Жребий Кузьмы Минина — страница 14 из 28

1


Как и в других русских городах, у земского старосты в Нижнем было больше хлопот, чем почёта. Ему безвозмездно приходилось тащить тяжеленную мирскую ношу. Староста собирал тягло, вёл учёт приходам и расходам, заботился о достаточном харче для воеводского двора, наполнял подможную коробью на земские нужды, а помимо того наблюдал за благоустроением на торгу и посаде, налаживал пожарный надзор, ходатайствовал по мирским челобитным, отряжал людей на общинные работы, вызнавал неплательщиков и недоимщиков, пресекал татьбу и драки, искоренял скрытное кормчество, пособлял сыску беглых, устраивая с приставами и понятыми подворные обходы, а при надобности выставляя на ночь палочные караулы. Словом, лямка у старосты была туже некуда.

Бывали случаи, что старосты оказывались лихими мздоимцами и вымогателями, ухитряясь поживиться за мирской счёт. Либо же, напротив, забрасывали за недосугом своё хозяйство, доплачивали недоимки из своей мошны и разорялись вчистую. Второе случалось чаще. И потому земский мир старался выбирать в старосты мало того что пристойного, честного, обходительного и всеми почитаемого человека, но и сметливого, бережливого, оборотистого и грамотного рачителя с достатком, умеющего постоять за других, как за себя. Мир не хотел покладистого угодника — спесивец ему тоже был не нужен; не почиталась набожная смиренность — и буяна никто не желал; не подходил молчун-угрюмец — не был мил и удалец-гуляка. Ценился нрав добрый, ровный да остойчивый. Почитался такой верховод, чтоб на чужое не зарился, но и своим не поступался.

Привередлив, разборчив был мир, зато многого стоило его доверие: ежели какая поруха или немилость — вызволит, стеной за своего избранника встанет, перед самим воеводой не склонится. И хоть невмоготу порой приходилось старосте честно блюсти все обычаи да наказы, отстаивать мирские права перед властями, однако голову высоко держал, всегда помнил; дорога оказанная ему честь.

Мир крепко держался своего установления самому выбирать старосту и не допускал посягательного вмешательства воеводы и приказных чинов. Правда, ничьими советами не гнушался. Но никого ему нельзя было навязать силком и тем опорочить мирской выбор. Так повелось изначально, так вершилось повсеместно.

Сами же выборы старосты и всех земских исполнителей — целовальников, окладчиков, сборщиков, приставов-десятских, что надзирали за своими десятнями, на которые были поделены посады, — обычно приходились на Новый год, начинавшийся первого сентября. К урочному сроку, как водится, всё уже было прикинуто да обтолковано, и на сходах выборщиков редко возникал разлад.

Единодушия выборщики чаяли и на сей раз.

Слух о желании посадских выбрать своим старостой Кузьму Минина не был досужей байкой. Доброй славой Кузьма пользовался и на торгу, и среди тех, кто был с ним в походах. И слух тот усилился после одного примечательного случая, весть о котором содруженики Кузьмы с воодушевлением разнесли по дворам Нижнего посада.

Приключилось то ввечеру, когда Кузьма и Фотин, позванные по-соседски бобылём Гаврюхой на толоку, вместе с другими Гаврюхиными помощниками благополучно завершили работу. Дело для сноровистых рук было нехитрое. Резво раскатали осевший сруб бобыльей избёнки, заменили три нижних гнилых венца на крепкие — из свежего лесу, собрали строение наново, как и было, в обло и навели стропила. Прочее оставили на долю самого хозяина: утлая избёнка без подклета уже не требовала сторонних усилий.

В ожидании угощения — стерляжьей ухи, которую на костерке готовила Настёна, работники уселись на старые брёвна. Помимо Кузьмы с племянником, были тут посадские мужики Потешка Павлов да Стёпка Водолеев, а также стрелецкий десятник Иван Орютин да стрелец Якунка Ульянов, с коими бобыль свёл дружбу ещё в муромском походе, и, конечно, вездесущий старик Подеев.

Довольный успешным завершением дела Гаврюха от души потчевал приятелей бражкой, обходя каждого с деревянным ковшом.

Но питьё не занимало посадских, они налаживались на разговор с Кузьмой о его затее скликать вселюдское ополчение. Всех заботила одна мысль: пристало ли посадским людишкам выставляться, коли на то знатные да служилые есть?

Никакой важный разговор не заводился впрямую, приличествовало подбираться к нему исподволь. Обычай и теперь не был нарушен. Считавший себя на толоке вторым после Кузьмы, Иван Орютин, наблюдая, как Настёна бережливо сыплет соль в уху, словно бы невзначай, но с явным умыслом выбраться на главную колею подкинул Кузьме совсем немудрёную загадку:

   — Что благо: недосол аль пересол?

   — Мера, — пытливо глянув на Орютина, ответил Кузьма.

   — А как мерить? — с вызовом вскинул кудлатую бородёнку десятник. — Что одному солоно, другому пресно. У каждого, чай, своя мера. Равного ни в чём нет. Поелику в равном — вред и пагуба.

   — По-твоему, выходит: кажный токо за своё ревнует? — угадав, куда нацелился Орютин, и заступно упреждая ответ Кузьмы, спросил Водолеев, рослый волосатый мужик из честных бедняков-оханщиков, не единожды битый на правежах.

   — Вестимо. Уготовано эдак. Ужель, к слову, стрельцы тяглецам ровня?

   — Тож бояры! — набычился Водолеев. — Неча нам с нами делить, неча и меряться...

Нахлебавшись духовитой и жирной ухи, посадские опять вернулись к спору.

   — Стрельцам о всяку пору сносно: получил жалованное да прокорм — и в ус не дуй, — завёл своё Водолеев. — Вота они и кобенятся.

   — Не скажи, — уже без прежнего пыла возразил отяжелевший от еды Орютин. — Служба у нас собачья. А жалованья, сколь помню, николи в срок не получали. Торговлишкой да огородами держимся. И заслуги наши не в зачёт. Я вот допрежь одиннадцать годов на посылках да в объездах, да в дозорах, да на стенной сторожбе, да в карауле у съезжей воеводской избы, да в походах на воров в простых стрельцах маялся. Помыкали мною кому не лень. А что выслужил? Каки права?

   — Нонь сам другими помыкаешь. То-то вознёсся!

   — Да погодь ты, — осерчал Орютин. — Як тому, что нет у нас своей воли, службой повязаны. Укажут начальные: «Стой!» — стоим. Укажут: «Ступай!» — тронемся. А коль всполошится посад — что будет? Бунт. Самочинство. Како тут с вами сплоченье? Вас же и усмирять пойдём.

   — Не все у нас схоже мыслят, — вперекор старшому внезапно подал голос Якунка Ульянов. — Верно, ины носом в свои огородишки уткнулися и ублажены. Воевода, вишь, дремлет — им тож поблажка, ан не всё так-то. Чего таишь, Иване? — осмелев, качнулся он к Орютину. — Драчка и промеж нами затевается, уж и бердышами махалися.

   — Кто махался, тот в яму под съезжу избу посажен. И ты, знать хошь? — строго свёл брови Орютин.

   — За грехи Господь насылает, — смиренно молвил покладистый Павлов.

   — Не мы в смуте повинны, не нам её и унимать, — десятник поднялся с брёвен, напоказ позёвывая. — Нижнему, чай, покуда она не грозит!

Но старик Подеев осадил его. Он встал насупротив с побелевшим суровым лицом, ткнул Орютина в грудь трясущимся корявым перстом.

   — Неуж не смыслите, мякинны головы, неуж докумекать не могете: не подымемся — на Москве аль Жигимонт сядет, аль Маринкин змеёныш, что душегубом Заруцким приласкан? А Заруцкий с ляхами едина стать. Им всё на поругание отдать? Им? Злыдням?! Видать, честь-то ваша грязна да латана. Эк ты, Орютин, како утешил! И доволен дурью своей. Не поставим свово царя на Москве — не быть усмирению, а не будет усмирения — не быть Руси. Всяку она, аки тебе, Ванька, чужа станет. Что ляхам, что свеям, что нам — однова: не жаль и не свято. Дворы — на разор, жёнки — на блуд, вера — на посмех! Того дожидаться? Леший с вами, дожидайтеся, а я, седоглавый, к Минину пристану.

