1
Не принесли вешние дни радости. И сиявший сверху Ярило не веселил тех, кто стенал и сокрушался, оплакивал и погребал. По всей Руси измор, изможение, изжитие. Уже воистину не оставалось пяди, не затронутой бедствиями.
Распутица на малые сроки остановила кровопролитие, дала передышку.
Пустынно под Ярославлем. Нигде не пройти, не проехать. Всё стало непролазной топью. И скорбно торчат тёмные от дождей кресты на развильях дорог, на росстанях, напрасно поджидая богобоязненных путников. Никто никого не встретит, никто ни с кем не простится. Голо, сиротски голо и меркло в русских глухих просторах, где мочажина на мочажине. Это зимой тут — по-волчьи выть, а в распутицу же — по-собачьи скулить.
Сечёт мелкий дождик, мочит берёзу на угорке. Мотают её, клонят с боку на бок порывы ветра. В удручении смотрят на то вымокшие осинники. Везде худо, всюду бесприютно. Спокойно лишь в степенных красных раменях, среди величавых сосен, что предались размышлениям, как бояре в Думе. Тут дождь и ветер примолкают, еле слышны их перешёптывания. Но рамени не любят широких дорог, пропускают их сквозь себя с неохотой, скрадом.
Петляют наезженные дороги по пустынным долам и холмам, в обход боров и болот, пересекая осиновые перелески да купы густеющей в кронах серой ольхи. Сползают бурым глиняным потоком в овраги, где ревёт вода. Поднимаются, скользя и оплывая, к пашням, к избитому копытами по осени полю с редкими щетинками озими, к поваленным жердям огорож. Тоска неразвеянная, горе неразмыканное. Набухли колеи грязной жижей. Низко висят неопрятной мохристой куделью отволгшие тучи. Чуть повеяло холодком — из них уже посыпался мокрый снег. Подразнил отзимок — забелил землю, да тут же и растаяло всё.
Вон-вон вдали, словно вскинутый перст, деревянная колоколенка. Там селение, там живые души. Но нет, так же безлюдно возле изб, как и в поле. Неказистые, с высоким очельем, с дымоходными дырами под лубяной либо дерновой кровлей они утопают в грязи. И боле ничего тут, опричь подгнивающих скирд соломы, куч старого навоза, просвечивающих проёмами от выбитых брёвен пустых хлевов. И почти никого, как повсюду, где побывали воровские казаки и ляхи. В редкой избе на торканье в забухшую дверь настороженно откликнутся:
— Кого Бог привёл?
— Обсушиться ба.
— Входь.
А двери не заперты. Грабить уже нечего. Ибо и раз, и два, и десять проходили селением всякие обиральщики — кто для войска, а кто для себя. Впрочем, они не разнились. Зло не бывает лучше и хуже, зло есть зло...
Да, вовсе малая передышка — распутица. Да только не всем передышка. Крайняя нужда и в бездорожье вёрсты отмерять велит.
Посреди унылых хлябей увязал невеликий обоз, что тащился из Костромы в Ярославль. Последний ополченский обоз при полусотне ратников. Всё ополчение давно уже, до распутицы, было на месте, а этот обоз подзадержался. С ним везли собранную в Костроме казну. Могли бы её собрать не спехом, попозже, да Минин настоял. Неспокойна, сумятна была Кострома, и хоть заменил там Пожарский поставленного московскими боярами воеводу Ивана Шереметева на князя Романа Гагарина, осмотрительность не мешала. Сам Минин, добравшись с ополчением до Ярославля, воротился к обозу и маялся теперь почём зря.
Тучи поднялись, раздвинулись, и проглянуло солнышко. Соскочив с коня на обветренную плешинку бугра, Кузьма сказал подъехавшему Фотину, что сопровождал обоз с охраной:
— Ну, племянничек, просухи ждать будем? Не чаял я такой мороки. Тяжка у нас была переправа через Волгу у Плёса, чуть не в ледоход ополчение переправлять угораздило, а всё ж и та переправа меня не столь допекла, как нонешня колотьба. А в Ярославле совет земский, поди, собран.
— Дак обойдутся, дядя, — улыбнулся Фотин. — Зато уж нам тут не пропасть. С тобою-то больно гоже.
