1
В подклете был полумрак. Войдя сюда со свету вслед за Пожарским, Кузьма увидел сперва только скудный огонёк свечи и склонённую над столом голову Юдина. Дьяк что-то торопко записывал, часто макая гусиным пером в чернильницу. Вскинув бороду, сразу бросил перо, показал на обочную лавку.
Едва глаза обвыкли, Кузьма различил напротив себя, у сочащейся испариной стены, обмякшее тело, опутанное верёвкой. Вывернутые руки отблёскивали неживой белизной, опущенное лицо закрывали густые волосы. В углу над малиново пыхающей жаровней рослый палач щипцами ворошил угли, нагребал их на железный прут.
Кузьма вопрошающе глянул на Пожарского и, окликнув палача, кивнул на узника:
— Ослобони-ка.
Палач послушно дёрнул узел верёвки, узник застонал.
— Эка беда, — с кротостью доброго опекуна проговорил палач. — Робяты, сюды таща, тебя немного помяли. А вот коль языка не развяжешь, на дыбу вздёрнём, огоньком прижжём, с пристрастием-то гоже будет.
— Молчит? — спросил князь Юдина.
— Упорствует, — не скрыл досады дьяк. — Понуждает меня на крайню острастку.
Минуло уже три дня, как был схвачен ополченскими дозорщиками, объезжавшими городские окрестности, неведомый бродяга. В холщовой суме его обнаружили целый десяток смутных грамот. Во всех было одно и то же: призыв к волжским городам признать государыней польскую Марину и посадить её на престол вместе с сыном.
Юдин только и сумел дознаться, что бродяга шёл из-под Москвы христарадничать, а грамоты-де ему подсунули пьяные стрельцы на постоялом дворе в Арзамасе. Сам же он не знает, что в них, поскольку чтению не обучен. Можно было бы и поверить оборванцу, если бы он вчера, запертый в земской клети, не подговаривал сторожа выпустить его, суля большой выкуп. Ещё раз со всем тщанием обыскали нищего и нашли у него в лаптях семь серебряных ефимков. Откуда могли взяться у попрошайки такие деньги? Юдин с терпеливым упорством добивался истины, чуя, что тут не простая уловка, но всё без толку: бродяга как воды в рот набрал.
— В Арзамасе, толкуешь, ему грамотки-то всучили? — задумчиво произнёс Кузьма после разъяснений дьяка.
— В Арзамасе.
— Не послать ли за соловчанином да Недовесковым? Вдруг наведут на что. Кондратий-то Алексеевич зело приглядчив, единожды при мне проныру воровского злодея мигом уличил.
Послали палача. Томясь ожиданием, Дмитрий Михайлович стал перечитывать допросный лист и вполголоса беседовать с дьяком. Кузьма подошёл к скорчившемуся узнику и, усадив его, прислонил к стене.
— Пить, — попросил бродяга.
Когда староста поднёс ковш к его губам, тот по-лисьи остро и быстро взглянул на доброхота. «Эге, ловок прикидываться», — насторожился Кузьма и уже пристальней вгляделся в худощаво-скуластое, с тонкими и по-ногайски вислыми усами лицо.
Явились Кондратий с Афанасием. Недовесков сразу отошёл от узника, разведя руками. Зато кормщик так и впился в него взглядом, так что тот даже выбранился, не вынеся пытливого разглядывания. Пожарский с дьяком привстали с лавки — чуялась удача. Наконец Афанасий обернулся к ним, твёрдо сказал:
— Не погрешу: есаул скомраший у вас, человек Заруцкого.
— Напраслина! — с неожиданной яростью завопил бродяга.
— Кабы так, — не повёл бровью кормщик и, взяв свечу, поднёс её к своему лицу. — А меня ужель не признаешь?
— Смердящий ты пёс, поклёпщик! — резко откинутой головой бродяга стукнулся об стену.
— Не твои ли злыдни по твоей указке меня в овине спалить хотели? А опосля тут, в Нижнем, не вы ли мниха еретическа из темницы выкрали? Полно кошке таскать из чашки. Не сносить тебе головы.
Бродяга затрясся, как в падучей, но вскоре затих. Притворство уже не могло спасти его.
— Имя? — жёстко спросил Пожарский.
— Дайте слово, что не загубите, всё открою, — подавленным голосом отозвался уличённый.
— Пощадим, коль повинишься.
— Томило Есипов я, астраханский сотник.
— Отколь шед?
— Из Коломны, от цари... от Марины Юрьевны послан.
— Куда?
— В Астрахань и на Яик.
— Пошто возле Нижнего шастал?
— Да в Нижнем у Заруцкого верный человек середь смолян есть, с ним я должен был встренуться.
— Кто таков? — продолжал допрос князь, переглянувшись с Недовесковым.
— Не ведаю. Он меня на торгу у Николы ждал, сам бы подошёл, ан время уж истекло.
— А что Заруцкий? Ведомо ему, что мы ополчаемся?
— Ещё б не ведомо. Он уж на Володимирску дорогу заставы послал.
— Мыслит, через Владимир пойдём?
— А то нет. Самая торная дорога вам. Иными идти накладно да маятно. Нешто не уразуметь?..