Все вдруг спохватились, что за жаркой перепалкой напрочь забыли о Кузьме, от которого и хотели услышать сокровенное слово.

Не переставая ворошить палкой в костре тлеющие угли, Кузьма поднял на спорящих спокойные глаза. Насмешливый возглас Орютина опередил его ответ:

   — Что, не сам-друг ли Москву вызволять приметеся?

В ином месте десятник ни за что бы не стал так наскакивать на Кузьму — сущее неприличество, но тут, в своём кругу не принято было чиниться. Всё же Орютин хватил через край со своей грубой прямотою, и посадские посмотрели на него неодобрительно.

Собираясь с мыслями, Кузьма неспешно разминал колечко стружки. Все ждали, что он скажет.

   — Глаголил ты, — напомнил Кузьма десятнику, — де не нам за чужи вины ответствовать, коль смута не нами заваривалася. Ладно, не нами, да ведь не без нас. Каковы сами, таковы и сани.

   — Полно-ка, — не согласился Орютин.

   — Скажи, не мы ль царю Борису по охоте присягали? А опосля тож не мы ль его поносили?

   — Ещё кака хула была! — неведомо чему обрадовался Водолеев, презирающий всякую власть, чем-либо досадившую ему.

   — Погоди, — строго пресёк его Минин. — Не до потехи, чай, тут. — И продолжал ровно: — Верно, могли с Годуновым обмануться: на веру приняли, что он малого царевича загубил. А дале-то кого замест вознесли? Уже подлинного цареубивца, по наущению коего невинный сын Борисов Фёдор удавлен был. Ничо, смирилися с той кровью, простили и самозванцу, и себе её. Душа не дрогнула. Греха тяжкого не приметили. А уж Шуйскому повадно было чужой кровушки не щадить, сошло с рук. И ещё в тую пору, не раскумекавши, вора ли он, царска ли отпрыска сменил, — крест мы ему, Василию, истово целовали. Минул срок — охаяли и Шуйского. Поделом? Навроде так. А что от того сталося? Своим уже не верим — из чужих выбрать норовим. Владислава вон на престол ждём, на ляхов уповаючи.

   — Не по нашей воле цари ставятся, не по нашей и сметаются, — хмуро бросил Орютин.

   — По чьей же?

   — Знамо, по боярской.

   — Где она ныне, боярска-то воля, коли бояре под ляхом очутилися? — с ещё неунявшимся возбуждением возразил Орютину Подеев.

   — Не по боярской, так по Божьей, — отмахнулся в сердцах десятник, не желавший ломать голову над тем, что было ему не по разумению и не по чину.

   — По Божьей, молвишь? — Кузьма остро глянул на десятника. — Кабы по единой по ей. Печаль така, что не от Москвы мы — от самих себя уже отступаемся. С ложью-то, о коей я говорил, свыклися, ровно жена она. И тако будет, покуда за ум не возьмёмся и единую волю не явим. Кто же, окромя нас, царя нам может поставить? Мы — последни ряды, последни крепко стоим, а за нами уже никого. За нами — край. Нешто не виноваты станем, коли сробеем и зло добром посчитаем, а неволю благодеянием? Бесчестье не даёт сил, и крепких духом, что младенцев, оно валит...

Нет, не доходили слова Кузьмы до сердца Орютина. Взбудораженный, с разгорячённым лицом Якунка поднялся с брёвен, намереваясь поддержать Кузьму, но не успел раскрыть рот, как вблизи послышался негромкий перестук копыт, и все изумлённо уставились на въехавшего во двор Родиона Мосеева. Конь его был так измотан, что пошатывался и тяжело ткнулся мордой в грудь Кузьмы не в силах уклониться. Не мене коня измученный Родион с вялым усилием перекинул ногу через седло и рухнул бы на землю, если бы вовремя не подхватили его мужики.

   — Грамоту возьми, за пазухой она, — сдавленно прохрипел Кузьме Родион. И тут же прилёг на траву у брёвен.

Посадские сгрудились вокруг Кузьмы, с нетерпением заглядывая в небольшой свиток, который он бережно разворачивал.

   — Чти! Да чти ж, не томи! — не выдержал Водолеев.

   — «Благословение архимандритам, — начал медленно читать Кузьма пресекающимся голосом, — и игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру от патриарха Ермогена Московского и всея Русии — мир вам, и прощение, и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего...»

Кузьма замолчал — сдавило горло. И он молча стал пробегать грамоту глазами.

Все напряжённо ждали. По лицу Подеева текли счастливые слёзы.

   — Куды писать-то? — спросил, не выдержав, Орютин.

   — И в Казань, и в Вологду, — выдавливал из себя по слову Кузьма, — и к рязанцам, и в подмосковны полки...

   — Батюшки-светы! — сияя воскликнул старик Подеев. — Чрез нас со всей землёю русской сносится Ермоген. Едина мы его надея! Чрез нас!..

   — «Чтоб стояли крепко о вере, — медленно, с остановками продолжал Кузьма, всё ещё не в силах справиться с волнением, — чтоб на царство Маринкина сына не призывали... чтоб имели чистоту душевную и братство...»

   — Не, теперя никому не отпереться! — потряс вскинутым кулаком вовсе осмелевший Якунка. — Супротив Ермогена не повякаешь! Грамота его нонь что царская, коль царя нету!

   — По-твоему вышло, Минин, по-твоему, — ликовал Подеев. — Слышь, чай: братство!

   — На словах ещё велел передать мне владыко, — донёсся сзади слабый голос до мужиков, и они увидели, что Родион уже встал с травы и сидит на брёвнах. — На словах велел передать: нижегородцам-де верит накрепко, им судить доверяет по своему разумению, им о сплоченье потщиться наказывает.

   — Да коим же кудесьем ты проник к Ермогену? — не мог скрыть удивления Орютин, оглядывая тщедушного и мелковатого, в драной крашеной сермяге Мосеева, который никак не походил на бесстрашного удальца.

   — С хлебным обозом, что к ляхам в Кремль въезжал, проник. Обозных мужиков улестил, взяли, я с ними за обозника и сошёл... А уйти тож добры люди пособили. Фёдор Иваныч Шереметев, боярин, с дворнею. Я ж в его войске из Свияжска-то в Нижний пришёл, ещё когда то было. Он и приметь меня в Кремле, вспомнил да чрез боярина другого думного, Воротынского, тайно с Ермогеном свёл... А Ермоген-то уж меня знает. Токмо бы молчать вам о том, робята... Не ровен час...

Гаврюха подал Мосееву остатки ухи и ломоть хлеба. Тот жадно припал к еде. Острые скулы так и заходили на почерневшем, исхудалом лице.

   — Слышь, Родя, — склонился над ним Кузьма. — Не посетуй уж, что сызнова потороплю. Ты гонец — на тебе и обуза вся. Грамоту Феодосию-то в Печеры в силах ли отвесть? Без промешки бы гораздо было. Ему-то в перву голову она писана.

   — Отвезу, — кивнул головой Мосеев.

2


Утро выдалось смурым, дождливым. Над замутневшей Волгой то ли свивались, то ли рассеивались клочкастые, истемна-пепельные тучи. И хоть не силён был дождь, но уже не по-летнему нуден. Потому на улицу без особой нужды никого не тянуло, всяк находил работу по дому.

Однако земская изба, что стояла под горой насупротив церкви Николы на торгу, через дорогу от неё, была набита до отказа. На сход, куда по обычаю собирались только назначенные по мирскому доверию выборщики, человек двадцать, большей частью люди известные и видные, стянулись на сей раз самовольно многие посадские жители. Накрывшись рогожами, они толпились под окнами, облепляли крыльцо. Из-за пасмури в избе пришлось зажечь свечи.

