В разгар праздников в Фонтенбло прибывает известие о том, что 2 июня г-жа де Ла Пажри скончалась в Труаз-Иле. 10 того же месяца ее похоронили со всей пышностью, какую можно было создать на острове.
Еще в конце февраля или начале марта Жозефина получила письмо, отправленное с Мартиники 12 декабря 1806 ее двоюродным братом Луи, братом Стефани и сыном Робера Маргерита Таше де Ла Пажри, дяди императрицы. Он сообщал «своей кузине» довольно печальные вещи о ее матери. «Невозможно, — писал он, — измениться в нравственном и физическом смысле больше, чем моя бедная тетка. Она все время плачет». Г-жа де Ла Пажри жила теперь не столько в Труаз-Иле, сколько в резиденции властей Фор-Наполеона, бывшего Фор-Руайаля, где располагала лишь крохотной, находившейся над кухней комнаткой, куда легко проникал шум. Император, без сомнения, выплачивал ей пенсию, но, вероятно, по примеру Госпожи Матери, она не верила, что сказка может «длиться» слишком долго, и потому не желала идти ни на какие расходы для того, чтобы устроиться поприличнее. «Ей давно следовало бы решиться на это, — продолжал ее племянник, — потому что задержка с этим порождала много неприятных слухов, вплоть до разговоров о том, что она-де живет в нужде…»
Можно предполагать, что, получив такое письмо, Жозефина отдала соответствующие распоряжения, но они прибыли на остров лишь за несколько дней до того, как г-жа де Ла Пажри испустила последний вздох в присутствии г-на Виларе де Жуайёза, генерал-губернатора острова, примчавшегося в Труаз-Иле[68].
Отметим, что молочная сестра Жозефины Гилобетта дожила до девяноста лет и скончалась в начале Второй империи.
Следовало ли императорскому двору надевать траур по теще императора, особы, которой не знал никто, кроме Жозефины и Стефани Таше? Чтобы не прерывать фонтенблоских празднеств, решено было не вспоминать о печальном событии. Жозефина промолчала и спряталась ото всех, чтобы выплакаться, — рассказывает нам м-ль Аврийон.
Известие, разумеется, не омрачило атмосферу, царившую во дворце, — она и без того была предельно мрачной.
Стены сочатся скукой. На пышных спектаклях, даваемых по понедельникам, средам и пятницам в течение всего долгого пребывания в Фонтенбло, зрители зевают. На восемнадцать представлений приходится двенадцать трагедий, «вечных трагедий», сущее снотворное, которое надо терпеливо принимать, делая вид, что получаешь удовольствие. Двор буквально давится ими — так утверждает г-жа де Ремюза. Молодые женщины засыпают в зале, не боясь, что их разбудят аплодисменты: в присутствии императора аплодировать запрещается. К тому же и ему случается вздремнуть вечером в дни охоты. Жозефина будит его лишь после того, как занавес опускается в последний раз, и все расходятся «грустные и недовольные».
«„Император замечал это умонастроение, — продолжает г-жа де Ремюза, — оно приводило его в дурное расположение духа, он набрасывался на обер-камергера, бранил актеров, требовал найти других“. Ему случалось также менять спектакль утром в день представления.
— Я так хочу, — говорил он».
Стоило ему отчеканить свое бесповоротное: «Я так хочу», как эта фраза эхом разносилась по дворцу. Дюрок и особенно Савари произносили ее тем же тоном, г-н де Ремюза повторял ее актерам, шалевшим от перенапряжения памяти или перемены репертуара, на которую их обрекали. «Во все стороны во весь опор на поиски нужных людей или реквизита мчались курьеры».
Двор сбрасывает с себя оцепенение лишь три раза в неделю, в дни охоты. Под звуки «Бонапарты», сменившей «Королевскую охотничью», все галопом летят в тот лес, где заплутал Людовик Святой и насмерть разбился, упав с коня, Филипп Красивый. На Жозефине и фрейлинах платья из красного бархата с золотой строчкой, Гортензия выбрала себе амазонку из голубого бархата с серебряным шитьем. Императрица ездит на охоту с отчаянием в душе. Она не любит охотиться: ей претит бойня. Однажды в Рамбуйе олень, преследуемый сворой, спрятался под ее коляской. Из его прекрасных глаз текли слезы, и Жозефина умолила пощадить зверя, Добившись своего, она надела оленю на шею серебряное ожерелье: пусть и впредь он останется под ее охраной.
Приводя Фонтенбло в такое состояние, чтобы дворец мог служить резиденцией двора, император не поскупился. Дворцовые покои меблированы заново, парк помолодел, пруд вычищен военнопленными.
«Чтобы он не зарастал травой», в него даже запустили лебедей, а теперь собираются опять развести там карпов, выловленных и проданных во время Революции, — или хотя бы их потомков и родственников.
Но, несмотря на такое обрамление, дворец похож на сущую галеру, где под беспощадным взором императора каждый «гребет согласно расписанию». «Гребля» не мешает, однако, думать и сплетничать, как только владыки удаляются в «свои личные апартаменты» — бывшие королевские покои на первом и втором этажах, выходящие в сад Дианы.