Томило уже чуть ли не дерзил. Ему нетрудно было уловить замешательство допытчиков после известия о том, что Заруцкий перекрывает Владимирскую дорогу. Воровской сотник даже не скрыл ухмылки.
— Сколь народу у Заруцкого в полках? — после недолгого молчания снова обратился к узнику Пожарский.
— На вас хватит. Да у атамана не одни вы в голове.
— Не одни?
— Верный слух есть, что во Пскове живой да невредимый Дмитрий Иваныч сызнова объявился.
— Быть того не может.
— Ины, кто в Тушине с ним стояли, во Псков уже подалися. А имя, под коим он хоронился, то ли Матюшка, то ли Сидорка.
— Воистину Кощей бессмертный, — невозмутимо заметил не терявший присутствия духа Кузьма. — В Угличе зарезан, в Москве иссечён да сожжён, в Калуге обезглавлен, а всё восстаёт из праха. Право, на пагубу нечистая сила завелася на русской земле.
— Третий, выходит, самозванец-то по счёту, — подивился Недовесков.
— Како третий! Не десятый ли? Точно мухи плодятся. И всех на сладкое манит, — задумчиво потеребил бороду Юдин.
— На кровь их манит, — возразил Кузьма.
Когда вызванная стража увела Есипова, князь в сильном беспокойстве заходил из угла в угол. Наконец остановился перед Недовесковым.
— Ближе всех ко Пскову из городов надёжных Вологда. Поедешь, Кондратий Алексеевич, туда с грамотой от нас. Надобно упредить вора, ему недолго стакнуться с Заруцким. Ты сможешь расшевелить вологодский люд, смолянам всюду вера.
— Исполню, — без колебаний изъявил готовность Недовесков.
— И я пущуся с Кондратием, — выступил сбоку кормщик. — По пути нам. А то порато заждалися меня на Соловцах. В живых, поди, уж не числят. Оттоль пособлять буду.
Кузьма с грустью посмотрел на Афанасия: жаль ему было терять верного сообщника.
2
Ободрённые приходом смолян, в Нижний густо повалили уездные дворяне и дети боярские. Всякому, кто прибывал в ополчение, Дмитрий Михайлович учинял смотр. При отборе служилых людей князю пособляли Юдин да старый Алябьев, что не испытывал никакой нужды сверяться по разрядным росписям, ибо многих он знал в лицо.
Как и прежде на государевых верстаниях в службу, дворяне съезжались конны, людны и оружны. На дворе у съезжей избы, на умятом, в сенной трухе снегу было пестро от разного люда. Одни побывали в сечах и держались с достоинством, хмуровато, важно, иные же были новиками — их сразу выдавали петушиные повадки и горластость. Дворяне большей частью не отличались богатым убранством: тегиляи преобладали над родовыми кольчугами. Некоторые же вовсе явились без доспехов. Но, несмотря на то что крепкие поместники Головины, Ружениновы, Онучины, Нормацкие, Голядковы выглядели намного справнее мелкопоместных Доскиных да Безделкиных, восседавших на разномастных неказистых лошадёнках в окружении всего трёх-четырёх боевых холопов в совсем уж худой одежонке, и те и другие с равной оживлённостью после смотра спешили на Нижний посад к Минину за жалованьем.
Перед крыльцом за вынесенным из избы столом сидел Юдин и, дуя на коченеющие пальцы, заносил принятых в списки. Позади него кучкой толпились всеведы-окладчики, указывали, кто в какую статью годится. Князь с Алябьевым стояли обочь. Все, кто приближался к столу, поначалу беседовали с ратным воеводой.
Никаких заминок не было, покуда перед очами князя не предстал благолепный дворянин на буланом жеребце. Всё в нём выдавало богатого ратника: искусные доспехи и шишак с насечками по околу, сабля в узорчатых ножнах на боку и сунутые за оба голенища чешуйчатых бутурлыков пистоли.
— Иван Борисов сын Доможиров, — назвался он.
— Собою и службою добр, с Ляпуновым Москву осаждал, — поспешил громогласно оповестить со стороны окладчиков толковый, с цепкой памятью подьячий Андрей Гареев.
— Погодь, погодь, — вдруг осадил его стоявший рядом разборщик от земской избы Фёдор Марков. — Чего выгораживашь? Наказано же нам: доброго по недружбе не хулити, а худого по дружбе не хвалити. Вестимо Доможиров-то где до Ляпунова был.
— Открой, — с недовольством покосился на Маркова Пожарский, которому явно приглянулся справный дворянин.
— Пущай сам ответ держит, — уклонился целовальник.
— Бесчестья за мною нет, — вызывающе проговорил Доможиров.
— Помилуй Бог, — вмешался настороженный Алябьев. — Ты ж, Иван Борисов, на Нижний бунташную мордву водил да опосля Тушинскому вору крест целовал.
— Целовал, — распрямился в седле Доможиров, и лицо его побледнело. — Не мог снести, что Шуйский лжою, без патриарха на царство был венчан, что служилых людей ни во что не ставил. По заслугам ли, скажи, Дмитрий Михайлович, он тебя пожаловал за твоё рвение? Выморочным поместьицем наградил, а в стольниках-то так и оставил. А тебя, Андрей Семёнович? Токмо в похвальной грамоте помянул.
