— А у меня сегодня вечером так кружится голова, что, если завтра Троншен не пустит мне кровь, я могу серьезно расхвораться, — сказала г-жа де Поластрон.
— Я же, — величественно объявила г-жа де Мирпуа, — не приеду в Версаль, потому что просто-напросто не желаю ехать. Я выбираю эту причину, и другой мне не надо.
— Прекрасно, прекрасно, — одобрил Ришелье. — Все это весьма логично, а теперь нам нужно принести клятву.
— Как это принести клятву?
— Входя в комплот, принято клясться, так делали всегда, начиная с заговора Катилины[113] и кончая заговором Челламаре,[114] в котором я имел честь принимать участие. Правда, от этого они не стали успешней, не все равно следует почтить обычай. Итак, поклянемся. Сами убедитесь, это весьма торжественно.
Стоя в центре дамского кружка, он простер руку и величественно произнес:
— Клянусь!
Все дамы повторили клятву, кроме принцесс, которые постарались исчезнуть.
— Нy вот и все, — сказал герцог. — Когда заговорщики поклянутся, изменить уже ничего нельзя.
— Ах, в какой она будет ярости, когда обнаружит, что в салоне никого нет! — воскликнула г-жа де Гемене.
— М-да, — хмыкнул Ришелье. — Король нас отправит на некоторое время в ссылку.
— Но что же останется от двора, герцог, если нас сошлют? — воскликнула г-жа де Гемене. — Разве не ожидается визит его величества короля датского? Кого же тогда ему будут представлять? А прибытие ее высочества дофины? Кому ее будут представлять?
— И потом весь двор не сошлют, выберут кого-то одного.
— И я отлично знаю, кого выберут, — заметил Ришелье. — Меня, потому что мне всегда везет и всегда выбирали меня. Меня отправляли в ссылку уже четыре раза, так что, сударыни, это ровным счетом пятый заговор, в котором я участвую.
— Ошибаетесь, герцог, — бросила г-жа де Граммон. — В жертву принесут меня.
— Или господина де Шуазеля, — подсказал маршал. — Так что остерегайтесь, герцогиня.
— Господин де Шуазель, подобно мне, вытерпит опалу, но не снесет бесчестья.
— Нет, герцог, сошлют вовсе не вас, и не вас, герцогиня, и не господина де Шуазеля, а меня, — заявила г-жа де Мирпуа. — Король не сможет мне простить, что я столь же нелюбезна с графиней, как и с маркизой де Помпадур.
— Действительно, — согласился герцог, — вы всегда называли фаворитку фавориткой. Итак, сошлют нас обоих.
— Нас всех сошлют, — объявила, поднявшись, г-жа де Гемене, — поскольку я убеждена, что никто из нас не отступится от принятого решения.
— И не нарушит клятвы, — добавил герцог.
— Ну а кроме того, я на всякий случай приняла меры, — призналась г-жа де Граммон.
— Вы? — спросил герцог.
— Да, я. Чтобы прибыть завтра в десять в Версаль, ей нужны три вещи.
— Какие же?
— Парикмахер, платье, карета.
— Разумеется.
— Ну и что?
— А вот что! В десять она в Версале не будет. Король потеряет терпение, отпустит всех, и представление в связи с прибытием дофины отложится до греческих календ[115].
Новый поворот заговора был встречен бурей аплодисментов и криков «браво»; г-н де Ришелье и г-жа де Мирпуа, аплодируя громче всех, обменялись взглядами.
Обоим старым царедворцам пришла одна и та же мысль.
В одиннадцать все заговорщики при свете полной луны разъехались кто в Версаль, кто в Сен-Жермен.
И только герцог де Ришелье, взяв лошадь у своего курьера[116], поскакал боковой дорогой в Париж, меж тем как его карета с задернутыми шторами спокойно катилась по дороге в Версаль.
37. НИ ПАРИКМАХЕРА, НИ ПЛАТЬЯ, НИ КАРЕТЫ
Если бы г-жа Дюбарри явилась в большую парадную залу из своих версальских апартаментов, это было бы воспринято как проявление дурного вкуса.
Впрочем, Версаль беден средствами для подготовки к столь торжественному событию.
И наконец, самое главное, так было не принято. Представляющиеся ко двору приезжали с помпой, словно иностранные посланники, либо из своего версальского особняка, либо из своего парижского дома.
Г-жа Дюбарри в качестве отправного пункта выбрала свой парижский дом.
В одиннадцать утра она уже была на улице Валуа вместе с графиней Беарнской, которую держала под замком, когда не имела возможности удерживать ее своей улыбкой, и которой чуть ли не ежеминутно умащали рану всяческими сокровенными снадобьями, какие только могли предоставить медицина и химия.
Со вчерашнего вечера Жан Дюбарри, Шон и Дореа были в трудах, и тот, кто не видел их за этими трудами, даже представить не способен, какой властью может обладать золото и сколь могуществен человеческий гений.
Одна обеспечивала парикмахера, вторая подгоняла швей, а Жану, которому был отведен департамент карет, было вменено, кроме того, в обязанности надзирать за парикмахерским и портновским ведомствами. Сама же графиня, занимавшаяся цветами, бриллиантами и кружевами, рылась в ларцах и чуть ли не ежечасно получала из Версаля депеши, где сообщалось, что был отдан приказ осветить салон королевы и что пока ничего не изменилось.
