— Лоренца, сжалься, я обещаю, что скоро…
— Смерть или жизнь! — понемногу хмелея от собственного гнева, вскричала женщина. — Настал последний день; извольте даровать мне смерть, а с нею и отдохновение.
— Жизнь, Лоренца, жизнь.
— Значит, свободу.
Бальзамо молчал.
— Тогда — смерть, сладкая смерть от зелья, от укола иглы, смерть во время сна — и покой! Покой!
— Жизнь и терпение, Лоренца.
Отскочив назад, с хохотом, наводящим ужас, девушка выхватила спрятанный на груди кинжал с тонким и острым лезвием, словно молния сверкнувшим у нее в руке.
Бальзамо вскрикнул, но, увы, было поздно: он бросился к Лоренце с вытянутой вперед рукой, но смертоносное оружие уже прочертило воздух и вонзилось ей в грудь. Блеск кинжала и кровь ослепили Бальзамо.
Он издал страшный крик и, схватив Лоренцу в охапку, вцепился рукою в кинжал, чтобы помешать девушке ударить себя еще раз.
Лоренца выдернула оружие из раны, и острое лезвие скользнуло по пальцам Бальзамо.
Из его пораненной ладони брызнула кровь.
Прекратив борьбу, Бальзамо протянул к девушке окровавленную руку и громко приказал:
— Спите, Лоренца, спите, я так хочу!
Однако пленница была настолько взволнованна, что подчинилась не сразу.
— Нет, нет, — пробормотала она, покачиваясь и пытаясь нанести себе новый удар, — нет, я не буду спать.
— Спите, говорю вам! — шагнув к ней, снова закричал Бальзамо. — Спите, я вам приказываю!
На этот раз сила воли Бальзамо оказалась столь велика, что сопротивление прекратилось: Лоренца вздохнула, выпустила из руки кинжал, качнулась и упала на подушки.
Глаза ее несколько секунд еще оставались открытыми, но горевший в них грозный огонь мало-помалу погас, и веки девушки смежились. Напряженная шея расслабилась, голова, словно у раненой птицы, склонилась к плечу, по телу пробежала дрожь. Лоренца уснула.
Только после этого Бальзамо смог обнажить скрытую под одеждой рану девушки и осмотреть ее; она показалась ему легкой. Кровь, однако, струилась обильно.
Бальзамо нажал на глаз в статуе льва, и под воздействием пружины в стене открылась дверь; затем он снял гирю, служившую противовесом, и сверху спустилась крышка люка; став на нее, он поднялся в лабораторию Альтотаса.
— А, это ты, Ашарат, — приветствовал его сидевший в кресле старик. — Тебе известно, что через неделю мне исполнится сто лет. Ты знаешь, что до этого мне нужно добыть кровь ребенка или девственницы.
Но Бальзамо, не слушая старика, подбежал к шкафу, где хранился волшебный эликсир, взял одну из склянок, содержимое которой уже не раз доказало свою действенность, затем снова встал на крышку люка, топнул ногой и спустился.
Альтотас, силясь схватить ученика за одежду, подкатил кресло к самому люку и воскликнул:
— Ты слышишь, несчастный! Ты понимаешь, что если в течение недели у меня не будет крови ребенка или девственницы, чтобы доделать эликсир, то я умру?
Бальзамо поднял голову: на неподвижном лице старика, казалось, горели одни глаза, можно было подумать, что только они и были живыми.
— Да, да, — ответил Бальзамо, — не беспокойся, будет тебе то, что ты просишь.
Нажав на пружину, Бальзамо поднял крышку люка к потолку, и тот занял свое место в лепном орнаменте.
После этого Бальзамо бросился в комнату Лоренцы; едва он вбежал в нее, как раздался звонок Фрица.
— Это господин де Ришелье, — пробормотал он. — Ей-богу, будь он хоть сто раз герцогом, на этот раз ему придется подождать.
118. ДВЕ КАПЛИ ВОДИЦЫ Г-НА ДЕ РИШЕЛЬЕ
В половине пятого герцог де Ришелье вышел из дома на улице Сен-Клод.
Причины, по которым он посетил Бальзамо, прояснятся сами собой из дальнейшего.
Г-н де Таверне обедал у дочери; дофина на весь день освободила Андреа от службы, чтобы та могла принять у себя отца.
Герцог де Ришелье явился во время десерта; всегдашний добрый вестник, он решил поведать, что не далее как сегодня утром король объявил о своем намерении дать Филиппу не роту, а полк.
Таверне бурно изъявил радость, Андреа горячо поблагодарила маршала.
Разговор принял такой оборот, какого можно было ожидать после подобного известия. Ришелье все время твердил о короле, Андреа о брате, Таверне об Андреа.
Она же в разговоре сообщила, что сегодня свободна от службы у дофины, что ее королевское высочество принимает двух немецких принцев, своих родичей, и что, намереваясь провести несколько часов в непринужденной обстановке, напоминающей венский двор, Мария-Антуанетта пожелала, чтобы при ней не было никого из ее придворных, даже статс-дамы, чем г-жа де Ноайль была так возмущена, что помчалась к королю с жалобами.