Оба они были заляпаны грязью с ног до головы. И мимо, погружая колеса по ступицу в бурую жижу, с натугою ползли запачканные телеги. По пять сажен в час. Звучно чавкала грязь под копытами замотанных лошадей. Ратники ехали обочинами, кто как, без строя. Полы кафтанов заткнуты за кушаки. На головах рогожные кули, защита от дождя.
— А верно сказывают, что царя будем избирать в Ярославле? — отважился спросить Фотин.
Кузьма молча наклонился и сорвал крохотный жёлтый цветок мать-и-мачехи.
— Ишь ты, Богу свечка! — Потом ответил без обиняков: — Мыслю, ины дела навалятся...
2
Дмитрий Михайлович пробудился за полночь, со вторыми петухами. Мрак был густ, в приотворенное с переплётами оконце сквозило апрельской холоделью.
Снизу, от крыльца, слышался вялый невнятный говор двух сошедшихся дозорных стрельцов. Заспанный голос челядинца Сёмки Хвалова сердито попенял им:
— Чу, сумасброды! Распустили языки-то. Чего доброго, князя подымете.
— А мы ничо, — в оправдание ответил один из стрельцов. — Не орём же.
— Нишкните уж вовсе. Чуток князь.
Наступила полная тишь. Только слышно было редкое накрапывание дождя по тесовой кровле терема.
Как обычно с пробуждением, Дмитрий Михайлович стал обмысливать насущее. Народу вскоре ожидалось немало. Вслед за нижегородской ратью в Ярославль подходили отряды из Вологды и Галича, служилый люд замосковных городов, сибирская конница царевича Араслана, романовские и касимовские да иные татары, вольные казацкие станицы, отставшие от Заруцкого. Жилья могло не хватить. Пожарский рассудил не втискивать всё войско за городские стены, а разбить два смежных стана на берегах Волги и её притока Которосли под Спасо-Преображенским монастырём. Но то была не самая тяжкая обуза.
Вместе с ратниками множилось число начальников — и не всяк из них был толков и сговорчив. А хоть громок был титул у Пожарского — «по избранию всее земли Московского государства всяких чинов людей у ратных и у земских дел стольник и воевода», он употреблялся лишь в грамотах и на приёмах депутаций, а к обиходу не подошёл. Дмитрию Михайловичу досаждали небрежением. Единоначалия не чаялось. Тут, в Ярославле, по родовитости и чинам его превосходил добрый десяток воевод, иные были ровней ему, и он поневоле потакал всем, дабы избегнуть грызни. Выдержка стоила многих сил. И хоть к любым испытаниям приготовил себя князь — ни молитвами, ни постами не пренебрёг, крепя дух, однако смятение таилось в нём, как неотвязная скрытая изматывающая хворь.
Добро бы надёжные родичи были возле — двоюродные братья Дмитрий Петрович Лопата и Роман Петрович. Но первого из них он отрядил к северу, в Пошехонье, выбивать воровских казаков, а другого ещё из Костромы послал с отрядом нижегородских и балахнинских стрельцов к югу, в Суздаль, отогнать Просовецкого. Лучших помощников лишился. Но что он мог поделать? Кому больше веры, тому больше и опасного ратного труда.
Туго пришлось Дмитрию Михайловичу на вчерашнем земском совете — не оказалось подпор, не подоспели ни братья, ни твёрдый Минин.
Когда Пожарский вошёл в воеводскую избу, почётные места на лавках были уже заняты. В красном углу под иконами нерушимо уселись степенные думные чины: городской воевода боярин Василий Петрович Морозов, боярин князь Владимир Тимофеевич Долгорукий да окольничий Семён Васильевич Головин. Подле них с обеих сторон разместились менее знатные. Пожарскому стало тошно: потуги уподобить земский совет московской Боярской думе были нелепы.
Увидев замешательство главного ратного воеводы, Морозов смекнул, в чём дело, выручил поговоркой:
— Не местом человек красится, князь.
— И то, — согласно кивнул Дмитрий Михайлович и не стал выяснять, где ему быть, а наскоро сел среди стольников и дворян московских. Но на ус намотал, что кому-то донельзя хотелось досадить ему.
Однако всё пошло на пользу. Великодушие Пожарского было встречено одобрительным гулом служилых и посадских выборных людей. Благосклонно заулыбались и думные чины.