Пожарский с Алябьевым молча переглянулись: сами допрежь таили обиду на прижимистого Шуйского, да перегорела она в них. Выше всяких обид был ратный долг. Всё же слова гордого дворянина добавили горькую каплю в их души.
Князь подошёл к Доможирову, дружески протянул ему руку:
— Не принимай близко к сердцу, Иван Борисович, щипки наши. С охотою берём мы таких бывалых воев, каков ты. И всех, кто к нам по своей воле идёт, подобру привечать будем. А коли и вина есть, отвагою да храбростью в схватке с ворогом за землю русскую она искупится.
Удоволенный Доможиров крепко пожал руку князю.
После дворян и детей боярских настал черёд посадских, крестьян, казаков, всего притёкшего люда, кто набирался «по прибору».
Князь послал в земскую избу за Мининым, который мог споро и точно учитывать, какая надобна справа для пешей рати, а также отбирал обслугу: конюхов, скорняков, оружейников, лекарей, возчиков, кашеваров, шатёрников и прочих умельцев. Тут ему замены не было.
Чем ближе становился ратному воеводе Минин, тем больше дивился князь сноровке и надёжности сподручника. В хлопотах об ополчении Кузьма не упускал никакой малости. Все прибывшие в Нижний были у него устроены на постой, накормлены и обихожены. Самых юных по-отцовски опекал, не уставал учить уму-разуму. Слышал Пожарский, как единожды он справлялся у нескладного детины с новыми сапогами в руках:
— Коли намокнут, где будешь сушить?
— На печи.
— Ан ссохнутся. Ты в них на ночь овса насыпь, верное средство.
С удивлением князь открыл в Кузьме умение ловко владеть копьём, когда тот делился с новиками ратным навыком:
— Тут нельзя плошать, ребяты. Коли поспешишь ударить, остриё задрожит и вскользь придётся. Коли промедлишь — потеряешь силу. Надобно выждать, чтоб было в самый раз по выпаду, и ткнуть с оттягом, коротко. Бей не в бронь, а туда, где защита слаба, в шею либо в пах норови. Да ратовище-то легонько насечками изрежь, обхват крепче будет...
Придя по зову Пожарского к съезжей избе, Кузьма увидел, как двое стрельцов пытались оттащить от князя вёрткого толстяка в драной меховой ферязи. Взмахивая длиннющими рукавами, толстяк вырывался из рук, грузно бухался на колени перед князем и орал благим матом:
— Не дай пропасти, милостивец!.. Токмо на тебя вся надея!.. Един я, Семён, из трёх братов, един из Хоненовых смерти чудом избег. Тихон безвестно сгинул, Федюшку литовский дозор околь Смоленска уложил... Ни московски бояры, ни Жигимонт чести не оказали... Хоть ты яви божеску милость!.. Всего-то ничего мне и надобно: поместьице воротить. Пособи-и-и!
По трясущимся мясистым щекам истошного крикуна катились мутные слёзы. И не было, казалось, на всём белом свете горше человека, чем он. Но когда стрельцам удалось унять и повести его со двора, Хоненов, обернувшись, злобно крикнул:
— Пропадите вы все пропадом! Честью просил — не допросился, сам татем стану!.. А вину на вас, окаянных, положу!..
Пожарский только покачал головой да посетовал:
— Каков удалец! От службы отнекался, а поместье ему вороти! Ловко! Мало ли таких ныне?
— Где молотят, там и полова, — невозмутимо заметил Кузьма.
Тесной кучкой к ним приблизились иногородние мужики, почтительно стянули с голов шапки. Впереди оказалось пятеро курносых молодцов в тяжёлых тулупах с рогатинами.
— Прознали дак мы, рать собираете... Штё, мекам, и нам-те дремать, срядилисе да и — сюды, — тягуче, с пригнуской молвил старший из молодцов, щекастый парнище лет двадцати с васильковыми задорными глазами и кучерявым пушком на подбородке.
— Вятски нешто? — улыбнувшись, спросил Минин.
— Вяцки, из Котельниця, — охотно отозвалась вся ватажка, тоже заулыбавшись.
— Не горазды у вас к нам примыкать.
— Наче выждати, бают, надоть, — согласился старший. — Дрокомели, бают, нижегородци-те, с ослопами, тако-секо, Москву взелисе слобонять.
— А вы, чай, ослушалися?
— Знам дак, кто глотку-то пелит. С Курмышом они заедин, оттоле вестовщики к нам зашастали, дак про вас всяко плетут...
— Из Курмыша вестовщики? — насторожился Пожарский.
— Оттоле, — подтвердил синеглазый парнище. — К Заруцкому дак пристать манят. Да у нас дурней-то нет. Стрельчи нашенски под Москвой отбывали, всюю правду-ат сказывали, штё да поштё. Им вера. Ждите, ишо наши-те к вам навалят...
Вятских сменили другие мужики с костистым и чернобородым крестьянином во главе. Что-то знакомое уловил Кузьма в его приветной улыбке, когда он оскалил щербатый рот.
— Почал тать в крестьянску клеть ночью спускаться по верви, — хитро глядя на Кузьму, ни с того ни с сего стал рассказывать чернобородый, — а сам рече: «Сниде царь Соломон во ад и сниде...»