Главенствовал у выборщиков тороватый рыботорговец Михайла Спирин, чьими прорезями и садками на торгу по устью Почайны и даже повдоль волжского бечевника было занято чуть ли не четверть версты. Его рыбные ловы находились на Стрелице, у Козина и по Оке — у Горбатова, но самая ценная добыча — отборная красная рыба доставлялась с низов, от самой Астрахани, где загружалась в струги. Правда, в последние лета никакой рыбы оттуда не прибывало — смута перекрыла путь, и купец терпел большие убытки. Однако и без того мало кто мог потягаться со Спириным доходами. И молодость не помешала ему выбиться в купеческие верха, ибо наловчился вести всякое дело удачливо и с размахом, был расчётлив, но не скуп, любил рисковать, если риск сулил выгоду. Старые купцы чуть ли не молились на Спирина, с одобрением поглядывая, как он смело и круто разворачивается, привлекая к себе промысловый люд умной рачительностью и заботой и с мягкой наступчивостью сильного зверя тесня торговую мелкоту.

Дождавшись, когда выборщики расселись по лавкам, Спирин поднялся из-за стола, сдвинул шандал в сторону, ближе к подьячему, который уже опробовал очиненное перо на бумаге, с обезоруживающей прямотой молвил:

   — Слышите: гудут людишки околь избы-то? А что гудут? А то, что мы ноне должны порешить, аки никогда досель, верней верного. Выбор же их един. И пал он на достойного нашего содруженика прасола Кузьму Минина. Я тож за него.

Выборщики задвигались, зашушукались. Спирин, весело поглядывая на них, охватистой ладонью провёл по бородке, щелчком сбил приставший к рукаву таусинного кафтана волосок.

   — В ину пору покладистей бы кого присоветовал. Вон хотя Фёдора Маркова. Чем негож? Ноне нет. Ноне человек норовистый надобен, несломимый. И на весь город, на оба посада. Нам, торговым людям, в доброй огороже нужда великая. Государевы-то силы в расстройстве. И на кого нам опираться, опричь посадских при крепком старосте? Ведаю я и о том, что Кузьма Минин затевает сбор денежный на ратное нижегородское устроение? Так ли, Кузьма?

   — Верно, — отозвался Кузьма с лавки.

   — Разумно то. Впрок нам будет укрепиться. Глядишь, и по Волге свои дозоры выставим. Други города сговорим. Избавим Волгу от разбоя. А торговы люди повсель на своё обереженье с охотою раскошелятся. Григорий Левонтьевич Микитников из Ярославля помощь сулил. Я денег дам.

   — Москва избавленья ждёт, — встал с лавки Кузьма.

   — Дойдёт черёд и до Москвы, — махнул рукой Спирин.

   — От Ермогена грамота доставлена. С благословением его.

   — Не враки ли? — усомнился Спирин, хотя уже слышал о той грамоте.

   — Сам первый чёл, — развеял сомнение Кузьма.

   — Видать, сам и сподобился с Ермогеном снестися? — высказал догадку Спирин, зная, что ни воеводе, ни Феодосию такое бы не пришло в голову: они не помышляли нарушать покой в Нижнем, а паче свой покой.

   — С посада к нему наш посланец ездил, рискнул.

   — Гораздый зачин! — поразился Спирин, любивший не только в себе, но и в других дерзновение. — Да подымем ли?

Он ладонью потёр лоб, быстро соображая. Любая преграда вызывала у него неодолимое желание своротить её. И ещё его прельщало то, что задуманное дело может зело оживить торговлю. Первоначальные убытки с лихвой могут покрыться обильной прибылью. Войску многое потребуется. Кто оплошист — потеряет, а кто ловок — поживится. Ныне же всем худо. И если дальше пребывать в недвижности, будет совсем невмоготу. Не то ли самое на уме и у смекалистого Кузьмы?

Все напряжённо молчали, ожидая разумного слова Спирина. Наконец он заговорил:

   — Каждый свою корысть имеет. Бояре за вотчины держатся. Служилые дворяне за поместья воюют, не дай им поместья — побросают сабли. Монастырям тарханы дороги, за них цепляются, ан и выходит, что токмо торговым людям всё государство надобно. Поелику их корысть — вольная торговля в нём. Порушено государство — поруха и торговле. Кому ж за него в перву голову радеть, коли не нам? Кабы потрясти мошною-то, потужиться...

   — Накладно ить, — подал голос приятель Спирина Самойла Богомолов, тоже известный в Нижнем торговец. — Рать огромную снаряжать доведётся. На обереженье-то ещё куда ни шло...

   — Поразмыслим, пораскумекаем, — снова потёр лоб Спирин. — А попытка — не пытка. Коли у Кузьмы Минина заладится — отчего не пособить?

   — Скудоумие нас и губит, — всё ещё не садясь, сухо промолвил Кузьма. — Малое жалеем, а великое теряем.

   — Правда твоя, Кузьма Минин, — усмотрел в словах Кузьмы согласие со своими мыслями рисковый Спирин. — Верю я тебе! Ты от лавчонки худой поднялся, к достатку пришёл. Не чужими, своими руками. Ноне и лавка ему, — обратился он ко всем, — лавка ему о четыре-пять створов пристала. А, чай, нажитым готов поступиться, за всех готов порадеть, аки потщился для Нижнего получить Ермогеново благословение. Нам ли не в угоду? Судите теперь, быть Кузьме Минину старостой аль не быть. Я на своём поставил. А ты, Самойла?

   — Так и быть, — не без колебания выговорил Богомолов.

   — Ты, Оникей Васильев?

   — За Кузьму Минина, — твёрдо высказался кабатчик, как никто знавший помыслы посадских мужиков.

   — Вы, Юрий и Матвей Петровы?

   — За Минина, — согласно молвили строгановские приказчики — братья, ведающие соляными амбарами и перевалкой соли в Нижнем. Им приходилось теперь особенно туго: всё труднее стало сбывать свой залеживающийся товар, а амбары ломились от него.

   — Ты, Фёдор Марков?

   — За Кузьму, — не раздумывая, ответил целовальник, которого нисколько не обидело, что другого предпочли ему: Кузьму он почитал.

   — Ты, Пётр Григорьев?..

   — Ты, Микита Бестужев?..

   — Ты, Афанасий Гурьев?..

Единодушие было полное.

   — Пиши приговор, — склонившись к подьячему, указал Спирин. — «Посоветовав всем миром, излюбили есмя и выбрали к государеву делу и земскому в Нижнем Новеграде в земскую избу нижегородца же посадского человека в земские старосты Кузьму Минина... Ведать ему в посадском мире всякие дела и во всех мирских делах радеть, а нам, мирским людям, его, старосту, во всех мирских делах слушать, а не учнём его слушати, и ему нас надлежит к мирскому делу нудить...»

Когда каждый подписался на оборотной стороне приговорного листа, Спирин шагнул к Кузьме, дружески крепко обнял его:

   — Ну, помогай тебе Бог! Авось выдюжишь. А мы не оставим. — И подмигнул весело: — Пропадай яйцо, а не курица!

Провожая выборщиков, Кузьма сошёл с крыльца, и сразу же его окружили мужики.

   — Наша взяла, робяты! Что я вам баял! — кричал Водолеев.

   — Не плошай, староста! Плечми подопрём! — подбодрил однорукий стрелец.

   — Верши не ложью — всё будет по-божьи!..

   — Будь больший, а слушай меньших!

Наказы и подковырки сыпались со всех сторон. Кузьма только головой вертел.

   — Не устрашись, благодетель! Ослобони Москву! — тянула к нему из толпы дряблые тёмные руки простодушная старуха, у которой, как говорили, в московском пожаре сгорела вся родня.

   — Эх, Минин, кто везёт, того и погоняют! — сочувственно протиснулся к Кузьме Подеев. — Дай-кось я тебя облобызаю!

И добрый старик с неспешной чинностью трижды поцеловал Кузьму.

Понемногу все разошлись. Утягивали и Кузьму с собой, но он отговорился. И дотемна просидел с подьячим и сторожем: доставали из ларя и коробьёв окладные книги, подворные списки по десятням, поручные записи, платёжные отписи сборщиков, проглядывали да раскладывали как сподручно. Кузьма хотел подготовить все загодя, чтобы до полушки высчитать, на сколько в крайний предел потянет посад сверх всяких обложений.

Нужда подгоняла.

