Жозеф Бальзамо. Том 2 — страница 20 из 128

— Да, сударь, — ответствовал король.

— Вчера, ваше величество, вы в доброте своей велели мне не принимать всерьез писем, которые не были бы подтверждены словами, исходящими из уст самого короля, и поэтому я пришел просить объяснения.

— Оно будет кратким, герцог, — сказал король. — Сегодняшнее письмо подлинное.

— Подлинное? — воскликнул герцог. — Но это письмо весьма обидно для такого преданного слуги!

— Преданный слуга, сударь, не заставляет своего господина играть столь жалкую роль.

— Государь, — надменно возразил министр, — полагаю, я рожден достаточно близко к трону, чтобы понимать все его величие.

— Герцог, — отрывисто произнес в ответ король, — не стану вас томить. Вчера вечером в кабинете своего версальского особняка вы приняли гонца от госпожи де Граммон.

— Это правда, государь.

— Он передал вам письмо.

— Государь, разве брату с сестрой запрещено состоять в переписке?

— Будьте любезны не спешить, мне известно содержание этого письма.

— О, государь!

— Вот оно… Я не поленился переписать его собственноручно.

И король протянул герцогу точную копию полученного письма.

— Государь!

— Не отпирайтесь, герцог, это письмо спрятано в железном ларце, а ларец находится у вас в алькове.

Герцог стал бледен как привидение.

— Это еще не все, — безжалостно продолжал король, — вы написали госпоже де Граммон ответ. Содержание вашего письма мне также известно. Это письмо у вас в бумажнике, и, чтобы быть отправленным, ему недостает только постскриптума, который вы собирались добавить, когда уйдете от меня… Вы убедились в моей осведомленности, не правда ли?

Герцог утер себе лоб, покрытый ледяным потом, поклонился и вышел из кабинета, не проронив ни слова и пошатываясь, словно его настиг внезапный апоплексический удар.

Он упал бы как подкошенный, если бы в лицо ему не повеял свежий воздух.

Однако у этого человека была могучая воля. Едва он оказался в галерее, силы вернулись к нему; высоко вскинув голову, он прошествовал мимо стоявших шпалерами придворных и вернулся к себе в покои, где ему нужно было спрятать и сжечь различные бумаги.

Четверть часа спустя его карета выехала из замка.

Опала господина де Шуазеля была ударом молнии, от которого вспыхнула вся Франция.

Парламенты, коим в самом деле служила поддержкой снисходительность министра, объявили, что государство утратило самую надежную свою опору. Знать им дорожила: он был свой. Духовенство чувствовало, как бережет его этот исполненный достоинства, доходившего подчас до гордыни, человек, который сообщал вид священнодействия отправлению обязанностей министра.

Партия энциклопедистов, она же философская партия, к тому времени весьма многочисленная, а главное, весьма сильная, поскольку ее ряды пополняли просвещенные, образованные и искусные в спорах люди, возопила, видя, как бразды правления ускользнули из рук министра, который кадил Вольтеру, оделял пенсиями энциклопедистов и сохранял, развивая все, что в них было полезного, традиции г-жи де Помпадур, покровительницы авторов, сотрудничавших в «Меркурии»[25], и философов.

Народ имел больше оснований для недовольства, чем все прочие. Да, он тоже жаловался, хоть и не вдавался в подробности, но, как всегда, жалобы его содержали голую правду и попадали в самое яблочко.

Вообще говоря, г-н де Шуазель был дурной министр и дурной гражданин. Но в сравнении с многими и многими это был образец доблести, нравственности и патриотизма. Когда народ, умиравший с голоду в деревнях, слышал о расточительности его величества, о разорительных прихотях г-жи Дюбарри, когда к нему прямо обращались с такими предупреждениями, как «Человек с сорока экю»[26], или с такими советами, как «Общественный договор», а тайно — с разоблачениями вроде «Кухмистерских ведомостей» или «Странных мыслей доброго гражданина», — народ приходил в ужас, видя, что попал в бесчестные руки фаворитки, «менее почтенной, чем жена угольщика», как выразился Бово[27], и в руки фаворитов фаворитки; устав от множества страданий, он удивлялся, узнавая, что будущее сулит ему еще худшие беды.

Это не значит, что у народа, помимо тех, кого он ненавидел, были и те, кого он отличал. Он не любил парламентов, потому что парламенты, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради суетных вопросов местничества и эгоистической корысти; потому что парламенты эти, на которые едва ложился обманчивый отблеск королевского всемогущества, воображали себя чем-то вроде аристократии, поставленной между знатью и простонародьем.

Знать народ не любил инстинктивно и потому, что помнил прошлое. Он опасался шпаги, но с не меньшей силой ненавидел и церковь. Отставка г-на де Шуазеля ничем не могла его задеть, но он слышал жалобы знати, духовенства, парламента, и стоны их сливались с его собственным ропотом в грозный шум, который его опьянял.

Как ни странно, все эти сложные чувства привели к тому, что в народе жалели об отставке Шуазеля; имя его приобрело известную популярность.