Таверне, по его словам, был в восторге от того, что Андреа свободна и отец может побеседовать с нею о предметах, касающихся ее судьбы и доброго имени. После этих слов Ришелье изъявил готовность удалиться, дабы оставить отца и дочь наедине, но мадемуазель де Таверне воспротивилась этому. И Ришелье остался.
В герцоге пробудился проповедник; он красноречиво живописал бедствия, которые обрушились на французское дворянство с тех пор, как оно вынуждено терпеть постыдное иго случайных фавориток, этих беззаконных королев, тогда как в прежние времена все поклонялись другим фавориткам, почти столь же благородным, как их августейшие возлюбленные, женщинам, что обретали власть над монархом благодаря красоте и любви, а над подданными — благодаря своей родовитости, уму, а также прямодушному и чистому патриотизму.
Андреа удивилась, найдя большое сходство между этими словами Ришелье и высказываниями барона де Таверне, которые она слышала несколько дней назад.
Затем Ришелье углубился в теорию добродетели, теорию настолько остроумную, языческую и французскую, что м-ль де Таверне вынуждена была признать, что ежели следовать построениям маршала, то она ни в коей мере не может быть признана добродетельной, и что подлинной добродетелью, как ее понимает г-н де Ришелье, обладали г-жа де Шатору[80], м-ль де Лавальер[81] и м-ль де Фоссёз[82].
От умозаключения к умозаключению, от довода к доводу речи Ришелье становились настолько прозрачны, что Андреа совершенно перестала что-либо понимать.
Что до Таверне, то по части нравственности он превосходил своего друга маршала, и речи его могли бы оскорбить слух человека не столь невинного, как Андреа, которая просто не способна была уразуметь, что имеет в виду барон.
На этом уровне беседа продолжалась почти до семи вечера.
В семь маршал поднялся и сказал, что вынужден отправиться в Версаль засвидетельствовать почтение королю.
Прохаживаясь по комнате в поисках шляпы, он столкнулся с Николь, у которой всегда появлялось какое-нибудь дело там, где находился г-н де Ришелье.
— Вот ты меня, малышка, и проводишь, — заявил он, потрепав Николь по плечу. — Понесешь букет, который госпожа де Ноайль велела срезать у себя в саду и посылает графине д'Эгмонт.
Николь присела, точь-в-точь как поселянка в комических операх г-на Руссо.
После этого маршал попрощался с отцом и дочерью, обменялся многозначительными взглядами с Таверне, с резвостью юноши отвесил поклон Андреа и удалился.
А теперь, с позволения читателя, мы оставим барона и Андреа обсуждать новую милость, которой удостоился Филипп, и последуем за маршалом. Это, кстати, даст нам возможность узнать, что он делал на улице Сен-Клод, куда, как мы помним, он явился в столь ужасную минуту.
Ришелье спускался по лестнице, опираясь на плечо Николь, и, как только они вышли, остановился и, глядя ей прямо в лицо, спросил:
— Так что же, голубушка, у нас, оказывается, есть любовник?
— У меня, господин маршал? — переспросила покрасневшая Николь, отступая назад.
— Тебя случайно зовут не Николь Леге?
— Да, господин маршал.
— Так вот, у Николь Леге есть любовник.
— Неужели?
— Некий прохвост, весьма недурно сложенный, с которым она встречалась на улице Кок-Эрон и который последовал за нею в Версаль.
— Клянусь вам, ваша светлость….
— Он капрал, а зовут его… Хочешь, малышка, я скажу тебе, как зовут любовника мадемуазель Николь Леге?
У Николь оставалась надежда, что маршал не знает имени этого счастливого смертного.
— Говорите, господин маршал, раз уж начали.
— Его зовут господин де Босир, — сообщил Ришелье, — и, по правде сказать, он оправдывает свою фамилию[83].
Николь с видом оскорбленной невинности сложила перед собой руки, что, впрочем, не произвело ни малейшего впечатления на старика маршала.
— И теперь мы с ним встречаемся в Трианоне, в королевском дворце, — продолжал он. — Это, черт побери, серьезное дело. За такие шалости, деточка, выгоняют со службы, а господин де Сартин всех девиц, изгнанных из королевских дворцов, отравляет в Сальпетриер[84].
Николь забеспокоилась.
— Ваша светлость, я хочу вам сказать, — заявила она, — что ежели господин де Босир хвастается, будто он мой любовник, то он просто наглец и негодяй, а я тут ни при чем.
— Тебе лучше знать, — заметил Ришелье. — Но у тебя были с ним свидания? Да или нет?
— Господин маршал, свидание — это не преступление.
— Встречалась ты с ним или нет? Отвечай!
— Ваша светлость…
— Итак, встречалась. Прекрасно. Нет, дитя мое, я вовсе не собираюсь тебя бранить, более того, мне нравятся хорошенькие девушки, которые пускают в оборот свою красоту, и я всегда помогал им в этом, насколько то было в моих силах, И я тебя просто предупреждаю — из сострадания, как твой друг и покровитель.
— Значит, меня видели? — спросила Николь.
— Естественно, раз я об этом знаю.
— Ваша светлость, — решительным тоном заявила Николь, — меня не могли видеть, это исключено.