Фаворитка, с ее простотой, непринужденностью, веселым характером, неисчерпаемым обаянием, кипучей фантазией, преобразила молчаливый дворец в бурлящий мир, обитатели коего были привечаемы только при условии, что будут находиться в непрестанном и как можно более веселом движении.
Из ее скромных покоев, скромных, разумеется, если помнить о могуществе их обладательницы, поминутно исходили то распоряжения о празднествах, то приказы об увеселительных прогулках.
Величественные лестницы этой части дворца, должно быть, без устали дивились неслыханному притоку посетителей, которые с самого утра, то есть с девяти часов, разряженные и сияющие, спешили наверх, чтобы смиренно притулиться в передней, набитой всякими редкостями, из которых наиболее редкостным был идол, для поклонения коему избранные допускались в святилище.
Часов в девять утра, то есть в час утреннего священнодействия, на другой день после сцены у въезда в деревню Ла-Шоссе, Жанна де Вобернье, именовавшаяся также мадемуазель Ланж, а затем графиней Дюбарри благодаря господину Жану Дюбарри, своему старинному покровителю, в пеньюаре из вышитого муслина, под которым сквозь пену кружев угадывались ее округлые ноги и мраморные плечи, восстала из постели не то что подобная Венере, нет! Для человека, предпочитающего действительность выдумке, она была куда прекраснее Венеры.
Изумительно вьющиеся каштановые волосы золотистого оттенка, белая атласная кожа в лазурных прожилках, глаза подчас томные, подчас проницательные, маленький алый рот, словно нарисованный кисточкой, обмакнутой в чистейший кармин, рот, открывавший два ряда жемчужин; ямочки на щеках, на подбородке, на пальцах; шея достойная Венеры Милосской, гибкая, как ива, и в меру полная, — вот то, что позволяла госпожа Дюбарри узреть избранным, кои допускались к малому выходу; и его величество Людовик XV, допущенный к ночным таинствам, также не пренебрегал случаем прийти полюбоваться ею с утра, руководствуясь, подобно всем прочим смертным, пословицей, советующей старикам не упускать крошек, падающих со стола жизни.
Фаворитка проснулась уже довольно давно. В восемь она позвонила, распорядилась, чтобы в опочивальню к ней понемногу впустили солнечный свет, первого из ее придворных, — сперва сквозь плотные занавеси, затем сквозь более тонкие. Ярко светившее в тот день солнце было к ней допущено и, памятуя о своих славных мифологических победах, принялось ласкать прелестную нимфу, которая вместо того, чтобы убегать, подобно Дафне[63], от любви богов, бывала подчас настолько человечна, что снисходила к любви смертных. Она не обнаружила ни следа припухлости на лице, ни следа сомнения в блестящих, как карбункулы, глазах, с улыбкой вопрошавших маленькое ручное зеркальце, оправленное в золото и усеянное жемчугом, и ее гибкое тело, о коем мы попытались дать представление, выскользнуло из постели, где покоилось, убаюкиваемое сладчайшими грезами, на горностаевый ковер; там ножки, которые сделали бы честь и самой Золушке, встретились с двумя руками, каждая из коих держала по туфельке — одна такая туфелька обогатила бы дровосека в том лесу, где родилась Жанна, если бы дровосек вдруг нашел эту туфельку.
Обольстительная статуя распрямлялась, оживала; тем временем на плечи ей набросили платье из мехельнского кружева; затем настала очередь пухлых ножек; на мгновение вынырнув из домашних туфелек, они были облечены в розовые шелковые чулки, столь тонкие, что их было не отличить от кожи, которую они облегали.
— Никаких известий от Шон? — спросила она первым делом у камеристки.
— Нет, сударыня, — ответствовала та.
— А от виконта Жана?
— Тоже ничего.
— А Биши ничего не получила?
— Нынче утром она заезжала к сестре госпожи графини.
— И никаких писем?
— Нет, сударыня, никаких.
— Ах, до чего утомительно такое ожидание! — с очаровательной гримаской произнесла графиня. — Хоть бы придумали какое-нибудь средство, чтобы беседовать на расстоянии сотни лье. Ах, право слово, жаль мне тех, которые подвернутся мне под руку нынче утром! Что творится в передней? Давка порядочная?
— Госпожа графиня этим интересуется?
— Еще бы! Послушайте, Дореа, дофина приближается, а у меня на примете что-то нет никого такого особенного, кто бы покинул меня ради этого светила. Между тем я ведь только скромная бедная звездочка. Ну-ка подумаем, кто у нас сейчас?
— Да вот хотя бы господин д'Эгийон, принц де Субиз, господин де Сартин, господин президент Мопу.
— А герцог де Ришелье?
— Еще не появился.
— Ни нынче, ни вчера! Я же вам говорила, Дореа. Боится себя скомпрометировать. Пошлите моего скорохода в Ганноверский особняк справиться, не захворал ли герцог.
— Слушаюсь, госпожа графиня. Как госпожа графиня будет принимать — всех скопом или даст частные аудиенции?
— Частные аудиенции. Мне нужно поговорить с господином де Сартином; скажите, чтобы зашел один.