Уже запирали избу, как увидели поспешающего к ним по грязи пристава Якова Баженова с чадящим факелом. За приставом развалисто вышагивал крутоплечий простоволосый мужик.

   — С почином тебя, староста! — утирая рукавом мокрое лицо, приветствовал Минина Баженов. — Вот приволок к тебе починного бродяжничка. Меж двор плутал, а кого выискивал, бог весть.

   — Ещё баушка надвое сказала, кто кого приволок, — усмехнулся ражий мужик, и стало ясно, что такого силком идти не понудишь.

   — Не здешний? — спросил Кузьма, хоть и сам видел, что перед ним чужак.

   — От самых Соловцов странствую. Монастырский кормщик яз, Афанасий...

3


На последнюю ночёвку перед Нижним Афанасий остановился в разорённом и заброшенном починке возле лесной опушки. Видно, до него тут побывали лиходеи. Прясла, опоясывающие двор, поломаны, кругом раскиданы глиняные черепки, тряпье, тележные колеса, клочья драной овчины и солома; струпьистой язвой выделялось большое круглое пятно кострища. Изба стояла нараспах — с оторванной дверью и порубленными у входа стенами.

Афанасий неприкаянно прошёлся по двору, поднял и, зачем-то отряхнув, повесил на оградный кол детский сарафанишко, ковырнул носком сапога золу кострища, вывернув из неё обугленную коровью кость, и направился к овину, обочь которого густо темнели заросли высокой конопли. Набрав по пути охапку соломы, он, зайдя в овин, расстелил её на сушилах.

Уже гасла в омертвело недвижных тучах заря, наваливалась кромешная темь, и Афанасий не стал медлить: прикрыл дверь и улёгся на свою отшельничью постель.

Но сон не брал его. Не меньше чем пол-Руси он проехал и прошёл, а повсюду всё та же беда — вопом вопит народ, кровью захлёбывается. Воистину, не скончание ли света? И чем укрепить уставшую душу? И почему не может уняться старая боль по загубленной свейскими грабителями под Колой семье, когда изведал он с той поры столько чужой боли, что она давно могла бы заслонить ту давнюю и уже как бы тоже чью-то, а не его собственную? Нет, видать, одна не может заслонить другую, они спекаются воедино и окалиной нарастают на сердце, тяжеля его.

Нещадна вражда. Но неужто неусмирима? Сами же люди порождают её себе на муки и погибель. Сами же! Безумство? Или так предопределено Богом? Что ж, пущай он карает греховников. А невинных-то пошто? Беспорочных-то за какую немилость? Им-то больше всех и достаётся... Может, бес проворней Бога? А может, зло по временам уравновешивает себя с добром, жестокость с милосердием, а смута с покоем? И подошла как раз такая пора? Да ведь и у неё должна быть грань. Где ж она?..

Вот уж никак не ожидал он злобства в уездном Арзамасе, куда подался с обездоленными смолянами. Правда, в слободке под самым городом прижившиеся там с начала лета беженцы повестили их об опасности, но смоляне, рассчитывая на права, данные Ляпуновым, не больно остереглись — пошли к городскому дубовому острогу в открытую. Всё же на крайний случай надели, у кого были, кольчуги под одежды и нацепили сабли.

Знатная же им готовилась встреча!.. На широком зелёном долу по обе стороны дороги возник перед ними плотный строй насупленных стрельцов с рогатинами, бердышами и чеканами.

   — Куды прёте? — сердито заорали из строя, и смоляне остановились в замешательстве.

Верно, жалкими и слабыми показались они стрельцам, усталые, пропылённые, в залатанных кафтанах, с бедным скарбом и увечными на телегах. Стрельцы с самонадеянной ленцой шагнули вперёд.

   — По указу троеначальников, — выставился Кондратий Недовесков.

Но его сразу оборвали:

   — У нас един начальник — стрелецкий голова Михайла Байкашин, ему и послушны.

   — Кликните его сюда.

   — Чего захотели! Так он и разлетелся... Поворачивай оглобли, сказано!

Кондратий сорвал с головы шапку и махнул ею, подавая своим знак. В единый миг развернулись бывалые вой в линию и выхватили из ножен клинки. Неустрашимо, отчаянно, как пристало ратникам, готовым на верную смерть, двинулись они широким твёрдым шагом. И эта безгласная, сомкнутая, словно её сковали одной цепью, живая стена поколебала решимость стрельцов. Только что перед ними была растерянная толпа, а теперь явилось грозное войско. Арзамасцы невольно отшатнулись. И когда стена приблизилась вплотную, стали расступаться, а кое-кто даже поспешно попятился. Ловко выбитые саблями, попадали на землю чеканы.

Лёгкая победа не принесла радости. Смолян в Арзамасе утесняли как могли. Всё приходилось добывать через силу — и кров и пропитание. Непросыхающий от возлияний косматый дьяк в съезжей избе отводил скользкие глазки от Недовескова и угрюмо бурчал:

— Свалилися на нашу голову! Самим, чай, жрать нечего. А тут корми ещё нищую ораву...

Удручённым и смятенным вышел кормщик из Арзамаса, но дорога успокоила его. Она тянулась вдоль приютных берёзовых рощ, духмяных полян с бакалдами стоялой воды, то желтея по обочинам шапками пижмы, то розовея от метёлок иван-чая, выводила на распаханные увалы, где местами золотели ещё стройные ряды невывезенных суслонов.

Изобилие жизни и многоликость её восторгали Афанасия. И ни в чём он не испытывал нужды, лишь бы видеть и впитывать в себя всю добрую земную лепоту, движения, запахи и краски естества, его непреклонную волю и жажду рождаться и рождать, расти и заполнять землю. И он уже было совсем забыл, что его обрекло на долгое странствие, зачем и куда ему надо спешить.

Разорённый починок, чья-то жестоко истерзанная доля возвратили утихшую было боль и печаль. Он не мог найти истоков людского озлобления и самоистребления: земля щедро наделила людей всем для разумного и согласного житья. Пользоваться бы и оберегать...

Только перед самым рассветом Афанасий понудил себя заснуть.

Но с пробуждением снова явилось к нему смутное беспокойство. Сперва он подумал, что пробудил его воробьиный гам. Меж соломенной кровлей и задней стеной был виден узкий прогал, и воробьи, снаружи залетая под стреху, мельтешили в нём, копотно и галдёжно устраиваясь на верхнем бревне, откуда сыпалась труха.

Однако миг спустя Афанасий расслышал неясный шум трескучих голосов.

Он вскочил с ложа и приник к двери. Сквозь щель в мутной пелене непогожего утра, кропящего мелким частым дождичком, рассмотрел, что творилось на дворе.

Пёстрое людское сборище походило на цыганский табор, сбивающийся у высокого пламени костра. Люди были одеты чудно — в разноцветные тряпицы, вывороченные мехом наружу шкуры, пятнисто крашенные сермяги. Один из них ягодой кормил медведя из рук. Другой отрешённо вертел колёсико висящего на груди гудка, и тягучие стонущие звуки напоминали то гудение пчелиного роя, то натужное поскрипывание осей гружёной телеги, едущей посередь широкого поля. Третий ловко метал вверх и тут же ловил несколько репин кряду.

«Да то ж скомрахи!» — догадался Афанасий и облегчённо вздохнул. Он растворил дверь, без опаски направился к костру.

На повернувшихся к нему ликах двух десятков шутов тенью проскользнули настороженность и угроза. Но от костра по-козлиному скакнул к Афанасию потешный инородческого обличья малый в колпаке с бубенцами, глумливо пал ему в ноги:

   — Большому болярину наше почтенье! И величанье!

И мигом все взметнулись, засвистали, похватали да напялили на себя уродливые личины, заиграли в гусли, домры и сурны, загремели в накры, окружили Афанасия пляшущим хороводом. Дрыгая ногами, дурашливо кланялись ему. Афанасий попытался выйти из круга. Не тут-то было. Цепко обхватили его руками, зашарили, щекоча, по одежде, не дали и шагу ступить. Так и стоял он недвижно, покуда враз не смолкла бесовская музыка и не рассыпался хоровод.