— Муромский! — узнав мужика, обрадовался Минин. — Вот так сретенье!
Они крепко, по-родственному, обнялись.
— Всех своих до единого к тебе привёл, — показал чернобородый на дружно подавшихся к нему однодеревцев. — И жёнка моя тута, Федосья, с лошадьми её на задворье оставил. Все путя обрат отрубил. Примай с потрохами Сёмку Иванова! Надобен ли?
— В саму пору. Ноне, вишь, поутру кумекал, кого походну казну стеречь нарядить. А ты ко времени и объявился: ровно в воду глядел. Ладно ли добралися?
— Со страхованием. Чуть не до сельца Богородского оружные нас нагоняли, допытывалися: куды, мол, правим. Я уж смекнул: неспроста. «До Лыскова, — ответствовал, — на поселенье». Слух прошёл, что в Суздали казаки сбиваются супротив вас, Арзамас неё с Курмышом к ним приткнуться хотят...
Вторичное упоминание о Курмыше вовсе омрачило Пожарского. Ратный воевода дотошно расспросил Семёна Иванова. Слухи о нарастающей вблизи угрозе ополчению подтвердил и чувашин Угадер из Чебоксар. Он добирался до Нижнего через курмышские заставы. Чувашин промёрз до костей, изголодался, и язык его ворочался с трудом, но всё же из его скудных слов можно было уразуметь, что опасность нешуточная.
— Смирной Елагин — хаяр киреметь! — ругался чувашин. — Его тюре-шара пугай мужика. Эх, айван народ!..[59]
Видя, как хмурится и ожесточается князь, и Минин встревожился:
— Не пора ли, Дмитрий Михайлович, готовиться к походу?
Пожарский долго не отвечал, думал.
— Нет, на авось трогаться негоже, — наконец сказал он. — Мала покуда у нас рать, слабовата.
3
По заметённым февральскими обильными вьюгами улицам поспешали совещатели в съезжую избу на конечный обговор. Народу набиралось свыше полусотни. Богатые, обшитые бархатом шубы знати мешались с овчиной и посконью, поповскими рясами, стрелецкими и пушкарскими кафтанами. Но никого не смущало то: уже не впервой крутая пора понуждает и знатного и худорода садиться на одну лавку и вести разговор наравне.
Были на совете новые лица: недавно прибывшие в Нижний известные ратные воеводы Василий Бутурлин и Фёдор Левашов, двоюродный брат Пожарского молодой Дмитрий Петрович Лопата-Пожарский. Вместе с Мининым и Спириным, в окружении посадских выборных, явился богатый торговец из Ярославля, тамошний земский староста Григорий Микитников.
Рассаживались молча, хмуро. До всех уже дошли дурные вести о кознях Заруцкого и его приспешников. С тех вестей и повёл речь Пожарский.
Минувшую ночь князь мучился бессонницей. Вновь заныли раны. Нездоровая желтизна проступила под его запавшими, сухо поблескивающими глазами. Он старался говорить ровно и строго, как ему подобало, но всё же утомлённость предательски обнаруживалась в его севшем сиповатом голосе.
Из залепленных снегом решетчатых окон сочилась хилая белёсая муть, усугубляла тоску. Скорбен был застылый взор Звенигородского, сидевшего в распахнутой шубе за столом возле Пожарского и вяло кивающего его словам. И все, кто плотно сгрудился вокруг стола, и кто расселся по лавкам вдоль стен, были словно на одно лицо — тусклые, понурые.
Верно, кое-кому тут затея с ополчением уже мнилась тщетной. На что был сноровист Ляпунов, сумевший собрать многочисленное войско, а и то оплошал. Куда до него покалеченному Пожарскому, ежели и языком-то он еле шевелит? И опять же: против первого ополчения нынешняя рать — жалкая горстка, всего-то и набрано тыщи три. Где им биться с ляхами?
— Отовсель нам гроза, мало что от Заруцкого, — изъяснялся меж тем Пожарский. — Из Новгорода свей могут грянуть, из Пскова — новый самозванец, под боком мутят уезд Курмыш с Арзамасом.
— А крымчаки? — напомнил о самых коварных налётчиках Звенигородский.
— Крымчаки? — переспросил Пожарский, недоумевая, почему Звенигородский вспомнил о них, и догадался, что тот с умыслом хочет нагнать страху. — Те покуда не сунутся. Шах Аббас ныне турок вельми донимает, не с руки им на Русь крымчаков натравливать, самим бы от персов упастись.
— Делагарди не преминет напакостить, — мрачно сказал Бутурлин, хлебнувший горя со свеями в Новгороде.
Но Пожарский, исподлобья глянув на нижегородского воеводу, не стал распространяться о свеях, повёл разговор дальше:
— Порешили мы было следовать к Москве кратчайше, в Суздале учинить полный сбор, там дождаться ратников из Рязани да Вологды. Токмо Андрей Просовецкий упредил нас, овладел Суздалем.
— Нешто не выбьем казаков оттоль? — вскинулся смоленский дворянин Михайла Дивов.
— Выбить-то, пожалуй, выбьем. Да с чем останемся? А нам Москву воевать — не Суздаль.
