[140], но за все, чего добился таким трудом и упорством, был награжден лишь высокомерным безразличием, с которым Андреа всегда относилась к Жильберу в Таверне. Более того, разве она не рассердилась, заметив, что он имел наглость заглянуть в ее сольфеджио? А прикоснись Жильбер к сольфеджио хоть кончиком пальца, то за это, по ее мнению, его нужно было бы отправить на костер — не меньше.
Для сердец слабых разочарование, крушение надежд — это удар, под которым любовь сгибается, чтобы потом распрямиться и стать еще более сильной и непреодолимой. Страдая, такие люди жалуются и плачут, они безропотны, как баран под ножом мясника. К тому же любовь у этих мучеников часто еще больше разжигает их страдания, которые, казалось бы, должны в конце концов ее убить; такие люди говорят себе, что их мягкость будет вознаграждена, и добиваются этого вознаграждения, каким бы ни был их путь, легким или тернистым. Если тернистым — что ж, они просто дольше идут, но все-таки доходят до цели.
Не так обстоит дело у людей с сильным сердцем, своенравным характером и твердых духом. Они приходят в бешенство при виде собственных ран, решимость их возрастает до такой степени, что любовь становится похожей на ненависть. Винить таких людей не нужно: любовь и ненависть у них очень близки и часто неотделимы друг от друга.
И разве знал Жильбер, сраженный горем и издававший звериное рычание, любит ли Андреа или ненавидит? Нет, он страдал — и все. Однако, будучи человеком нетерпеливым, он быстро стряхнул с себя уныние и настроился весьма решительно.
«Она меня не любит, — думал он, — это верно. Но ведь я и не мог, не должен был надеяться, что она меня полюбит. Я мог ожидать от нее лишь вежливого интереса, который проявляют к несчастным, имеющим силу духа бороться с невзгодами. То, что понял ее брат, она не поняла. Он сказал мне: „Как знать, а вдруг ты станешь Кольбером или Вобаном?“ Да, если я стану похожим на кого-нибудь из них, он признает мои заслуги и отдаст мне свою сестру в награду за мою славу, как отдал бы ее за мою знатность, будь я таким же аристократом, как он. Но она, она! О, я ее прекрасно понимаю! И Кольбер и Вобан все равно навсегда останутся для нее Жильбером — ведь то, что она во мне презирает, — мое низкое происхождение — нельзя ни уничтожить, ни покрыть позолотой, ни спрятать. Как будто, достигни я своей цели, я не стану более великим, чем если бы родился равным ей. Какое скудоумие, какая нелепость! О женщины, женщины, сколь далеки вы от совершенства!
Судите сами: ясный взгляд, высокий лоб, умная улыбка, королевская осанка — перед вами мадемуазель де Таверне, женщина, благодаря своей красоте достойная править миром. Нет, вы ошибаетесь: перед вами деревенщина — чопорная, надутая, опутанная аристократическими предрассудками. Все эти пустоголовые ветреные красавчики, имеющие возможность научиться всему и не знающие ничего, — они ей ровня, это вещи, это люди, на которых нужно обратить внимание. А Жильбер — пес, даже меньше чем пес: она спросила, что слышно о Маоне, но не поинтересовалась, что слышно о Жильбере.
Но она еще не знает, что я не слабее их, что когда я стану носить одежду под стать их одежде, то буду не хуже, чем они, что в отличие от них у меня есть несгибаемая воля и, если я захочу…»
Жильбер не закончил фразу; на губах у него заиграла грозная улыбка. Затем он нахмурился и медленно склонил голову на грудь. Что происходило в этот миг в его темной душе, какая ужасная мысль заставила поникнуть этот бледный лоб, уже чуть поблекший от бессонных ночей, уже изборожденный морщинами от тяжких дум, — кто знает? Быть может, этот матрос, плывущий по реке в своей лодке и напевающий песенку о Генрихе IV? Или эта жизнерадостная прачка, которая, поглазев на кортеж, возвращается из Сен-Дени и обходит Жильбера подальше, должно быть приняв за вора этого молодого бездельника, растянувшегося на траве среди жердей с висящим на них бельем?
После получаса глубоких раздумий Жильбер встал, холодный и решительный, спустился к Сене, выпил глоток воды, огляделся и слева, вдалеке увидел толпы народа, медленно вытекающие из ворот Сен-Дени. Показались и первые кареты, которые медленно двигались среди толчеи по Сен-Уэнской дороге.
Дофина пожелала, чтобы на церемонии ее въезда в столицу присутствовала вся королевская семья, которая воспользовалась этим правом и разместилась так близко от места церемонии, что множество любопытных парижан облепили запятки карет и беспрепятственно висели на толстых пасах экипажей.
Жильбер довольно быстро распознал карету Андреа: Филипп шел или, точнее, приплясывал от нетерпения рядом с ее дверцей. «Неплохо, — подумал молодой человек. — Нужно разузнать, куда они направляются, а для этого я должен проследить за каретой». И он двинулся следом.