   — Вы ненароком не с облак свалилися, оглашённые? — миролюбиво улыбнувшись, спросил Афанасий.

   — Мы-та? — скривил хитрую, с вислыми усами, рожу малый в гремучем колпаке. — Мы все из уезду Казнённого, из стана Спалённого, из деревни Разорённой.

   — А в той деревеньке, — скороговорно подхватил другой потешник в долгой шляпе, увитой лентами и утыканной петушиными перьями, — без числа скотины и дичины: у баушки Василисы пятигодовалы крысы, у псаря Антошки три бешены кошки, у старосты Елизара дохлых куликов пара, заяц косой да ёж босой, мышь бегуча да лягва летуча, а ещё корова бура, да вот незадача — корова та дура!

И потешник-шпыня резво ударил в бубен, а потом, отбросив его и шляпу приятелям, подпрыгнул и с поразительной ловкостью прошёлся колесом.

Детинушка, что кормил медведя, вывел своего учёного зверя к Афанасию.

   — А ну кажи болярину, Михайла Иваныч, кое место у тя порото.

Медведь, как бы стыдясь, угнул набок башку и принялся усердно потирать зад.

   — Кажи таперича, сладко ли московским болярам под ляхом.

Зверюга обхватил лапами морду и жалостно зарыкал.

   — Уважь, Михайла Иваныч, яви, ако донски казачки на радостях плясати учнут! — возвысив голос, выкрикнул шутник и защёлкал пальцами.

Пока медведь неуклюже топтался на месте, кормщик искоса посматривал на сошедшихся кучкой скоморохов. Приметил, что и они цепко взглядывают на него и перемигиваются. И тут в груде сваленной у костра и с небрежением прикрытой грязной рядниной рухляди его зоркие глаза углядели рукояти навязней и шестопёров, сабли в ножнах. Вовсе не скоморошья снасть.

Малый в колпаке отделился от других и пошёл прямо на Афанасия. Лицо его было недобрым.

   — Сказывай, странничек, пошто тут очутился? — будто на дознании в губной избе, строго вопросил он.

   — Ночевал вон в овине, — стараясь показаться беззаботным, ответил Афанасий.

   — А куды путь держишь?

   — Куды бог приведёт, навздогад.

   — Не в Нижний ли? — впился глазами в кормщика мнимый скоморох. — Тут одна дорога — в Нижний.

   — Вам-то кака печаль, куды бреду?

   — Палкой подпоясамшись, на суму опираючись, — съязвил допытчик. — А чего ради?

   — Погорелец яз, пристанища взыскую.

   — Ой ли? Пропусти лето — да в лес по малину.

Их уже плотно обступила вся бродячая братия. Слушала, вникая в каждое слово.

   — Кой мне прок на себя клепать?

   — Да уж больно ты, дядя, важен. Тея потешают, а ты нос воротишь.

   — Таков уже есмь.

   — Отпустили бы мы тея с богом, — с нарочитой душевностью вздохнул малый, — да сдаётся нам: не соглядатай ли ты? Уж не обессудь, соглядатаев мы, убоги людишки, не поваживаем.

Резко взбрякнули бубенцы на колпаке, когда малый кивнул головой братии. Чуть ли не вся ватага разом накинулась на Афанасия. Он поднатужился и распихал насевших на него. Но где уж одному управиться с двумя десятками! Хлёсткие удары свалили его наземь. Нещадно избиваемый, он почёл за лучшее прикинуться оглоушенным.

   — В овин его, робяты! — указал малый.

Афанасия за ноги поволокли через двор, втащили в овин, накрепко припёрли дверь колом.

Обтирая кровь с разбитого лица, он стал прислушиваться к голосам:

   — Неси-ка головню от костра, живо!

   — Никуда он не денется взаперти-та. Зря невинную душу загубим, есаул.

   — Молчи! Без вины нонь никоторого нет.

   — Вот вам крест, видал я его с Ляпуновым. Он в наших таборах был.

   — Не то беда. А то, коли он нас в Нижнем застанет да выдаст.

   — Донесёт, не смолчит! И узников не вызволим, и самим голов не сносить.

   — Чего толковать, давай головню!..

«Вот угораздило! Перехлестнулися! Верней верного, что под личинами скоморохов злодеи-казаки Заруцкого. По наущению Маринки посланы. Нипочём их нельзя упустить!» — соображал Афанасий, озираясь в полумраке. И вдруг уткнулся глазами в воробьиную прореху: непрочна, поди, в том месте кровля-то.

Он метнулся к задней стене, подпрыгнул, ухватился за верхнее бревно и, легко пробив головой и плечами подгнившую солому, перевалился наружу. Выручили его дремучие заросли конопли. Забравшись в них поглубже, Афанасий увидел, как яро занялся овин.

4


Поутру за столом в горнице прибавилось едоков: Кузьма приютил у себя соловецкого посланца. Они проговорили чуть ли не до третьих петухов, но, несмотря на бессонную ночь, вышли к столу со всеми.

Еда была обильной. Из одной широкой мисы ели жирную лапшу, закусывая мясным пирогом, за лапшой — разварного судака, за судаком — гречневую кашу, за кашей — молочный кисель, а под конец Татьяна Семёновна вынесла едокам жбан знаменитого в Нижнем бодрящего можжевелового кваса. Насытились впрок: предпраздничный день будет хлопотливым — едва ли кто поспеет к обеду.

Когда отложили ложки, Кузьма по обыкновению повёл речь о неотложных хозяйственных нуждах:

   — Тебе, Сергей, нонь туго придётся, торговля бойко пойдёт: всем на праздник свежанина требуется. Рубщиков-то добавь, найми. — И вдруг спохватился: — А Бессон куда запропал?

   — В мыленке, чай, дрыхнет, — смущённо отвечал Сергей, пряча глаза, словно это он нёс вину за Бессона.

   — Стара погудка. И крепко налился?

   — Лыка не вязал. Всё про незнаемого нова дружка толковал, привесть к тебе хотел.

   — Ведомы мне его дружки! Ты тормоши-ка озорника, будя ему прохлаждаться. Скажи, Кузьме-де теперь непристойно перед посадом за него ответствовать, пущай то сам раскумекает.

   — Скажу.

   — A y тебя, Танюша, небось супрядки? Девок поболе собери, Настёну позови.

   — Уж гораздо научена, — с лёгкой досадой молвила Татьяна Семёновна и засмеялась: — В женски дела-то не мешался бы, староста. И девок, вишь, под своё начало поставить хошь.

   — Ладно, ладно, — помягчел Кузьма от её смеха. — То я к слову. Всё кряду перебираю, чтоб не упустить чего...

Поманив за собой Фотинку и Огария, Кузьма вышел с ними на крыльцо.

   — Ступай на Ильинску улицу, — велел он Фотинке, — разыщи там ямского старосту Миколая Трифоныча, бей ему от меня челом да найми лошадей на три дни: пора нам твоего князя в Мугрееве проведать. Себе лошадку пригляди да гостю соловецкому, он нам впрок будет... Опосля праздников и тронемся...

Огарию же Кузьма поручил особое дело: тайно вызнать убежище ложных скоморохов, о которых его посчитал первым долгом известить кормщик.

У съезжей избы в кремле, куда привёл Кузьма Афанасия, они оказались не первыми. Тут уже роилось около десятка просителей: худородные дворянишки, дети боярские, служилый люд из уезда. У всякого свои хлопоты: кому жалованье надбавить, кому землицы прирезать, а кому тяжбу в свою пользу обратить. Сторожевой стрелец лениво прохаживался у крыльца, поглядывая на просителей строго и свысока. Никто не знал, когда пожелает объявиться всевластный дьяк.

Наконец появился Семёнов. Важная осанка, дородность, строгий взгляд и брезгливо оттопыренная нижняя губа — во всём облике начальственная неприступность.

Он сразу углядел Кузьму и милостиво кивнул только ему одному: дворянишки давно опостылели — ничего, кроме мороки, с ними.

Торговых же людей привечал — наибольший прибыток от них. Кузьма с Афанасием последовали за дьяком.

   — Ну? — важно выговорил Семёнов, усевшись за стол на пустующее воеводское место.