— Знатно рогатки раскиданы, — заметил стольник Львов. — Выходит, Заруцкий всё наперёд расчёл. Кругом заграды.
— Навяжет, поди, окаянный нам еретицу Маринку с ворёнком, — сокрушился опасливый Звенигородский. — Токмо и надежда, что ляхи того не потерпят.
— Не заскучал ли ты, Василий Андреевич, по ляхам? — осерчав, не выдержал пустых сетований Звенигородского Алябьев.
— Упаси и сохрани! — смутился тот и глухо уткнулся в шубу: привык, что с ним перестали считаться.
— Что деяти-то будете, верховоды? Али отступиться мыслите? — насмешливо выкрикнул из угла один из стрелецких начальников.
— Годить, годить тут в Нижнем! Сюда Заруцкий не ринется — стены крепки, не по нему, а мы тем временем малыми силами его казацкие заставы на Владимирской дороге посметем, — предложил приверженный обороне Фёдор Левашов.
— Эко дело: малыми силами! — возразил вскипевший Бутурлин. — Комарины укусы. Покуда рать неполна, неча выставляться. Чего всуе мятёмся? Ты сам-то, Дмитрий Михайлович, куда ладишь? Сижу, уразуметь не могу. Али на байки нас созвал?
Пожарский устало провёл по лицу рукой, покосился на Минина. Тот сидел задумавшись, поглаживая глубокую складку на лбу. Но, уловив взгляд князя, посмотрел твёрдо. Видно, то, что заведомо смущало Дмитрия Михайловича, нисколько не поколебало его. Всё же Пожарский и сейчас не обрёл полной уверенности, заговорил с растяжкой, как о чём-то крайне сомнительном:
— Нижегородцы склоняют меня идти на Ярославль...
— На Ярославль? — мрачно усмехнулся Бутурлин. — А почему не на Пермь? Крюк-то ещё боле. Всё войско по дороге растеряем!
— Нет, не растеряем — умножим,— ответил с лавки Кузьма. — Умножим! — повторил убеждённо. — Аки Волгу, притоками напитаем. Все дороги закрыты, на Ярославль же путь для нас торный, наезженный. Весь-то люд повдоль Волги свычный: и приветит и пособит. Да и войско, идя без опаски, в походе гораздо обвыкнется. А от Ярославля до Москвы, вестимо, рукой подать. Самая для нас удобь. И уж не мы Заруцкого, он нас будет сторожиться. Да идти бы нам тотчас, до ростепели. Не так ли, Григорий Лукьянович? — повернулся он к Микитникову.
Розовощёкий, полноватый, молодой ещё, но с цепким взглядом, что бывает у людей наторевших и оборотистых, Микитников заговорил живо и бойко, будто товар на прилавке раскидывал:
— Поспешить не худо. Ловко выйдет. Заруцкого-то вкруг пальца обведёте. А то уж он и Ростов Великий к рукам прибрал. Его казачки к нам заглядывали, да у нас они не чуют никакой опаски. Доберётеся ж до нас без великих помех. Мы встретим с радостью. Да что толковать, сами судите: я привёз сюда весь наш денежный сбор и своих полтыщи рублёв присовокупил. Дадим вам и ратных людей.
— Свей к вам близко, не стерпят, — сел на своего конька Бутурлин.
— Хитро ли дело свеев умаслить? Им с места трогаться проку нет, к Новгороду тут же псковский самозванец подступит, — легко отбил довод Бутурлина Микитников, словно мелкую рыбёшку от крупной откинул.
Все задумались. Затея была заманчивой, хотя и рисковой. Но и оставаться в Нижнем — войско томить. Лежач камень мохом обрастает.
— Мыслю, так-то верно будет, — первым высказался Алябьев, всегда отличавшийся прямотой.
— Соломон бы лучше не рассудил! — подхватил с лёта одобрение старого воителя проворный Болтин.
— Гут! — отозвался со своего места молчаливый немецкий голова, представлявший на совете иноземцев, что жили в Нижнем.
— Попытка — не пытка, — согласился с ними и Бутурлин.
Раздались ещё голоса. Совещатели сходились на одном: поднимать ополчение в поход.
— Погодим до Великого поста, — осталось последнее слово за Пожарским. — Послал я гонцов в Казань — жду вестей от Биркина. А к Ярославлю допрежь вышлю с отрядом Лопату. Готов ли, Петрович?
— Не посрамлю, брате, — тряхнул тот кудлатой головой.
Церковь была пуста, и, ступив за её порог, Кузьма с облегчением перекрестился. Коли и хватятся его в земской избе — тут искать не станут: время ли первому сподручнику Пожарского шастать по убогим приходским церквам! А у Кузьмы вящая нужда побыть в уединении, дух перевесть, умом пораскинуть. Чуял, скоро и помолиться ладом будет недосуг.
Обмахивающий кадилом иконы сгорбленный от старости священник даже не глянул на Кузьму: служба свершена, и прихожане теперь вольны разговаривать с Богом без пастырской помощи. Да и каким беспрекословным внушением мог помочь задичавший поп с космами нечёсаных волос на плечах, трясущимися руками и в такой заношенной фелони, что она чуть ли не расползалась от ветхости? Церковная нищета — горький знак вселюдского прозябания. Скудели приходы — бедовала церковь. А тут и последнюю ценную утварь снесли из нижегородских храмов на ополчение, вовсе их опустошили. Окупятся ли жертвенные даяния? Может, пущего лиха надо ждать? Ни имущества не будет, ни веры, ни ратной удачи. Кого тогда винить?