Весь без преувеличения Париж провожал до городской заставы изгнанника, отбывавшего в Шантелу.

По обе стороны от проезжавших карет шпалерами стояли простолюдины; члены парламента и придворные, которых герцог не смог принять, расположились в своих экипажах по обочинам дороги и ждали, когда он проедет, чтобы поклониться ему и попрощаться с ним.

Гуще всего была толчея у заставы Анфер, что на Турской дороге. Там был такой наплыв пеших, конных и карет, что на несколько часов все движение приостановилось.

Когда герцог наконец миновал заставу, за ним устремилось более ста карет — это было похоже на почетный эскорт.

Вслед ему летели приветственные крики и вздохи. Он был достаточно умен и достаточно хорошо разбирался в событиях, чтобы понимать, что весь этот шум означает не столько сожаление о его отставке, сколько страх перед теми, кто явится ему на смену.

По запруженной дороге во весь опор мчалась в Париж почтовая карета, и, если бы не яростные усилия форейтора, белесые от пены и пыли лошади врезались бы в упряжку г-на де Шуазеля.

Седок почтовой кареты выглянул наружу; одновременно выглянул и г-н де Шуазель.

Г-н д'Эгийон отвесил глубокий поклон павшему министру, чье наследство ему предстояло оспаривать с помощью интриг. Г-н де Шуазель отпрянул в глубь кареты; мгновенная встреча отравила ему торжество поражения.

Но тут же он был вознагражден за все: его экипаж поравнялся с каретой, украшенной гербом Франции, запряженной восемью лошадьми; эта карета, следовавшая из Севра в Сен-Клу, не то случайно, не то из-за скопления экипажей остановилась у развилки, не пересекая большую дорогу.

На заднем сиденье королевской кареты сидела дофина вместе со своей статс-дамой г-жой де Ноайль.

Впереди сидела Андреа де Таверне.

Г-н де Шуазель, краснея от удовольствия и от выпавшей ему чести, высунулся и склонился в глубоком поклоне.

— Прощайте, ваше высочество, — прерывающимся голосом произнес он.

— До свидания, господин де Шуазель, — с царственной улыбкой отвечала дофина, с высоты своего величия пренебрегая всяким этикетом.

И тут же чей-то восторженный голос вскричал:

— Да здравствует господин де Шуазель!

М-ль Андреа поспешно обернулась на звук этого голоса.

— Дорогу! Дорогу! — закричали кучера принцессы, отгоняя на обочину Жильбера, который, побледнев, во все глаза глядел на королевскую карету.

Да, в самом деле, это был наш герой; это он, одушевленный философским восторгом, выкрикнул: «Да здравствует господин де Шуазель!»

87. ГЕРЦОГ Д'ЭГИЙОН

В то время как Париж и дорога в Шантелу были наводнены горестными лицами и красными глазами, в Люсьенне, напротив, всюду виделось оживление и сияли ослепительные улыбки.

Дело в том, что в Люсьенне теперь царила уже не простая смертная, пусть даже прекраснейшая, очаровательнейшая из смертных, как утверждали придворные и поэты, — нет, хозяйка замка Люсьенна была теперь божеством, которое управляло Францией.

Поэтому вечером того дня, когда г-н де Шуазель угодил в опалу, дорогу заполнили те же экипажи, которые сопровождали утром карету опального министра; сюда же явились все его сторонники, все, кто был им подкуплен или взыскан его милостями, и все это вместе являло собой внушительную процессию.

Но у г-жи Дюбарри имелась своя полиция: Жан знал с точностью до последнего барона имена всех, кто посмел бросить последние цветы вслед поверженным Шуазелям; их имена он перечислил графине, и они безжалостно были вычеркнуты, а те, кто не посчитался с общественным мнением, были вознаграждены покровительственной улыбкой и возможностью созерцать новое божество.

После бесконечной вереницы карет и всеобщего столпотворения начался прием более узкого круга лиц. Ришелье, истинный, хоть и тайный, а главное, скромный герой дня, пропустил вперед толпу посетителей и просителей, а сам устроился в самом дальнем кресле будуара.

Силы небесные, какое тут было ликование, какие бурные поздравления! Казалось, обитателям Люсьенны привычно объясняться при помощи рукопожатий, полузадушенных смешков и радостного топанья.

— Нужно признать, что барон Бальзамо или, как вы изволите его называть, граф Феникс — один из выдающихся людей нашего времени, — сказала графиня. — Как было бы жаль, если бы колдунов по-прежнему сжигали!

— Да, графиня, он воистину великий человек, — отвечал Ришелье.

— И очень красивый. Герцог, я неравнодушна к нему.

— Вы возбуждаете во мне ревность, — со смехом возразил Ришелье и поспешно перевел разговор на более серьезную тему. — А какой страх наводил бы граф Феникс, будь он министром полиции!

— Я думала об этом, — отозвалась графиня. — К сожалению, сие невозможно.

— Почему, графиня?

— Потому что такого соседства не вынес бы ни один из остальных министров.