Вначале Кузьма, а затем Афанасий кратко поведали ему о готовящемся побеге опасных узников и появлении в уезде разбойных скоморохов.

   — Страшных слухов вдосталь ходит, — со снисходительностью всезная, коего ничем нельзя удивить, ответствовал дьяк. — Всему верить, ума лишишься. Эко дело — скомрахи! Себя, чай, пужаете. Не обременить бы ся зряшной суетой. Так Заруцкого, глаголите, молодцы-то?

   — Голову на плаху покладу, Заруцкого, — подтвердил Афанасий.

Приподнявшись, Семёнов зычно позвал:

   — Сёмка!

В дверях тут же показался расторопный посыльный, низко поклонился дьяку. От собачьего подобострастия в нём трепетала, казалось, каждая жилка.

   — Учись обхождению-то, — с улыбкой указал на него Кузьме Семёнов и распорядился: — Разыщи из стрелецких начальников кто поблизости!

Пока томились в ожидании, дьяк не преминул выговорить Кузьме с укоризной чуть ли не отеческой:

   — Старостою избран, а почтенья не выказываешь. Другим повадно будет, на тебя глядючи. И без того тошнёхонько. Кажинный день тут с бунташными дворянишками схватываюся. Не тебе ровня и похлеще чудят: чего, мол, ровно в осаде заперты, чего проминаемся? А я их — в шею, в шею!..

Громыхая подкованными сапогами, вошёл сотник Колзаков, заведомо раздражённый. Он накануне уговорился с Биркиным засесть ввечеру за карты, однако денег для игры у него не нашлось. Угнетённый этим, собирался сходить на торг, поживиться в лавках — не все могли устоять перед нахрапистым сотником, чтобы не дать ему в долг, а чаще без отдачи. Неурочный вызов к дьяку был для Колзакова совсем некстати.

Сотник мельком взглянул на Кузьму с Афанасием и с независимым видом вольно уселся на лавку. Невысокий, плотный, с недоверчивым взглядом, он хмуро выслушал дьяка, напустился на Кузьму:

   — Не сам ли ты, староста, всё выдумал, а? Дабы вредный сполох учинить? Знаю твою повадку. Не зря от тебя на посаде ропот. Грани не чуешь. Стрельцы мои и то пошумливают, в кулак сгребаю.

   — Наставлял уж я его, — поддержал Колзакова дьяк.

Но сотнику отнюдь не хотелось быть в согласии с дьяком. Злопамятным слыл. И не мог забыть, как тот прилюдно корил его в Спасском соборе за поборы на торгу. Нет бы втихую позорил, а то громогласно, под горячую руку. На весь Нижний звон тогда пошёл: Колзаков, мол, лихоимец. С той поры иные торговцы знаться с ним не хотят, ни во что не ставят, а посадские, слышал он от послухов, даже и насмехались. Не обида ли?

   — Коли ж верно всё про скомрахов, — не глянув на дьяка, более миролюбиво заговорил сотник, — то страх напрасный: из кремля они никого не выведут, вороты перекроем. А на посады дозоры вышлю, доглядят.

   — С Афанасием бы кого-нито, он мигом уличит, — посоветовал Кузьма.

   — Пожалуй, — согласился Колзаков, уже тайно рассчитывая сорвать с Кузьмы куш. — К нему неотлучно Орютина с десятком приставим. Довольно с лихвой будет. Не сотню ж наряжать курам на смех! Не дай бог, кто проведает: на скомрахов, мол, стрельцы ополчилися. Стыду не оберёшься. Я и так, Кузьма, гораздо норовлю тебе. Семёнов — свидетель. — И сотник, небрежно поклонившись дьяку, вышел.

   — Ах сукин сын! — выбранился вслед ему Семёнов. — Погодь, выведу тебя на чисту воду! — И заорал на Кузьму с Афанасием: — А вы чего торчите? Получили своё — ступайте. Неколи мне с вами баклуши бить!

Отойдя от избы, челобитчики натолкнулись на поджидавшего их Колзакова.

   — Услуга за услугу, староста, — свойски заступив дорогу, сказал сотник.

Кузьма достал кошель, отсчитал деньги. И сотника словно ветром сдуло.

Афанасий молча положил руку на плечо Кузьмы. Оба с пониманием посмотрели друг на друга и усмехнулись.

   — Порато ловки ж власти у вас, не приведи Господи! — покачал головой кормщик.

5


Сентября в первый день, на Симеона Столпника, в Нижнем, как и всюду на Руси, справлялось Новогодье. По обыкновению, об эту пору стояла сухая солнечная погода, предвещая краткое «золотое лето», как в древности величали сентябрь-руень. В небесную голубень легко взмывал звон колоколов, разносился широко за городские пределы, откуда ему откликались перезвоны отдалённых церквей. И хоть ненадолго, но всё же тешила эта перекличка мнимой умиротворённостью.

После праздничного крестного шествия Нижний загулял. Шумные толпы перетекали по улицам, густели на зелёных окраинах, копились у Высоковской рощи. Всюду поспевали мальчишки-лоточники со сластями, медовыми пряниками, печёным «хворостом» да «шишками», пирожками, колобушками, орехами. Четыре кабака — два в Нижнем посаде, один в Верхнем — напротив Дмитриевских ворот, ещё один в ямской слободе, на Ильинке — не вмещали весь жаждущий люд, потому временные алтынные стойки и винные палатки приманивали прочих неутолённых.

Зазывные громкие звуки сурн, свирелей, волынок, домр никому не давали впасть в уныние. Самые плотные толпы скапливались возле озороватых скоморохов-прибаутошников, метальников, лицедеев, кукольников. Тут ни на миг не смолкал весёлый гомон. Во всю мочь старались распотешить честной люд и доморощенные нижегородские шутники, и пришлые забавники.

Но Афанасий с орютинскими стрельцами нигде не могли углядеть тех, кого искали. Напрасно они шатались по всем гульбищам, напрасно сбивали ноги — разбойная ватажка как в воду канула. Лишь на опушке Высоковской рощи стрельцы наткнулись на неведомо кем привязанного к берёзе медведя, которому шустрая ребятня скармливала яблоки и пряники.

Далеко за полдень взопревший Орютин, задержавшись у винной палатки, взроптал:

   — Поищи-ка своих злыдней сам, дядя, — сказал он, обращаясь к Афанасию. — А мы тута на привал встанем: не самы последни, чай, из крещёных — и нам пригубить винца с хлебцем не во грех... Углядишь — кликнешь.

С Афанасием остался один Якунка Ульянов, вдвоём они и продолжили розыск. Однако и их вскоре приморило.

   — Передохнем-ка, — предложил Якунка.

   — И то правда, — смирился Афанасий.

Они уселись невдалеке от кремля на зелёном венце Егорьевой горы, откуда далеко была видна Волга и заволжские луговые низины, уставленные до окоёма стогами. Солнце уже багровело и стояло низко, высветляя сверкающую мелкими чешуйками волн реку и прихваченные первой осенней позолотой берега. Кончался день, и, поглядывая на солнце, Афанасий с Якункой свыкались с мыслью о тщетности дальнейшего розыска.

В пору и приметил их Огарий, который, нигде не найдя дозорщиков, поспешал в подгорную стрелецкую слободу, где в бугре была изба Орютина.

Проворный малый уже успел обойти чуть ли не весь Нижний. Но и ему не везло. Напоследок он отправился в кремль, где сошёлся с нищей братией у паперти Спасо-Преображенского собора: братия делила подаяния, собранные на празднике. Доподлинно зная её нравы и увеселив нищих байками о знакомых ему московских юродах, про которых тут тоже были наслышаны, Огарий спустя каких-то полчаса был принят за своего. А вскоре он многое узнал о сатанинском притеснителе Митьке Косом, что повязал братию щедрым денежным вкладом и устрашал ворожейством, если она задумает изгнать его. Нищие поведали и о том, что юродивый Митька ныне ухоронил в подклете пустующего дома у церкви Жён-Мироносиц над Почайной каких-то пришлых бродяг и якобы ночью собирается с ними вовсе уйти из Нижнего.

   — Хучь бы где-нито прибрал Господь вещуна окаянного! — потрясали грязными кулаками нищие.