И сами собой шевельнулись сухие губы Кузьмы, зашептал он сокровенное: «Душе моя, душе моя, пошто во гресех пребываеши, чью твориши волю и неусыпно мятешися?..»
Тишина в церкви успокаивала, врачевала. Плотные бревенчатые стены ещё сохраняли тепло с утра протопленных печей. Лёгкий угарец смешивался с ладаном, и от этого дурманного запаха слегка кружилась голова. Глаза отдыхали в сутеми. В большом подсвечнике у аналоя горело всего с пяток свечей, мерцавших словно речные жёлтые купавки. Почти целиком затенённый, тускло отблёскивал иконостас красками деисусного чина. По-домашнему приютны невеликие деревянные церкви, где под крутым шатровым верхом всё располагало к несуетному раздумью.
Паче всех бед опасался теперь Кузьма раздора в ополчении. Хоть и верно изрёк намедни в земской избе мозговитый печатник Микита Фофанов, что-де бедою ум покупают, для многих ещё не стала суровым уроком участь ляпуновского войска. Мучило Кузьму, что, если поссорятся начальные родовитые люди, не в силах он будет унять их, потушить вражду. Даже ради самых благих помышлений у него никогда не возникало желания поставить себя в один ряд со служилой верхушкой — всякому своё, но ему ревностно хотелось, чтобы все были равны перед совестью. Иначе и к разуму взывать без пользы. Бесплодные перекоры — напрасные жертвы.
«Душе моя, душе моя...»
Выйдя на снег, Кузьма увидел сбоку от паперти старика Подеева с Фёдором Марковым.
— От тебя, Ерофей, мне, чай, нигде не скрыться, — пошутил Кузьма, ласково посмотрев на Подеева.
— А то! — осклабился старик, поддержав шутку, и повестил: — Фёдору ты зело нужен.
— Приключилося что? — обеспокоился Кузьма.
— Потолковать надобно, — с обычной деловитой невозмутимостью молвил Марков. — На торгу у нас две лавки пограблены. И тебе, Кузьма Минич, ако земскому старосте...
— Погоди, погоди, — остановил целовальника Кузьма. — Нешто не слышал, что завтре уходим? Прошу тебя, Фёдор, мою обузу старостову на себя взять.
— Как же? — опешил Марков. — Завтре? Ране сроку?..
— Не ране, в самый раз, — сказал Кузьма. — Неколи уж медлить. — И твёрдо повторил: — Неколи!
4
— А не ровен час, не воротишься? — со слезами на глазах спрашивала Фотинку Настёна, прижимая к груди его свадебный поминок, резную утицу-солонку, и никак не давая ему уйти с лёгким сердцем.
— Ворочуся. Куды денусь? Дак всяка птица гнездо знат, — неуклюже пытался утешить её Фотинка и стеснялся ласковых слов, потому что рядом стоял Огарий, вовсе сдавший и похожий на сморщенного старичка.
Настёне несвычно было видеть милого в ратных доспехах, холодное железо пугало её. Чудилось, что и сам Фотинка в грубых железных тисках стал другим, лишённым своей воли и своего добродушного нрава. И будто не он уходил, а его уводили, безвозвратно отнимая.
Поникший Огарий, переминаясь с ноги на ногу, тихо сказал Настёне:
— Не мучь еси его. Домашня дума в дорогу не годна. Пущай без печали идёт.
У Настёны затряслись плечи, жемчужинами покатились по щекам слёзы. Жгучая боль сжала сердце. И в самом безысходном отчаянии, в самом крайнем ужасе она поняла: не уберечь, не охранить ей Фотинку. И закаменела, как в тот страшный час, когда вместе с Гаврюхой похоронила мать и братишек в мёрзлой земле. Но теперь силы не оставили её. Внезапно построжав, Настёна уже спокойно, как многие обречённые на одинокое бесконечное терпение жены, перекрестила ратника.
— Тута будет соль от моих слёз, — поднесла она солонку к осунувшемуся Фотинкиному лицу. — Тута, любый. А на людях слезинки не оброню. Ступай без тягости.
Хлёстко ударила вестовая пушка с кремлёвской стены, призывая ополчение к сбору. Фотинка махом взлетел на коня.
— На тебя оставляю ладу мою, — срывным голосом крикнул он Огарию. — И о монастыре, слышь, не смей помышлять, покуль не ворочусь. Зарекися же!
— Исполню, — пообещал Огарий. — Эх, пущен корабль на воду, сдан Богу на руки. — И тоже не удержал прихлынувших слёз, жалкий, слабый. Сквозь слёзы, винясь, только и примолвил: — Потешить хотел тя на дорожку, да не угораздился.
Настёна рванулась к Фотинке, припала лицом к его сапогу. Он как лёгкое пёрышко поднял жену, исступлённо поцеловал в губы и, бережно поставив на землю, тут же пустил коня галопом.