Дмитрий Михайлович знал, что меж ними был уговор не чинить ему помех, а напротив — всячески споспешествовать. Они уважили его за то, что не изменил Шуйскому, которому тоже верно служили и от которого удостоились высоких почестей. Морозов получил боярство и место первого воеводы в Казани, где пребывал до ухода под Москву в первое земское ополчение. Долгорукий тоже был обязан Шуйскому боярством и в придачу большим поместным окладом; ещё зимой он покинул московских бояр, с которыми сидел в осаде, не желая норовить ляхам. Головин же был родня Шуйским, ходил в походы вместе с Михаилом Скопиным, которому приходился шурином.
У всех троих ум был вельми ухищрён придворным лукавством. И всё бы ничего — нет царя, не надо и козней, да скрытность и бывалость больше склоняли их к опаси, чем отваге. Неохотно вникали думные в ежеденные потребы, избегали молвить последнее слово. К ним можно было прислушаться, но на них нельзя было положиться. Морозов прямо говорил Пожарскому: «За нами, боярами, люд не пойдёт, а посему управляйся сам, токмо б нам вреда не учинялося». Всё же Дмитрий Михайлович поначалу ничего не предпринимал без боярского ведома, будто был связан зароком. И только за одно то, что они благоволили к нему, не смел ни в чём перечить им. Но как не всякое упрямство — блажь, так и не всякая покладистость — благо.
Речь на совете велась о возможности скорого выступления на Москву, за что ратовали бежавшие из присягнувших псковскому вору полков Мирон Вельяминов да Исак Погожий.
После того как они сказали своё слово, с лавки вскочил Матвей Плещеев. Тот самый, что при Ляпунове хотел утопить в реке казаков-грабителей и вызвал возмущение против Прокофия. К нижегородскому ополчению Плещеев примкнул с отрядом в Балахне.
— Куды на Москву? — сверкнул он воспалёнными, как у недужного горячкой, глазами. — С казацкими паскудами стакаться, что нову кровь всчиняют? Погань, помёт, скотское дерьмо — ни стыда, ни чести! Ляпунова им не прощу!..
Плещеев плюнул и резко опустился на лавку, несворотимый, злой. Бешено билась жила на впалом сухом виске.
— В одно мыслю, — с расстановкою стал поддакивать Плещееву почтенный князь Фёдор Иванович Волконский, что был воеводой в ляпуновском ополчении да покинул его после смерти Прокофия. — Нельзя нам стоять подле Трубецкого и Заруцкого. Не купимши, продадут. Псковскому вору присягнули, яко истинному. А не при них ли в Калуге убивство свершилося? При них. И царь, ими славимый, при них безглавен боле месяца в церкви лежал. Что же они промолчали о том в таборах? Пошто утаили? Нет, нам с их кривдою не по пути.
— Не о Заруцком печёмся — о вызволении московском, — хотел было объясниться и Погожий, известный тут не ратными делами, а тем, что был рындой у даря Василия, но Погожего прервал Головин.
— Знамое дело — Москва, — молвил он, поглаживая большим пальцем по усам и бороде. — Да деться ей некуда, не убежит, а, стало быть, и ляхам там сидеть. Казаки же злодейские их стерегут неотступно. И пущай стерегут. — Головин лукаво сощурился, поколупал мизинцем в ухе. — Ляхам от того досада и вред. Оное всё нам на руку. — Крупный покатый лоб Головина разгладился и как бы посветлел. — Мы той порой зачнём усмирение вкруг Престольной. Помалу, потиху. Чтоб и грудь была в железе, и спина не гола. Посему не вызволение Москвы, а очищение земли — вящая печаль. — Усмехнулся в бороду. — С очищением и податей в достатке имать сможем, будет с кого.
Когда Головин, показавший, что не зря был в советниках у Скопина-Шуйского, замолчал, Морозов обратился к Пожарскому:
— Не откроешь ли, князь, умышленья свои?
Пожарский не стал растекаться мыслию, сказал вкратце:
— Сами, господа, ведаете: не можем мы спешить. Окрест — всё не наше. Нам заставы надобны в Твери и Бежецке, в Антоновом монастыре, да в Угличе, да в Переславле. Там допрежь укрепимся и своих воевод посадим. Идти же к Престольной наскоро — без проку. Может, и повезёт: возьмём Москву с маху. Да не угодить бы самим в осаду. Заместо поляков.