Всё, что узнал от них Огарий, он торопливо пересказал Афанасию с Якункой.

   — А где Кузьма-то Минич? — спросил Афанасий.

   — Он на Муромском выезде, у рогаток в засаде с посадскими, — известил всё ведающий малый.

   — Низом ить, берегом могут проскользнуть злодеи. Не упустить бы, — запоздало посетовал Ульянов.

Пока они добежали до Орютина, пока всё растолковали возбуждённым от хмеля стрельцам, пока уговорились, что и как, совсем свечерело.

Пустующий дом, что принадлежал, как выяснилось, отъехавшему по зиме с репнинской ратью и не воротившемуся пушкарю, был отыскан при свете факелов. Незапертая калитка в воротах распахнулась от слабого толчка. Стрельцы влетели во двор, скопом ринулись к подклету. Но там уже никого не застали. Лишь куча объедков, раскиданное сено да небрежно сваленные в углу скоморошьи личины и дудки остались от разбойников. Куда же сами запропали?

Гадать было нечего — надо незамедлительно спешить в кремль, к темнице.

Винные пары всё ещё горячили стрельцов. И они готовы были расшибить кулаки об уже запертые ворота, нестройным грозным хором выкликая у Дмитровской башни стражу. Долго никто не отзывался на их вопли. Наконец со стены кто-то ленивым басом вопросил:

   — Чего беснуетесь, лешие? Аль обычая не знаете?

   — Отчиняй! — в запальном остервенении закричал Орютин.

   — Поутру приходите — милости просим, — понасмешничал басистый страж, принимая едва различимых во мраке людей за подгулявших на празднике бражников.

   — Отчиняй, олух! Головой поплатишься! Нешто не повестили о злодейском умышлении? Своих не признаешь, дубина стоеросова: я ж Орютин! — надсаживался стрелецкий десятник, вконец разъярённый.

   — Повестили, — в голосе стража было уже замешательство. — Потому и наказано блюсти охраненье в строгости. Да ить всё тихо покуда... Ждите, донесу начальному.

Ждали, отчаянно бранясь. Уходило драгоценное время.

   — Растяпство наше русско, язви в душу! Мешкота-матушка! Диво ль, что Москву проморгали? Доколь дураков учить уму-разуму? Доколь по башке молотить, чтоб прочухалися, колоды дубовы? — свирепел больше всех Орютин, в гневе запамятовав, что и сам дозволил себе послабление.

В конце концов их впустили в кремль, и, увлекая за собой обеспокоенную стражу и воротников, орютинские стрельцы кинулись по спуску Большой Мостовой улицы к острожной темнице. Но и тут опоздали. Кованая дверь была в целости и на запоре, а узников след простыл — верно, похитители загодя обзавелись поддельными ключами.

Слюдяной фонарь высветил под лежаками два окровавленных тела тюремных сторожей. Один из них постанывал. Плеснули ему в лицо водой. Он приоткрыл глаза, застонал громче.

   — Давно? — сразу спросил склонившийся Орютин, чуя, что через мгновение спрашивать будет поздно.

   — Не-е-е-е, — с натугой протянул он и замер.

   — Где ж проникли-то воры, где? Вороты замкнуты. Скрозь их комар носу не просунет! — сокрушались дозорщики.

   — Ах ты напасть! — вдруг осенило Орютина. — А ход-то подземный наружу к Почайне на зелейный двор! Под Тайницкой-то башней! Тама, чай, никто не стерёг?

   — Никто, — растерянно признались воротники.

   — Тетери! Ох тетери! — убивался десятник, прикидывая, сколько могло уйти времени у беглецов, чтобы пролезть по крутому и тесному ходу.

   — Всё Митьки-юрода проделки: и ключи и ход, — зачастил, протиснувшись к Орютину, бойкий Огарий. — Даром что тут вольно разгуливал. — И, посмотрев на понурых обмякших стрельцов, озорно съязвил: — Не загнусити ли нам впрослезь, братие, «Свете тихий», ако певчие встарь при выходе царя Бориса к престолу?

   — Полно охальничать! — одёрнул его Орютин. — Ещё поглядим, чья возьмёт! Ещё потягаемся.

Споро были подняты запускные решётки в проезде ближней Ивановской башни, и стрельцы устремились в погоню. Сомнений не было: беглецы в сей час поспешают за город, чтобы кратким путём выбраться на ямскую приокскую дорогу, что ведёт через Муром на Москву. Если они не добрались ещё до ворот внешнего вала, где должен сидеть в засаде Кузьма с посадскими, их можно настичь в ямской слободе. Орютин разделил погоню надвое: одних послал в обход понизу, чтоб они, добежав до Благовещенской слободы, поднялись по горе наперехват, а других, среди которых были и Афанасий с Огарием, повёл сам, правя круто вверх.

   — Ты б остался, малой, — посоветовал на бегу Афанасий Огарию.

   — Ещё чё! — отмахнулся тот. — Все на пир, а я в моленну?

Вызвездило. Тьма была негустой, рассеянной, тени чёткими. Дорогу было видно без огня. Еле поспевая за дюжими мужиками, Огарий выбивался из сил, задыхался. Но и стрельцы тоже начали сдавать. Несло от них тяжёлым потом, перегаром. И уже Афанасий, а не Орютин возглавлял погоню, своим ровным упругим бегом подтягивая всех.

Когда услышали впереди собачий брёх — побежали резвее, ободрились: след был взят верно. Что говорить, ретивы и ловки чужаки, да вот не убереглись от чутких дворовых псов. А коль одну собаку потревожить, целая стая на её лай набежит, за полы уцепит.

Учуяв в подбегающих стрельцах поддержку, псы с заполошным визгом кинулись под скат оврага, куда принуждены были податься беглецы.

   — Ложись наземь, блудни, не то посечём! — заорал десятник.

Но по лезвиям наставленных бердышей вхлёст ударили сабли. Залязгало железо.

Не удержавшись, Огарий с разбега ухнул в овраг. Кто-то ухватил его, заколотил по голове. Малый вывернулся, глянул, угадал: Митька-юрод, косматый, озверелый, страшный.

В руке Митьки блеснул нож. Злодей уже снова метнулся к Огарию, да подоспел на помощь Якунка, ткнул в юрода секирой. Взвизгнул, заверещал Митька, покатился под уклон во тьму.

Из всех посеченных либо повязанных лиходеев Афанасий недосчитался ровно половины. Не было и одного узника. Другой, тщедушный и низкорослый, сдался без сопротивления. Он и не был в схватке, отсиживался на дне оврага в бурьяне, где его подняли собаки.

Подоспевшая стрелецкая подмога продолжила погоню, но вместе с Кузьмой и десятком посадских воротилась ни с чем.

6


Подъезжая к Мугрееву, Кузьма с Фотинкой и Афанасием чуть не столкнулись на дороге с небольшим отрядом, скакавшим встречь. Среди вершников Кузьма сразу углядел нижегородских стрельцов, которые, узнав его, приветно взмахнули руками. Обличье их предводителя старосте тоже показалось знакомым, хотя тот, понурый и злой, даже не повернул головы в сторону скромно одетых мужиков.

   — Слышь-ко, дядюшка, кто напереди-то, не ведаешь? — придержав коня и оборотясь вслед проскакавшим, вдруг обеспокоился Фотинка.

   — Кто? — призадумался на миг Кузьма и вспомнил: — Да то ж стряпчий Биркин. В Нижнем, почитай, с зимы воду толчёт.

   — Дак я допрежь видал его! — воскликнул Фотинка и поведал о злосчастной встрече с Биркиным в тушинском стане.

   — Воровскому царику, говоришь, угождал? — насторожился Кузьма и запоздало глянул через плечо назад, где никого уже не было и даже пыль улеглась. — Чую, хват ещё тот.

   — Ищет волчище добычи, ингодь и находит дородно. Не зря у нас с ним сретенье будет, — предрёк мрачный Афанасий.

Они ехали неспешным шагом меж золотящихся берёзовых перелесков. Богородицына пряжа-паутина вольно плыла по воздуху, серебряными нитями липла к одежде. Чёрные лохмотья грачиных стай беззвучно взмётывались над пустынными полями.