Супруга дофина собиралась отужинать в Мюэте, в узком кругу, включавшем короля, дофина, графа Прованского и графа д'Артуа, причем следует заметить, что Людовик XV позабыл при этом о приличиях: будучи в Сен-Дени, он пригласил к себе дофину и, дав ей список предполагаемых гостей и карандаш, предложил вычеркнуть тех из них, кого она не хотела бы видеть. Дойдя до имени г-жи Дюбарри, стоявшего в списке последним, дофина почувствовала, как губы ее побледнели и задрожали, но, памятуя о наставлениях матери-императрицы, она призвала на помощь все свои силы и с очаровательной улыбкой протянула лист и карандаш королю, заметив, что весьма рада, поскольку ее сразу приняли в семейный круг.
Жильбер этого не знал и только у Мюэты увидел экипажи г-жи Дюбарри и Самора, восседавшего на крупной белой лошади. По счастью, уже стемнело; Жильбер бросился в чащу, лег на землю и стал ждать.
Король, заставив невестку сесть за ужин вместе со своей любовницей, пришел в веселое расположение духа, особенно когда увидел, что дофина встретила г-жу Дюбарри еще любезнее, чем в Компьене. Однако дофин, мрачный и озабоченный, сослался на сильную головную боль и удалился, прежде чем все сели за стол.
Ужин продолжался до одиннадцати вечера.
Тем временем свита — а гордячка Андреа была вынуждена признать, что тоже принадлежит к свите, — тем временем свита ужинала в беседках под мелодии, которые наигрывали присланные королем музыканты. Кроме того, поскольку в беседках всех разместить не удалось, еще полсотни господ ужинали за столами, накрытыми прямо на траве; им прислуживали пятьдесят слуг в ливреях королевских цветов.
Жильбер, сидя в рощице, следил за происходящим. Он достал из кармана краюху хлеба, купленную им в Клишила-Гарен, и тоже принялся ужинать, не переставая наблюдать за отъезжающими.
После ужина дофина появилась на балконе: она вышла попрощаться с гостями. Король держался подле нее, а г-жа Дюбарри с тактом, восхищавшим даже ее врагов, осталась в комнате, и ее не было видно. Каждый из придворных прошел под балконом, приветствуя короля; ее королевское высочество дофина уже знала многих из тех, кто ее сопровождал, других же называл ей король. Время от времени с ее губ слетала какая-нибудь любезность или удачно сказанное слово, вызывавшие радость тех, кому они были адресованы.
Наблюдая издали за этим обрядом низкопоклонства, Жильбер подумал: «Я более велик, чем эти люди: за все золото мира я не стал бы делать то, что делают они».
Наконец пришел черед г-на де Таверне и его семейства. Жильбер привстал на одно колено.
— Господин Филипп, — проговорила дофина, — я отпускаю вас, чтобы вы смогли проводить в Париж отца и сестру.
В ночной тиши среди сосредоточенного молчания всех, кто наблюдал и слышал эту сцену, произнесенные слова громко раздались в ушах у Жильбера.
Дофина добавила:
— Господин де Таверне, я не могу разместить вас здесь. Отправляйтесь с сестрой в Париж и будьте там, пока я не устрою свой двор в Версале, а вы, мадемуазель, хоть иногда вспоминайте обо мне.
Барон вместе с сыном и дочерью прошел под балконом. За ними последовали другие; дофина заговаривала и с ними, но Жильбера это уже не интересовало. Выйдя из зарослей, он двинулся вслед за бароном, шедшим среди невнятных криков двух сотен слуг, спешивших за своими господами, возгласов пятидесяти кучеров, отвечавших слугам, и грохота шести десятков карет, с оглушительным шумом кативших по мостовой.
Г-н де Таверне прибыл в дворцовой карете, и та ждала его в стороне. Вместе с Андреа и Филиппом он влез в нее, и дверца захлопнулась.
— Друг мой, садитесь рядом с кучером, — сказал Филипп слуге, закрывавшему дверцу.
— Почему это? — с удивлением спросил барон.
— Бедняга на ногах с самого утра и, должно быть, очень устал, — объяснил Филипп.
Барон что-то проворчал, но Жильбер не расслышал. Слуга уселся рядом с кучером. Жильбер подошел поближе. Едва карета тронулась, как кучер заметил, что одна постромка отвязалась. Он слез; карета на несколько секунд приостановилась.
— Уже довольно поздно, — послышался голос барона.
— Я страшно устала, — тихо проговорила Андреа. — Найдем ли мы где переночевать?
— Надеюсь, — отвечал Филипп. — Я послал Ла Бри и Николь из Суассона прямо в Париж. Я снабдил их письмом к одному из своих друзей и попросил его снять маленький домик, где жили в прошлом году его мать и сестра. Жилище это не роскошное, но, во всяком случае, удобное. Показываться в обществе вы не стремитесь, вам нужно лишь подождать.
— Клянусь честью, для Таверне это подходит, — проговорил барон.
— К сожалению, да, отец, — печально вздохнув, согласился Филипп.
— А деревья там будут? — осведомилась Андреа.
— Да, и весьма красивые. Только вам, по всей вероятности, любоваться ими недолго: после свадьбы вы будете представлены ко двору.
— Поехали! Ну и выспимся же мы! Попробуем проснуться не слишком рано. Филипп, ты сказал кучеру адрес?
Жильбер с беспокойством прислушался.
— Да, отец, — ответил Филипп.
Жильбер, который слышал весь разговор, на секунду подумал, что услышит адрес. «Не страшно, — подумал он. — Пойду за ними следом. Отсюда до Парижа не больше одного лье».