Жан Дюбарри явился в четыре, бледный, возбужденный, но сияющий.
— Ну что? — набросилась на него графиня.
— Все будет готово.
— Как с парикмахером?
— Я встретил у него Дореа. Мы обо всем договорились. Я дал ему пятьдесят луидоров. Ровно в шесть он обедает здесь, так что тут можно быть спокойным.
— А платье?
— А платье будет просто чудо. Там присматривает Шон. Двадцать шесть портных нашивают жемчуга, ленты и отделку. Эту чудовищную работу делают на каждом куске отдельно, и если бы платье заказал кто-нибудь другой, а не мы, дело заняло бы неделю.
— Как это, на каждом куске? — удивилась графиня.
— А вот так, сестричка: платье шьется из тринадцати выкроенных кусков ткани. На каждый кусок — две швеи. Одна слева, а другая справа нашивают украшения и камни и соединяются в центре. Там работы еще на два часа. В шесть вечера платье будет у вас.
— Вы уверены, Жан?
— Вчера вместе с моим инженером я провел подсчет стежков. На каждом куске десять тысяч стежков, по пять тысяч на швею. При такой плотной ткани женщина тратит на стежок пять секунд, то есть делает двенадцать стежков в минуту, семьсот двадцать в час, семь тысяч двести за десять часов. Две тысячи двести я сбросил на то, что швеям необходимо и отдохнуть и что они могут не туда ткнуть иголкой, но все равно мы имеем в запасе четыре часа.
— Ну, а карета?
— Вы же знаете, за карету отвечаю я. Сейчас в большом сарае, натопленном до пятидесяти градусов, на ней сохнет лак. Это прелестнейший экипаж с двумя сиденьями, рядом с которым, можете быть уверены, кареты, посланные навстречу дофине, покажутся полным убожеством. Кроме гербов и боевого клича Дюбарри «Стоим впереди!», занимающих четыре панели, я велел изобразить на одной боковой панели целующихся голубков, а на другой сердце, пронзенное стрелой. И все это в окружении луков, колчанов и факелов. У Франсиана уже стоит очередь, чтобы посмотреть на нее. Ровно в восемь она будет здесь.
Тут как раз возвратились Шон и Дореа. Обе подтвердили сведения Жана.
— Благодарю вас, мои славные лейтенанты, — сказала графиня.
— Сестричка, у вас усталые глаза, — заметил Жан. — Поспите часок, наберитесь сил.
— Спать? Вот уж нет? Спать я буду сегодня ночью, а очень многие не смогут похвастаться этим.
Пока у графини шли все эти приготовления, по городу разошелся слух о предстоящем представлении. При всей своей праздности и кажущемся равнодушии парижане стократ более охочи до сплетен и новостей, чем жители любого другого города. Никто не был так хорошо осведомлен о придворных и об их интригах, как зевака восемнадцатого столетия, даже если он никогда не был допущен до лицезрения придворных увеселений и мог любоваться только иероглифическими изображениями на каретах да по ночам таинственными ливреями лакеев-скороходов. В ту пору не редкостью было, что того или иного придворного вельможу знал весь Париж: на спектаклях, на променадах двор играл главную роль. И г-н де Ришелье, восседающий на табурете на сцене в итальянской опере, и г-жа Дюбарри, разъезжающая в карете, которая своим великолепием затмевала карету покойной королевы, привлекали такое же внимание публики, как в наши дни любимый актер или обожаемая актриса.
К известным людям проявляли большой интерес. Весь Париж знал г-жу Дюбарри, которая охотно демонстрировала себя в театре, на прогулке, в магазинах, что, кстати, свойственно богатым, молодым и красивым женщинам. Кроме того, ее знали благодаря портретам, карикатурам и Самору. Словом, история с ее представлением ко двору вызывала в Париже интерес, пожалуй, не меньший, чем при самом дворе. В тот день было большое столпотворение на площади у Пале-Рояля, но — и тут мы искренне просим извинения у философии — не затем, чтобы увидеть г-на Руссо, играющего в шашки в кафе «Регентство», а чтобы поглазеть на фаворитку, ее великолепную карету и несказанной красоты платье, о которых шло столько толков. Слова Жана Дюбарри: «Мы дорого обходимся Франции» — имели глубокий смысл, и совершенно ясно, что Франция, которую представлял Париж, желала насладиться зрелищем, за которое она так дорого платила.
Г-жа Дюбарри прекрасно знала свой народ, потому что французский народ был в гораздо большей степени ее народом, чем народом королевы Марии Лещинской. Она знала, что он любит, когда его ослепляют роскошью, а поскольку у нее характер был добрый, она старалась, чтобы зрелище полностью соответствовало расходам.
Вместо того чтобы лечь спать, как ей посоветовал деверь, она между пятью и шестью приняла молочную ванну, а в шесть, предавшись заботам горничных, стала ждать парикмахера.
Не нужно обладать большой эрудицией, чтобы рассказывать об эпохе, столь хорошо известной в наши дни и, можно сказать, почти что современной нам, об эпохе, которую большинство наших читателей знают не хуже, чем мы. И тем не менее будет вполне уместно отметить, особенно сейчас, что создание прически г-жи Дюбарри требовало труда, времени и таланта.