Князь почивал, и пришлось дожидаться, когда он пробудится. Старый заспанный ключник, за которым нехотя сходил воротный страж, указал мужикам, куда поставить лошадей, где колода для питья, а где сено, и оставил их управляться самим: не велики чины.

На дворе царила послеобеденная скука. Не было видно никого из челяди. И мужики приуныли, растерянно переглядываясь: не ждали такого приёма. Фотинка рванулся было к заднему крыльцу:

   — Дак погодите. Я мигом сыщу дружков, в людской приютят.

Но Кузьма строго отчитал его:

   — Не смей. Не христарадничаем тут. А терпения нам не занимать стать.

   — Навья тишь-то, закосненье, — после долгого молчания заметил Афанасий, кивнувща княжеские хоромы.

Поморской натуре претило сонное умиротворение там, где его не должно быть.

Тихое поскрипывание наверху вывело Афанасия из задумчивости. Он задрал голову и увидел над шатровым скатом крутящегося медного петушка. Кузьма тоже поглядел туда и ободряюще улыбнулся кормщику.

Пожарский принял их настороженно. Но когда вслед за Кузьмой и Афанасием вошёл в покой Фотинка, радушно просветлел.

-— Вспомнил, удалец, отшельника. Зачтётся тебе, — пошутил он. — Небось у меня останешься.

   — Хотел ба, — залился краской Фотинка, не желая обижать князя. — Дак не отпустит меня ноне дядя от себя.

   — Дядя? Какой дядя? — удивился Пожарский и, приглядевшись к навестителям, узнал Кузьму. — Ба, мужицкий вожатай! Помню, помню твоё радение да твою услугу на Володимирской дороге. Чего ж немилостив?

   — Пора суровая, Дмитрий Михайлович, — с почтением кланяясь, отвечал Кузьма. — Сурово и поступать доводится.

   — Хуже не знавал я поры, — горько подтвердил князь.

Был он бледен и остроскул, заметно прихрамывал — неудачно срослась перебитая голень. На лбу князя ещё багровел заживающий рубец. И в движениях его ощущалась не до конца избытая хворобная слабость. Но перенесённые муки словно бы омолодили Пожарского, разгладив жёсткие складки на лице. Одет он был по-домашнему в широкую и долгую синюю рубаху с алой вышивкой на вороте, плечах и подоле, перепоясанную пёстрым холщовым ремешком.

Сев в красном углу, Пожарский пригласил мужиков за стол с камчатой скатертью, догадливо усмехнулся:

   — Мыслю, не киселя хлебать прибыли. Верно, с тою же нуждою, что и стряпчий Иван Биркин. Другой уж раз он приезжал.

   — Биркина я в Тушине видывал, — не по старшинству выставился простодушный Фотинка.

   — Вем про то, — спокойно молвил Пожарский. — Не токмо Биркин, а и многие знатные люди Тушина не миновали, многие обманулися. Аще по тем грехам всех судить — до второго пришествия Господня не пересудим.

   — Сам-то ты, Дмитрий Михайлович, без греха, чай, — напрямик высказался Кузьма.

   — Без греха? — вскинул на него печальные глаза князь. — Нет, и я тож с грехом. В Зарайске крест Владиславу целовал. А не надо бы...

Пожарский принялся говорить, каким пагубным уроном чести обернулась для него присяга чужеземцу. За княжьим плечом, освещённая лампадкой, отсвечивала икона Георгия Победоносца, что пронзал копьём поганого змия. И чем печальнее становилось лицо Пожарского, тем суровее казался лик святого, словно Георгий тоже внимал покаянной речи, которая как бы добавляла ему истовости.

Чистосердечие князя проняло сдержанного помора. И вслед за Пожарским Афанасий заговорил о том, какие бедствия принесли русской земле разлад и смута. Вспыхнул отзывный трепетный огонёк в глазах князя.

Нет, недолговечным будет покой в княжьих хоромах, в его белой горнице, где не гасла лампадка пред образом приснопамятного воителя и стены увешаны доспехами. Пусть не готов ещё Пожарский взять меч в руки, но всё же не по нему было вынужденное безделье. И потому так живо встрепенулся он, когда Афанасий стал толковать о смолянах, маявшихся в негостеприимном Арзамасе, и особенно об их намерении податься в Нижний, если там потребуются добрые ратники. До конца выслушав кормщика, князь спросил:

   — Впрямь ли в Нижнем наново ополчаться умышляете?

   — Взаправду, Дмитрий Михайлович, — ответил Кузьма, терпеливо ждавший этого вопроса. — За посадский мир ручаться могу.

   — За посадский? — с явным недовольством произнёс князь. — А дворяне служилые, а дети боярские, а стрельцы?

   — Будет у нас казна — объявятся и дворяне, княже.

   — Разумно, — одобрил Пожарский и тут же засомневался: — А соберёте ли казну? Рать зело справная надобна.

   — Потщимся собрать, Дмитрий Михайлович. Торговые люди готовы помочь.

   — Слыхал я, воевода ваш крепко занедужил.

   — На Репнина и приказных надеи нет. Не в связке они с нами. Земским советом будем рядить.

Князь, нахмурившись, погладил рубец на лбу. Он никак не мог поверить, что посадские сами могут справиться с воинским устроением. Небывалый случай. Но рассудительность и твёрдость Кузьмы привлекали его.

   — С Биркиным столкуйтеся. Он служивый люд подымать затеял. Ему без вас несподручно, и вам без него не смочь...

   — Заносчив стряпчий, — поморщился Кузьма. — Да и можно ли на него опереться? Ну-ка сызнова переметнётся...

   — Некуда. Ляпунова ему ни ляхи, ни бояре не спустят. А уж Заруцкий тем паче. Припёрт Биркин. И посему вернее его ревнителя вам не будет.

   — А ты сам, Дмитрий Михайлович? Нашим бы тщанием да твоим умением...

   — Не гожусь я. Раны ещё донимают. Так и Биркину ответствовал на его неотступные увещания. Призовите кого-нито другого. Родовитее.

   — Не кто иной, а ты нам люб. Мужики за тебя горой встанут.

   — Мужики! — не скрыл досады Пожарский. — У мужиков я токмо и в чести.

   — Дозволь спроста молвить, княже? — поднялся Кузьма. Взгляд его построжал. Тяжёлые руки крепко обхватили кушак на поясе.

   — Говори, — пытливо глянул Пожарский на старосту.

   — Не тебе бы, Дмитрий Михайлович, отпираться. Не родовитостью ты вселюдно дорог, а радением честным за отчу землю, умением ратным. Нешто тебе зазорно то? Нетто в боярских теремах приязни ищешь?

На один лишь миг мрачным отчуждением, как стужей, оледенило лицо Пожарского, но снова оно помягчело.

   — Может, и правда твоя, вожатай, — скупо улыбнулся князь. — Да что толковать о голове без тулова? Наперво о рати ваша забота.

Кузьма поднял с лавки принесённый им длинный свёрток, развернул холстину и протянул Пожарскому саблю в богатых, украшенных серебряными бляхами ножнах.

   — Прими, Дмитрий Михайлович, поминок от нижегородских торговых людей.

   — Покупаете, лукавцы? — засмеялся несколько растерявшийся князь, однако подарок принял.

   — Впрок дарим, — засмеялся и Кузьма. — Чей день завтра, а наш — седни.

Князю нравилось доброе оружие. Знали нижегородцы, чем ему угодить. Он вытянул лезвие, полюбовался на совесть выкованной сталью.

Потом бережно вставил клинок в ножны.

   — А согласия моего всё же покуда не дам, — снова посмурнел Пожарский. — На свой риск починайте. Заладится дело — известите. Не заладится — буду вам без надобы...

Заночевав в Мугрееве, ходатаи поутру тронулись в обратный путь.

   — Порожни вертаемся, — с грустью обронил Фотинка, когда выехали за ворота.

   — Не скажи, — возразил Кузьма. — Князь толково рассудил. Что ноне ему от нас? Мы ж ещё и рукава не засучили.

ГЛАВА ПЯТАЯ