— Какой же срок в Ярославле стоять надумали? — с места выкрикнул земский староста Микитников.
— Месяц, а то и боле.
Нестройным разноголосым гулом наполнилась изба. Полёта человек, собравшихся в ней, приняли последние слова Пожарского с недоумением. Некоторые даже привстали с лавок: не ослышались ли? Выбранные в совет посадские, — а были тут только ярославцы, большей частью люди торговые, — взволновались не на шутку: ишь, что на уме у Пожарского — держать ополчение в городе, зело накладно выйдет, не по расчётам.
— Небось, княже, сызнова от ратованья уклоняешься, — подкольнул Дмитрия Михайловича сидевший рядом Бутурлин, намекая на исход всех перетолков и опасений, что были в Нижнем.
Лицо у Пожарского дёрнулось, но голос остался ровным:
— А скажи-ка, Василий Иванович, кто из вас, ратных начальников, сызначала вызвался пойти со мною на Москву воеводами в полки? Нету таковых. И ты не вызвался. С кем же в сечу пускаться?
Бутурлин не нашёлся, что ответить, и отвернулся. Чтобы прекратить разноголосицу, боярин Морозов стукнул посохом об пол.
— Полно, полно шум подымать! Оставьте!.. — Нахмурил, свёл брови и терпеливо ждал, пока не наступит тишина. Потом степенно встал. — Не у ляхов на сейме, чай, — с полуулыбкой, но не теряя строгости, молвил он. — Там, вестимо, и рукава засучивают. А у нас заведено по-доброму да урядливо дела вести. Правду молвил князь Пожарский. Куда нам спешить? Уже некуда. Остатнее потерять можем. И кровь проливать зазря — дурь великая, без того по колена в ей ходим. Иные вон о лаптях да рогожных кольчугах с пустым брюхом на супротивника хаживали. И что? Опричь сраму — ничего... А о чём наперво тревожиться надлежит? А о том, как бы нам в нынешнее конечное разорение быть не безгосударными. Всей Руси совет потребен, чтоб выбрать государя, кого нам милосердый Бог даст. И такой совет мы, собрав изо всяких чинов людей по всем городам, можем учинить в Ярославле. Не в Москве, а тут. Честь-то кака может выпасть нам!
И Морозов торжествующим взглядом оглядел всех. Только ни у кого его речь не вызвала восторга: что царя выбирать, коли царство порушено? Один Долгорукий благосклонно кивнул Морозову.
Перед тем как разойтись, подписывали прошение о денежной помощи в Соль Вычегодскую Строгановым. Оттеснённый знатью Дмитрий Михайлович взял в руку перо только десятым.
Подписавшись, отошёл от стола, но тут же воротился. Вид у него был мрачный.
— Чем недоволен, князь? — не без удивления спросил его следивший за черёдностью ярославский дьяк Болотников.
— За Минина приложить руку надобно. Без него грамота не годна, он казной ведает по земскому выбору.
— Невелик грех. Без Минина сойдёт, — небрежительно бросил дьяк, держа песочницу над бумагой.
— Нет уж, не сойдёт! — с неожиданной жёсткостью промолвил Пожарский, отстранив дьяка, и, хотя в достакане на столе гусиных перьев было на выбор, чуть ли не вырвал захватанное стебло у склонившегося над грамотой Ивана Морозова, сына городского воеводы...
3
— Наших побивают!.. Вали на заступку, братия!.. — увлекаемые смятенными возгласами, бежали ратники к монастырю.
Нижегородцы, мешаясь с прочими, грудились у Святых ворот с ладной четырёхугольной башенкой-часозвоней наверху. Проход через отводную стрельню сразу выводил на площадь перед монастырским собором. Столкнувшись под аркой со смоленским пищальником Гришкой Шалдой и метнув рассеянный взгляд на своды, разрисованные для устрашения смертных апокалипсическими чудищами, Потеха Павлов спросил знакомца:
— Пошто сполох?
— Биркин из Казани с ратью пожаловал.
— Эка невидаль!
— Возмутилися, вишь, казанцы.
— С чего?