Придворные — а они злоязычны — посмеиваются, глядя, как Жером уже охладевает к своей толстушке жене и ухаживает за хорошенькой Стефанией, удрученной тем, что она теперь всего лишь принцесса Баденская, хотя еще так недавно была приемной дочерью Наполеона и обладала правом старшинства перед всеми и вся.
Главным предметом пересудов являются, несомненно, романы императора. Все находят естественным, что Наполеон засматривается на прелестное лицо Карлотты Гадзани, которая стала чтицей Жозефины и ждет своего часа с самого пребывания императорской четы в Генуе. У нее самое красивое при дворе лицо: чистые линии, яркие черные глаза, ослепительные зубы и улыбка, которую считают «уклончивой». Само собой, Жозефина жаждет развеять свои сомнения и, убедившись в их обоснованности, пытается однажды, по дурной своей привычке, проникнуть в кабинет мужа, когда тот принимает г-жу Гадзани. Констан преграждает ей дорогу:
— Это невозможно, государыня, у меня категорический приказ императора не беспокоить его. Он работает сейчас с министром.
Этот «министр» — красавица Карлотта. Жозефина дважды возвращается, и оба раза Констан не впускает ее, В тот же вечер император сурово говорит своему лакею:
— Императрица уверяет, будто вы сказали ей, что я запирался с какой-то дамой.
Констан без труда оправдывается, но эта история доказывает, что для Жозефины хорошо любое плутовство, лишь бы оно служило ее целям.
Однако на этот раз наша креолка ревнует не особенно сильно. За грехопадением г-жи Гадзани не последовало «ни шума, ни притязаний». Она продолжает выказывать почтение, преданность и привязанность своей хозяйке, а император на людях обращается с предметом своего увлечения почти холодно. Жозефина «тем быстрее принимает решение снисходительно отнестись к мужним забавам, что долго препятствовать им было бы все равно невозможно», да и Наполеон признался ей, что речь идет всего лишь о «прохладной связи». За исключением истории с Марией Валевской, он теперь, как правило, признается Жозефине в своих «галантных похождениях», которым не придает ни малейшего значения. Больше того, — рассказывает нам камеристка императрицы, — «он говорил ей о многом, чего она не хотела знать, описывал ей даже телесные изъяны близких с ним женщин и в связи с подобными признаниями называл ей пороки тех или иных придворных дам, о которых вопрос даже не вставал и которые не сумели ему ни в чем отказать».
Жозефина остерегается объяснять ему, что такое поведение годится скорее для бивуака, чем для будуара. Сделай она это, он, как часто бывало, назвал бы ее «своей коровушкой» и поцеловал бы в шею или в щеку.
Она пытается следовать советам Евгения, который 10 сентября писал ей из Монцы: «Не докучай императору и постарайся лучше упорядочить свои расходы. Не будь столь добра к тем, кто тебя окружает: они вскоре тебя обманут…»
Жозефина обещала сыну слушаться его, но вскоре Фуше не преминет втянуть бедную женщину в гущу драматических событий. И не ее вина, если ей вновь придется «докучать» мужу.
Случилось это в воскресенье, после обедни. Двор еще пребывал в Фонтенбло. Жозефина стояла в оконной нише и вдруг увидела приближающегося Фуше. Он поклонился и елейным тоном с места в карьер осмелился объявить ей, что «поскольку благо общества, равно как сплочение последнего вокруг новой династии требует появления у императора детей, ей следовало бы обратиться в Сенат, дабы тот поддержал ее обращенную к супругу просьбу разрешить ей пойти на самую мучительную для ее сердца жертву».
Жозефина почувствовала, что комната внезапно закачалась. Фуше рассказывает: «Лицо ее сперва покраснело, потом побледнело, губы вспухли, и я заметил повсеместные признаки приближающегося нервного приступа или какого-либо иного взрыва. Она, запинаясь, осведомилась:
— Вы получили от императора приказ дать мне такую рекомендацию?
— Я не получал никакого приказа, государыня, но предвижу потребности будущего.
Тут она чуть ли не в полный голос воскликнула:
— В этом вопросе я подчинюсь только приказу своего мужа».
Под предлогом «необходимости обсудить дело с одним из коллег» Фуше откланялся и ушел.
Министр действительно не получал приказа от Наполеона, но он говорил с императором и даже прочел ему докладную записку. «Я представил ему, — рассказывает он, — необходимость расторгнуть его брак, немедленно вступить в новый, более подходящий и приятный, и дать наследника престолу, на который его возвело Провидение. Мой вывод представлял собой логическое следствие самых веских и основательных соображений и доводов, какие только могут быть подсказаны потребностями политики и государственной необходимости».
Наполеон, «не дав никакого положительного ответа», ограничился намеками на обуревавшие его чувства. Разумеется, с точки зрения чисто политической «расторжение его брака было для него делом решенным».
— Но с другой стороны, — «поправился» он, — я как в силу привычки, так и уступая известного рода суеверию, чрезвычайно привязан к Жозефине. Объявить ей о разводе будет для меня неимоверно трудным шагом.