По всем улицам конно и пеше тянулись ратники к воротам кремля. И повсюду за ними бежали жёны и детишки, устремляясь на гребень горы, откуда могли узреть обставленную вешками дорогу через реку, по которой уйдёт ополчение.
У Спасо-Преображенского собора пестрели хоругви, тесно смыкались конные ряды. Уже вышло священство на паперть, чтобы свершить молебен, окропить святой волжской водой ратные знамёна и благословить воинов. Но ещё не было тут главных начальных людей, что загодя собирались в съезжей, избе для напутного совета, не было и Минина.
Накануне сходив с Татьяной Семёновной к родительским могилам, Кузьма, чтобы больше не связывать себя с домом, простился с ней до свету. Разбужен был Нефед. В длинной мятой рубахе, изросшийся, узкоплечий, смурый сын почудился Кузьме таким по-монашески смиренным и безответным, что Кузьма не без жалости обнял его. Только не было ответного порыва. Однако невозмутимость отрока не разгневала Кузьму, а вызвала лишь лёгкую досаду:
— Ну, не дуйся на меня, Нефёдка. Самому мне небось не слаще твоего. Всем я своим поступился. А за-ради чего? Уразумей, крепко уразумей и рассуди. Вот тебе наказ. А другой. — будь набольшим в доме, мать не забижай, гульбу брось. Ты тут ноне за всё ответчик.
— Хватит, тятя, — вяло высвободился из отцовских объятий Нефед. — Разумею всё. Иди. Чай, уж не терпится тебе.
С горьким осадком в душе Кузьма обернулся к замкнуто молчащей Татьяне Семёновне. Она и теперь не промолвила ни слова. Но по тому, как мягко коснулась её рука шеи Кузьмы, вправляя за ворот тесёмку заветного образка, он почуял, что своим молчанием жена чутко уберегала его от излишних терзаний. И впрямь Кузьме стало спокойнее. У крыльца его поджидали Сергей с Бессоном.
— Не поминайте лихом, браты. Простите, коли чем не угодил, — поклонился им Кузьма.
— Прости и ты нас, брате, — сдержанно поклонились оба.
— Будь покоен, не оставим случай чего.
В мутную ещё рань выехав со двора, Кузьма сразу же забыл о доме, все мысли его поглотила ополченская страда. И подхватила, завертела лихая суета, кидая от пушкарей к обозникам, от пекарен к амбарам, из Верхнего посада в Нижний. Повсюду его заверяли:
— Всё наготове, Минин, всё ладно.
У сенных сараев Минин заставил мужиков перекладывать возы. На зелейном дворе пересчитал бочонки с порохом. Заглянул в кузни: управились ли там с изготовлением копий про запас. И к урочному часу подоспел к съезжей избе.
— Слыхал, Кузьма Минич, — остановил его на крыльце возбуждённый Ждан Болтин. — Ермоген в московском заточении преставился. Доконали-таки его чёртовы ляхи, довели до голодной смерти. Вот бы сей же миг нам в сечу, враз разметали бы душегубцев!
Сняв шапку, Минин вошёл в избу. Ратные начальники стояли на коленях, молились перед киотом. Подрагивали огоньки лампадок. Побрякивали доспехи. Благоговейно склонялись головы.
Отмолившись, поднялся с колен Пожарский, встали и другие.
— Праотцы наши рекли, — заговорил, статно выпрямляясь, князь, — «тяжкие испытания рождают мужество». Исполнимся и мы мужеством. Обратного пути нам несть. Пойдём купно заедино. Купно за Москву, за русского царя, за устои наши и землю нашу, Русь нерушимую. Потщимся же!
И грянули колокола.
И ударили со стен пушки.
Качнулись хоругви перед Спасо-Преображенским собором и поплыли над многолюдьем в голову войска. Развернулось, затрепетало тёмно-багровое, расшитое золотом княжеское знамя, с которого бодряще глянул крылатый Михаил архангел с подъятым мечом в руке, и тоже поплыло вперёд. Вслед за священным синклитом стронулись с места полки, ведомые Пожарским.
Князь был на рослом белом коне, ремённый налобник которого украшал бирюзовый камень. Ярко сиял на князе высокий посеребрённый шишак, поблескивал пластинчатый бехтерец с кольчужным подолом. Короткий зелёный плащ перекинут через плечо. И, пожалуй, скорее празднично, чем воинственно выглядел князь в своих нарядных доспехах, если бы не было суровой замкнутости в его лице и если бы сразу вслед за ним, впритык и неотступно, не двигалась огрузневшая от железа дворянская конница.
Служилые дворяне и дети боярские ехали в полном ратном облачении, которое потом за рекой будет уложено в сани, чтобы ополчению продолжать поход уже налегке, но сейчас во всём грозном величии оно должно было являть могучую и опасную силу, составленную из брони и оружия: островерхих кованых шлемов, пластин и чешуи доспехов, кольчатых рубашек-панцирей, секир, шестопёров, палашей и сабель.
Вместе с дворянами, но чуть позади них, не смешиваясь, пестрели разнообразием боевого убранства стройные ряды иноземных ратников — литовцев и немцев, по доброй воле примкнувших к ополчению.