— А сильные люди в земском совете, бояре да воеводы, Биркина за начальника не признали.
— Охота за-ради стряпчего кутерьму подымать!.. Да и кто сильным перечит? Зряшно пыхтенье. Сомнут!
Шалда на бегу, словно упырь, ухватил за бок Потеху, с силой притянул к себе, сверкнул выкаченными белками:
— А мы им ратованье учиним! Абы впрямь повадно не было!
— Что повадно? — изумился Павлов.
Но вместо ответа Шалда почему-то сорвал с него шапку и сунул ему в руки свою.
Ратников вынесло на площадь. Она густо полнилась народом, что сбивался в круг.
В середине площади крутились на бахматах Иван Биркин и полдюжины начальных людей казанского пополнения, среди которых были стрелецкие сотники, мурзы, татарский голова Лукьян Мясной, а также ездивший с Биркиным из Нижнего в Казань смоленский дворянин Иван Доводчиков. То разъезжались, то плотно съезжались они, ругаясь меж собой и не находя согласия. Но всё же большая часть во главе с Биркиным явно теснила меньшую — с Мясным.
Напротив них, на втором ярусе белокаменной галереи собора грудились в широких арочных проёмах земские чины.
Они пришли сюда из монастырской трапезной, где привечали покинувшего подмосковные таборы высокородного князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского.
Биркин, прибыв с войском, поспешил в трапезную, но оказался не в чести. Мало того, никто не помыслил признать его вторым, после Пожарского, ратным воеводой в ополчении — многим глаза слепил Черкасский. Не по нижегородским меркам уже дело ставилось — всё нанове творилось, мог и Пожарский остаться с носом. Про то сразу смекнул стряпчий.
Однако не догадался прозорливец, что самый большой вред причинило ему то, что у ярославского городового воеводы и боярина Василия Петровича Морозова были счёты с казанцами, на которых он имел большой зуб, не зря повторяя ближним, что, дескать, на змеином гнезде Казань ставлена. Зело обидела Морозова Казань, где ему довелось воеводствовать в недавние поры, досадила шатаниями да угрозами, лютой расправой над Бельским, а пуще всего строптивостью дьяка Никанора Шульгина, заводчика многих пакостей. На Шульгина же, по неведению, сразу стал ссылаться Биркин, превознося вместе с ним казанскую рать, и тем наказал себя. Гордыня подвела стряпчего, не дознался он загодя, что Морозов проклятого дьячего имени слышать не мог.
В свирепом негодовании покинув трапезную, Биркин немедля собрал своих сподручников и с ними воротился в монастырские стены, дабы во всеуслышанье объявить о нанесённой ему и казанским людям обиде. На подмогу казанцам кинулись смоленские стрельцы, не захотели отставать от них нижегородские посадские ратники: как-никак Биркин был им не чужой, раз Пожарский его в товарищи брал. Ещё никто ничего не вызнал толком, но пронёсся слух, что казанцы замыслили задать жару боярам, и потому народу валило без числа.
Морозов, в бархатной тафье на седой голове, в дорогой мурамной ферязи, шитой золотым узорочьем, потеребливал бороду да усмехался, глядя на ярившегося в седле Биркина. Ухмылки не сходили с лиц и обступившей на галерее Василия Петровича знати в атласе да дорогих сукнах, с унизанными жемчугом высокими козырями. Самодовольно посверкивал чёрными ястребиными глазами князь Черкасский, бывший тушинский боярин и недавний сподвижник Заруцкого и Трубецкого. Что толковать, вышел статью. Его червчатая мурмолка с куньей опушкой казалась шапкой Мономаха. Видна была порода в Черкасском.
— Ни чести и ни места! — визгливо надрывался Биркин и указывал рукой на своих недругов. — А я с Пожарским дело всчинал — их не было. Худо ли на готовом? Кому ж казански люди под начало пойдут? Тож к им небось? — И обрати лицо к галерее, вскинул кулак: — Нате-ка, выкусите!.. Зрить вас не зрю и знать не хочу!..
Морозов свёл кустистые брови, но обратился к толпе с шуткою:
— Слыхали, он не хочет? Может, и ехал-то в ино место, а не в Ярославль!..
