на плечо руку, шептала: «Смелее, бархатные пальцы!»
Кто знает, сочинил бы Шопен столько выдающихся произведений за свою короткую жизнь, если бы не было этой руки на его плече и чарующего влияния Ноана? Кто знает даже, прожил ли бы он столько?
Глава четвертаяСмерть одной дружбы
Конечно, окружающие заметили, что среди тех, кто приезжал в Ноан и приходил на улицу Пигаль, не было лучших друзей четы Шопен — Санд: Листа и его Принцессы. После того как Карлотта Марлиани передала Санд язвительные высказывания Мари д’Агу, создалось безвыходное положение. Санд, пообещав Карлотте не выдавать ее, не могла жаловаться; Мари, не зная о предательстве Карлотты, не могла понять упорное молчание Ноана и называла его «столь же необъяснимым, как курносый нос сына», Даниеля Листа. В своих письмах к госпоже Марлиани она по-прежнему свободно высказывалась о Санд.
Мари д’Агу — Карлотте Марлиани, Пиза, 23 января 1839 года: Моя прекрасная консульша, почему вы судите a priori[50] с высоты вашей мудрости, что я не способна любить и понимать своих друзей? И касается это самого понятного человека на свете, нашего бедного Пиффёля! Почему вы хотите, чтобы я воспринимала всерьез то, что она сама не может воспринимать серьезно, если это не в те редкие моменты, когда ею овладевает поэтический гений и она принимает камни за бриллианты, а лягушку за лебедя? Я прошу вас сообщить мне о ней только одно: жива она или нет. Когда я жила у неё, я старалась не замечать некоторых подробностей ее жизни, они не имеют ничего общего с чувствами, которые я к ней питаю. С тех пор мне сообщают о ней посторонние, вы ведь знаете, как быстро они узнают то, что их совсем не касается. Впрочем, этого хочет сама Санд! Единственно, что для меня важно, — и я ей об этом сказала бы сама, будь она здесь, — это ослабление ее таланта. С тех пор как она написала «Письма Марси» (которые не идут в счет, раз они не закончены и раз они не развили ни одной поставленной ими проблемы), — с тех пор она сочиняла романы, не имеющие никакой ценности. Совершенно очевидно, что период эмоций (так великолепно отраженный ею в «Лелии» и в «Письмах путешественника») кончился. Сейчас ей необходимо было бы изучать, размышлять, сосредоточить свои мысли; но ни Бокаж, ни Мальфиль, ни Шопен ей не помогут и не направят ее по этому новому пути. Я нахожу (между нами), что госпожа Аллар лучше разбирается в этой стороне ее жизни. После всех безрассудных поступков, которые влечет за собой страсть, она пришла к выводу, что любовь — это вопрос физиологии. Когда целомудрие становится ей в тягость, она берет любовника; она его никогда не обманывает, он не оказывает на нее ни малейшего влияния и никоим образом не входит в ее жизнь. Она делает то, что делают мужчины для удовлетворения своей физической потребности. Она даже сожалеет, что ей приходится проделывать это, но остается над всем этим в силу ясного самосознания и абсолютной честности…
В августе 1839 года, удивленная и несколько обеспокоенная, что нет никакого ответа от Жорж, Мари д’Агу попросила Карлотту передать последнее письмо.
Мари д ’Агу — Жорж Санд, вручить через госпожу Марлиани:
Вилла Максимилиана, около Лукки, 20 августа 1839 года.
Мой дорогой Жорж, вас, может быть, удивляют мои настойчивые письма, потому что ваше полное молчание в продолжение полутора лет, молчание, к которому вы в отношении себя вынудили и Карлотту, и особенно ваш не ответ на мое последнее письмо с просьбой провести у нас лето, довольно ясно показывает, что наши отношения стали для вас тягостными. Но эти отношения были для меня очень важными; некоторые слова, которыми мы обменялись, я считала для себя нерушимыми, и, по-моему, невозможно, хотя бы из уважения к самой себе, порвать по неизвестной причине связь, которая должна была бы длиться, пока мы живы.
Я не могу допустить, что у вас есть повод жаловаться на меня, так как, конечно, в этом случае вы поспешили бы сказать мне об этом, чтобы откровенное объяснение положило конец этому мимолетному недоразумению; это самый простой неукоснительный долг дружбы. Я заглянула в тайники своей души и не нашла даже тени, признака какого-нибудь проступка. Франц тоже задается вопросом, каким образом ваша интимная связь с человеком, которого он вправе называть своим другом, послужила поводом к прекращению отношений между нами?.. Если говорить правду, то и первая ваша близость с одним из наших друзей имела приблизительно такие же последствия. Уже тогда вы сказали о намерении «писать мне реже»; слова Франца по этому поводу заставили вас отсрочить то, что, по-видимому, было уже решено вами: постепенная отчужденность и прекращение отношений. Я не могу примириться с тем объяснением, которое я могла бы дать по поводу этого странного поступка. Неоднократные предупреждения, обескураживающее зрелище порванных отношений в вашем прошлом не казалось мне до сих пор достаточным, чтобы прийти к столь печальному выводу: что вы не способны на длительное чувство; что любое увлечение берет верх над испытанной дружбой; что для вас нет обязывающих слов; что вы открываете случайному встречному все сокровенные чувства вашей души, в то время как в сердце у вас не могут найти убежища те, кого вы любили, чтобы спрятаться там от оскорбления ваших новых друзей.
Я надеюсь еще, и, позвольте мне вам это сказать, я искренне желаю объяснения, достойного нас обеих, которое положило бы конец прискорбному и неприемлемому положению вещей. Но если вы будете по-прежнему упорно молчать, я пойму, что вы захотели порвать с нами. То же непостоянство, которое заставило нас изменить святой дружбе, поможет вам, вероятно, забыть ее. Что же до меня, то я всегда верно буду помнить ее и затаю в глубине моего сердце все, что могло бы ее омрачить или охладить.
Франц хотел вам написать, но его письмо было бы повторением моего. Чтобы избавить вас от скуки или от огорчения, я отбираю у него перо, так как, повторяю вам: я не допускаю мысли, что вы с легким сердцем откажетесь от своих испытанных друзей.