И, в отрыве от них, напористым валом, но тоже блюдя строй, обрушивали на дорогу слитную тяжёлую дробь копыт стрелецкие конные сотни, вооружённые бердышами и пищалями. Стрельцов было не больше, чем дворян, но с молодечеством держась в сёдлах, они так вольно растягивали ряды, что, казалось, по числу намного превосходили дворянство. Радовался Якунка Ульянов: не ударили сотоварищи в грязь лицом. И, глядя на других, гордо выпячивал щуплую грудь невзрачный Афонька Муромцев.
За стрельцами тянулась тёмным скопом посадская и крестьянская пешая рать, колыхаясь копьями и рогатинами. И уже миновали Ивановские ворота дворяне и стрельцы, а её задние ряды ещё не двинулись и, заторно грудясь, густо заполняли кремлёвский съезд передние.
Провожающие ополчение священники и нижегородская знать следовали вместе с ним, по обычаю, «до первой воды», до берегового спуска. Остановились, прощаясь с Пожарским и другими начальными людьми, Звенигородский с Алябьевым, взметнулись прощально над берегом иконы и кресты. Ополчение ступило на лёд.
Сливаясь с лязгом железа и топотом, зазвучало тягуче напутное молитвословие вставшего обочь пути хора. Тут были печерские да прочие монахи вперемешку с охочим до обрядового пения мирским людом. Из густоты согласных голосов явственно выделялся подпорченный хрипотцой, но всё же сильный и приятный голос строгановского писца Степанки. Верно, и ему, жаждущему вселенского миротворства и всеобщего лада, не осталось ныне иного выбора, как прийти сюда, дабы не только в людях быть, но и с людьми. И верно, уже не восторгало его, как прежде, затверженное речение некоего святого, кое когда-то произнёс он перед смешливым Огарием со страстью и пылом: «Лучше биену быти, а не бити, укориму быти, а не укоряти и приимати биющаго, яко милующаго, и оскорбляющаго, яко утешающаго». Не рабской ли покорливости научение то?
Бледный от пережитых душевных мук, простоволосый Степанка самозабвенно выпевал каждое слово молитвы, трепетной истовостью голоса подчиняя и направляя весь хор:
Всем миром, люди христоносные,
Восславим страдания мучеников,
Вослед Христу пострадавших
И многие муки претерпевших,
Телом своим пренебрёгших,
Единомысленно упование возложив на
Господа.
Пред царями и князьями нечестивыми
Они Христа исповедовали
И душу свою положили за веру правую.
Полную силу набрали голоса, до сердечной дрожи поднимая воодушевление проходивших ополченцев, когда стал взывать хор:
Тако и мы ныне, друзи и братия,
Пострадаем купно
За веру православную,
И за святые обители,
И за благоверного царя,
И за народ православный...
Клятвенно вторили хору многие в ополченских рядах. И закончив молитву, снова и снова заводил её хор, чтобы она была услышана всяким, кто шёл на защиту родных святынь.
Кузьма следил за проходящей мимо него ратью. Волглый, мягчающий ветерок обвевал его лицо, несло духом талым и терпким, с горчинкой. Весна уже начинала своё действо всерьёз. И лёд под копытами лошадей не звенел, а, рыхлый и ноздреватый, шуршал и слабо похрустывал, но был ещё крепок: можно не тревожиться.
И Минин смотрел только на ратников, довольный тем, что войско снаряжено на славу. Не пропали даром его усилия. И одёвка, и обувка, и оружие, и даже пушечный наряд — всё честь по чести. Вон и посадские выглядят не хуже иных дворян. Их-то, своих, особо придирчиво стал оглядывать Кузьма.
Озоровато поклонившись на ходу Минину, буянный Стёпка Водолеев крикнул товарищам:
— Ну-тка, соколики, не осрамимся перед нашим атаманом! Ну-тка, затянем походную!
Густо да мощно начал Потеха Павлов, и за ним подхватили дружным хором:
А не сильная туча затучилася,
А не сильные громы грянули:
Куда едет собака крымский царь?
А ко сильному царству Московскому...
— Эх, стара погудка! — запротивился шагающий с боевым топором на плече развесёлый Шамка. — Да и не про нас она.
— А ты пой, — сердито осадил его Петька Оксёнов. — Новых-то ещё не измыслено, чай. Под ногу и старая сойдёт.
Шли и шли перед Мининым его надёжные соратники, его добрые знакомцы, его други, перед которыми он готов был снять шапку. И он приветно кивал им, в раздумчивости похлопывая по шее своего конька. Отрадно ему было ощущать себя в единой связке со всем милым его сердцу людом.
И вдруг заныло оно, сердце, по оставленному дому, по берёзе у ворот, где в грозу ему привиделся преподобный Сергий, по беспутному Нефёдке, по незадачливым братьям, по тихой и домоседливой Татьяне Семёновне, Танюше. Он приложил козырьком руку ко лбу и стал смотреть на гору, пытаясь там, в толпе, разглядеть жену. Он угадывал по одежде и стати многих — чужих матерей, жён, сестёр, сострадая им и деля с ними печаль, которая была понятной и дорогой ему. Он увидел множество печальниц, но жены, как ни напрягал глаз, не приметил, словно она, затерявшись, растворилась во всех.