Однако воеводская шутка смеха не вызвала. Стольник Иван хорьком выставился из-за отцовой спины, заорал на Биркина:
— Да кто ты сам таков? В каких сечах бывал и над кем верх брал?
Собравшиеся на площади угрюмо зашумели. Не по душе им пришлось злосердие прыткого стольника, перенявшего боярскую кичливость.
К галерее подлетел Доводчиков. Глаза с прищуром, голос вкрадчив.
— Неурядье, так-то, неурядье!.. Статочное ли дело? Не совета всей земли суд, а набольших чинов! Чую, козни тут. — Доводчиков с вызовом глянул снизу на Черкасского. — Кому Биркин неугоден? Тому, кто его родича Прокофия Ляпунова под казацкие сабли подставлял! А рать казанская кому помеха? Тому ж, кто с ляхами биться не помышляет!
— Напраслина, — поморщившись, отмахнулся Морозов.
Черкасский горделиво немотствовал, посчитав ниже себя удостаивать ответным словом наглого дворянина.
— Эй, смоленский! — крикнул Доводчикову успевший взобраться на звонницу Шамка, в руке он сжимал толстую вервь от колокола. — Токо скажи, мигом вдарю. Хлеб с солью не бранятся: наши да ваши враз заедин вскинутся!..
Никакого сполошного звона не думал учинять Шамка — проказничал, но на галерее от его слов случилось замешательство. Морозова пот прошиб, сразу вспомнил боярин казанские бесчинства чёрного люда.
Площадь уже шумела неумолчно, как лес в бурю. Выкликая из толпы смоленских стрельцов, Гришка Шалда повлёк их за собой к самой галерее. К стрельцам примкнули Потеха Павлов с Водолеевым да иные ратники. Нижегородцы нигде бы не сплоховали, горазды были поперёд всех лезть. Каша могла завариться крутая.
Всё то время Дмитрий Михайлович стоял обочь галереи в кругу ратных дворян. Наверх, на второй ярус не поднимался, отвлечённый мелкими докуками: многого не хватало ещё в полках, а паче всего доброго оружия. Вот и тянулся повсюду за Пожарским хвост просителей, покуда не было Минина. Подозрительные перебежки смоленских стрельцов вынудили Дмитрия Михайловича выступить вперёд и употребить свою власть:
— А ну стойте-ка!
— Не слу... — воспротивился было разгорячённый Шалда, но Водолеев по-свойски зажал ему рот.
Стрельцы остановились.
— Кого будете слушать? — холодно посмотрел на них Пожарский.
— Тебя, воевода.
— Тогда слушайте, — вплотную подошёл к ним Пожарский. — Не след вам до сечи с ворогом в склоки мешаться.
— Не суди строго, Дмитрий Михайлович, — ответил за стрельцов Стёпка. — Знать, померещилося нам, будто замятия кака...
— Дурак, — неприметно ткнул его в бок Шалда.
— Чего? — в недоумении обернулся Водолеев к пищальнику, но тот уже показал ему спину.
Ободрённый поддержкой стрельцов, хоть она и была пресечена Пожарским, Биркин напыжился.
— Уведу свою рать восвояси, коль негож вам, — пригрозил он земским чинам. — И какова же ваша последняя воля будет?
Стряпчему страсть как хотелось добиться того, чтоб его стали упрашивать остаться, однако достиг он обратного.
Затрясшийся от нахлынувшего на него вельможного гнева престарелый Долгорукий, что начинал службу ещё при Грозном, поднял посох и, словно копьё, метнул его в Биркина.
Тот едва увернулся.
— Вот тебе последняя воля! — прошамкал старец. — Людишек на нас умысливаешь натравить, поганец! Боярство поносишь! Опосля нонешних твоих прокуд, кто ж с тобой тута миром поладит? Катись, куды хошь!
Биркин помертвел. Руки, которые он упёр в бока, охватывая алой шерсти с золотой ниткой кушак, опустились. Плоское совиное лицо его с большими полукружиями нездоровой желтизны под запухлыми глазами стало страшным. Он не мог ни вздохнуть ни выдохнуть, и ещё миг — отдал бы богу душу. Но вдруг по тонким его губам змеисто скользнула улыбка. Он подъехал к Пожарскому:
— Что скажешь, княже? Не тебя ли тут меняют на Черкасского?