Едва камеристка графини передала приказ рослому ливрейному лакею, находившемуся в коридоре, который соединял переднюю со спальней графини, как в спальне появился начальник полиции, в черном платье, с суровым взглядом серых глаз и жестким рисунком тонких губ, которые он умерял сладкой улыбкой вестника верховной воли.
— Добрый день, враг мой, — бросила ему графиня, видевшая его в зеркальце.
— Это я-то ваш враг, сударыня?
— Разумеется. Для меня род людской делится на две части: на друзей и врагов. Середины я не признаю, а равнодушных числю врагами.
— И несомненно, правы, сударыня. Но помилуйте, чем я, несмотря на всю свою преданность, о которой вам известно, заслужил место в той, а не иной части?
— Тем, что позволили напечатать, распространить, распродать, подсунуть королю кучу стишков, памфлетов, пасквилей, направленных против меня. Это низость, это злодейство! Это глупо, наконец!
— Но, сударыня, я же не отвечаю за все, что…
— Нет, сударь, отвечаете, потому что прекрасно знаете, что за негодяй все это написал.
— Сударыня, если бы у всей этой писанины был только один автор, нам не было бы надобности прятать его в Бастилию: он и сам умер бы от переутомления под бременем своих трудов.
— Не кажется ли вам, что все, что вы мне тут говорите, звучит по меньшей мере не слишком любезно?
— Я не говорил бы вам этого, сударыня, не будь я вашим другом.
— Ну, ладно, оставим. Мы с вами снова друзья, так и быть, я этому рада, но все же меня тревожит одно обстоятельство.
— Какое же, сударыня?
— То, что вы водите дружбу с Шуазелем.
— Сударыня, господин де Шуазель — первый министр; он отдает приказы, а я обязан их исполнять.
— Значит, если он прикажет вам меня терзать, мучить, обрушивать на меня несчастье за несчастьем, вы спокойно предадите меня на терзания, муки, издевательства? Благодарю!
— Вспомните же, — произнес г-н де Сартин, преспокойно усаживаясь и не вызывая этим гнева фаворитки, поскольку самому осведомленному во Франции человеку прощалось все, что угодно, — что я для вас сделал три дня тому назад?
— Вы предупредили меня о том, что из Шантелу отправлен курьер, который должен ускорить прибытие дофины.
— И это, по-вашему, поступок врага?
— Но чем вы помогли мне во всем этом деле с представлением, которое, как вам известно, крайне важно для моего самолюбия?
— Я сделал все, что мог.
— Господин де Сартин, вы скрытничаете со мной!
— Ах, сударыня, вам угодно меня оскорбить? Кто меньше чем за два часа отыскал вам в какой-то таверне виконта Жана, которого вам нужно было послать не знаю — или, вернее, знаю — куда?
— Выходит, вам лучше было бы сидеть сложа руки, в то время как у меня пропал родственник, — смеясь, возразила госпожа Дюбарри, — человек, теснейшим образом связанный с французским королевским домом?
— Тем не менее, сударыня, все это немаловажные услуги.
— Ладно, одно было три дня назад, другое позавчера, но вчера — что вы сделали для меня вчера?
— Вчера, сударыня?
— О, не трудитесь вспоминать! Вчера было самое время позаботиться о других.
— Не понимаю, сударыня, о чем вы говорите.
— Зато я сама хорошо понимаю, о чем говорю. Ну, отвечайте, сударь, что вы делали вчера?
— Утром или вечером?
— Сначала утром.
— Утром, сударыня, я работал, как обычно.
— До какого часа вы работали?
— До десяти.
— Затем?
— Затем отправил посланца с приглашением отобедать к одному моему лионскому другу, который побился со мной об заклад, что приедет в Париж, а я об этом не узнаю; но на заставе его ждал один из моих лакеев.
— А после обеда?
— Отправил начальнику полиции его величества императора Австрии адрес известного вора, которого тот не мог отыскать.
— И где живет этот вор?
— В Вене.
— Значит, вы занимаетесь не только парижской полицией, но и полициями иностранных дворов?
— Да, сударыня, в свободное время.
— Прекрасно, буду иметь в виду. А после того, как отправили этого курьера, что вы делали дальше?
— Я был в опере.
— Любовались малюткой Гимар? Бедный Субиз!
— Да нет же, я проследил за арестом знаменитого вора, срезавшего кошельки: я не трогал его, покуда он беспокоил только генеральных откупщиков, но он имел дерзость докучать двум или трем крупным вельможам.
— По-моему, вам следовало сказать — он имел неосторожность, господин лейтенант. А после оперы?
— После оперы?
— Да. Я выспрашиваю вас весьма нескромно, не правда ли?
— Нет, ничего. После оперы… Погодите, сейчас вспомню.
— А! Тут ваша память, похоже, вас подводит!
— Ничуть не бывало. После оперы… А, вспомнил!
— Ну.
— Я заехал к одной даме, содержательнице игорного дома, и самолично препроводил ее в Фор-Левек.
— В ее карете?
— Нет, в фиакре.
— А потом?
— Что может быть потом? Это все.
— Нет, это не все.
— Я снова сел в фиакр.
— А кого вы обнаружили в фиакре?