— Полно тебе задираться, стряпчий, — печально глянул на Биркина Дмитрий Михайлович. — Огонь бучит, пёс воет. Слыхал ли таку присказку?.. Что нам нынче в поруху, то и всей земле в бесчестье.
— Ты кто тут, боярский потакальщик аль ратный воевода? — не пощадил князя доведённый до отчаяния Биркин. — Видать, потакальщик, а то бы не дал своих в обиду.
— Говорю, не по делу задираешься, Иван, — сдержал себя от грубства Пожарский. Он не знал, надо ли вступаться ему за Биркина.
Не дождавшись от Пожарского больше ни слова, Биркин развернул коня к воротам. В лице его не было ни кровинки.
— Мои люди уходят со мной!
Площадь замерла. Каково-то было терять всю казанскую подмогу — сотни справных ратников! В невыносимо напряжённой тишине внезапно раздался хриповатый голос татарского головы Лукьяна Мясного:
— Нет, стряпчий, я с мурзами остаюся. Твоя обида — не наша обида. Наша обида — чужеземец в Москве.
4
Несладко грести супротив течения и встречь ветра. Да свычна Кузьме та работа — недаром на Волге рождён. Доводилось и одному и со товарищи на гружёных лодках ходить. Холщовая рубаха волгнет от пота, вёсла рвутся из рук, в глазах — чёрные колеса. А ништо — греби изо всей мочи, не слабни. Солнечен ли день, когда блеск водной глади до боли режет глаза, ненастье ли, когда шибают лодку тугие валы, — всё одно греби, волю крепи. Мужская то планида: грести и выгребать.
Предвидел Минин, пустившись против течения, что возмутятся ярославские торговцы новым на них обложением, но всё ж не в его натуре было бросать вёсла — стал грести до конца. Худом и кончилось.
Собрались именитые торговые люди в земской избе, чуть ли не сечу учинили Минину.
— Дотла зорить нас вздумал! — с кулаками подступил к нему ярославский староста Григорий Микитников. — Целовал ворон курку до последнего пёрышка. Эдак хочешь? Что серпом по гузну — оклад твой. Грабёж сущий! Мы тебя, Минич, соборно нарекли выборным человеком всей земли, мы тебя и низведём — добра не помнишь!..
В Нижнем был Микитников ласков с Мининым, внимал каждому слову да соглашался, а тут ни в чём не хотел уступать: в своём городе свою власть показывал. И полная воля ему была, лучшие люди ему потакали да поваживали.
С одобрением поглядывал с широкой лавки на Григория Лукьяновича осторожный в делах Степан Лыткин, про которого говорили, что он и собаке на своём дворе не верит — сам за неё лает. Жилистый, скуластый, с бородой торчком Лыткин больше смахивал на гулящего ватажничка, чем на купца, и потому ярославцы приохотились выставлять его вперёд, когда к ним наезжали разные сборщики, ибо он укрощал их одним своим дерзким немигающим взглядом.
Вовсе отличался от Лыткина обличьем и повадками другой ярославский богач Надей Светешников, считавшийся человеком покладистым и щедрым, покровителем изографов да зодчих. Но и он горою стоял за Микитникова.
— Уж ты не взыщи, Кузьма Минич, — блюдя вежество и расплываясь в улыбке пухлым румяным лицом, молвил он, — договор дороже денег. Вестимо, чай: завязана узла не распутывай, а распутана не завязывай. Дали мы на войско елико могли, а сверх того не по уговору будет. А и сверх давали поминками Пожарскому да воеводам его по прибытии-то их в Ярославль — не взял князь поминка, и никто не взял за ним. Пошто ж не захотели взять, коль в нужде?
— Не о поминках и не о подаянии вёл я речь, — проронил Минин.
— Чужой мошне ты указчик, Кузьма, — подпустил яду Лыткин. — Бога не страшишься, своих честишь. Не видать тебе от нас ни полушки!
— В Нижнем начальствуй, а в Ярославле годи, — шлёпнул ладонью по столу Микитников.
— Так ли поставили? — спросил, оглядывая всех, Кузьма.
— Да уж не отступимся, — насмешливо подбоченился ярославский староста.
Минину ли было не знать, что торговцы народ такой: палец им в рот не клади, почуют слабину — целиком руку отхватят? Христианским смирением их только растравишь. В скудные времена они на торгах возросли, катаны там да валяны, а та наука не для слабых. Где хватка гожа, где изворотливость: хваля товар — продать, хуля товар — купить. Теряться да плошать нельзя. И хоть по душе были Кузьме провористые те люди — свой брат, но в Нижнем повелось совесть впереди ловкости ставить, а душу на злато не менять. Верно, смута всё перемутила, при ней и ложь — правда, и злодейство — праведность, однако самое последнее дело тому бесовству потакать и себя не помнить.
Не хотелось Кузьме ссориться с ярославцами — вынудили скаредностью. Уже другой раз такое с ним. Сперва-то выпало ему испытание в родимой Балахне. Намотал на ус.
Балахна стала первым на Волге городом, в который вступило нижегородское ополчение и где приняли ратников под колокольный перезвон с хлебом-солью. К тому подношенью должен быть присовокуплён и денежный сбор, но с ним замешкались. Минина обступили знакомые солевары, выставили перед собой его старших братьев Ивана да Фёдора, и те в одну дуду загудели, что денег у балахнинцев нет. Были Иван с Фёдором мужи рослые, густобородые, брюхастые, жили сытно да справно, а потому кинувшего лавку и двор Кузьму не принимали всерьёз и взялись его поучать на людях. Такого позора сдержанный Кузьма при всей своей невозмутимости вынести не мог. Однако он до конца выслушал братьев, всю их нелепицу, чтобы уж ничего не спустить им.
— Кто вы, коль не заразливые лишаи, на земле отчей?! На что люд честной подбиваете?.. Корыстью вам ум отшибло!.. Все о беде, а вы о себе. Сраму не ведаете. Подите прочь, ино стрельцов напущу!..
И таким убийственным был взгляд Кузьмы, что Иван, заозиравшись, испуганно попятился:
— Не гневися, не гневися, братец!..
Фёдор же, не в пример ему, взъярился:
— Не боярин и не воевода ты нам, Кузька! Неча выхваляться! Родне ослабки будто не можешь дать!
Столбняк нашёл на балахнинцев, распялили рты, глядя на Миничей. То-то доброе сретенье. То-то братолюбие, то-то лад.
Но не дал больше воли гневу своему Кузьма, поунял его, перевёл дух. И молвил жёстко, с острасткой:
— Не будь вы мне братья, руки бы велел отсечь вам.
Отворотился и, понурясь, пошёл вон. Люд в смятении расступался перед ним.
Наутро, перед отходом ополчения из города балахнинцы принесли Минину всю собранную в их оклад казну...
И вот сызнова ему не оставалось ничего иного, как только пригрозить силой. Понимал, может пойти теперь такая слава о нём средь торговых людей, что все отвернутся от него, посчитав хуже разбойника с большой дороги, и всё же должен был стоять на своём, хоть бы и позором дело кончилось.
— Жаль, что добром не хотите помочь, — сказал Кузьма ярославцам. — Шибко надеялся на вас. Чай, сами к себе звали на выручку, Христом Богом молили. А пришли мы — и уже в тягость вам. Коль вы всяк за себя стяжанием держитеся — дружбы у нас не будет. А платить приневолю.
— Сыскался гусь, устрашил! — захохотал Лыткин и осёкся: высунувшись в окно, Кузьма кликал стражу.
— Пошто нам стрельцы? — побледнев, спросил Микитников.
— К Пожарскому пойдём. Буду просить ратного воеводу посадить вас за приставы.
— Ну, поглядим ещё! — наскочил на него петухом ярославский староста и тут же кинулся к дверям.
Но вставшие у входа стражники скрестили бердыши перед его грудью. Да ещё и заухмылялись: экая им забава.
Некуда было деваться ярославским купцам. Смирились. Пригрозил Минин, что по всему городу их под стражей проведёт, дабы знали люди, какие у них за русскую землю радетели.
Оставленные под замком в земской избе долго негодовали и бранились Лыткин и Микитников, покуда добродушный Светешников их не вразумил:
— Не то лихо, что сами отдадим, а то лихо, что у нас отымут. Минину же и опосля всех напастей на Волге рядом жить — взыщем, а то и покабалим. Хитра ли наука!
Такой и вынесли приговор выборному.