1
Несолоно хлебавши, негодующий и уязвлённый возвращался из Ярославля в Троицу келарь Авраамий Палицын. От болезненного возбуждения не в силах усидеть в колымаге, он сошёл на землю и теперь брёл обочиной, ведя за собой вереницу угодливо соскочивших с коней иноков-служек.
Тонкими жемчужными нитями косо сеялся грибной дождичек, от которого под солнцем ликующе светились травы и дерева, золотыми шапками сияла полевая рябинка при дороге — благодатно было кругом.
Но возмущённый Палицын не замечал ни дождичка, ни рябинки, что касалась длиннополой рясы его, ни всей прочей земной красы.
Возмущение выжигало его нутро, и не помогали молитвы и увещевания, которые он время от времени произносил про себя, лукавя с собой же: «Славы земныя ни в чём не желай, вечных благ проси у Бога, всякую скорбь и тесноту с благодарением терпи, зла за зло не воздавай, согрешающих не осуждай, буди ревнитель правожительствующим...»
Истинно, не царского приёма он хотел в Ярославле, однако и не такого, что был унизителен для его высокого сана. Так и чёлся у многих в глазах укорный вопрос: пошто в тяжкий час кинул келарь великое посольство под Смоленском? И ещё: отчего Василий Голицын да Филарет Романов в пленении, а он, обласканный Жигимонтом и добившийся для себя и своего родича, переславского воеводы Андрея Палицына вотчинок, пребывает на вольной волюшке?..
Надо же приключиться такому, что по приезде в Ярославль попал сразу келарь на буйную трапезу к городовому воеводе боярину Морозову. Ни Пожарского, ни Минина тут не было. Отсутствовал и сам Морозов — прихворнул внезапь. Зато была вся знать, и веселилась она без удержу, как в старые добрые времена. Вино рекою лилось. Бутурлин спьяну поднёс келарю полный кубок, но Палицын так сурово отвёл руку бывшего чашника, что тот только икнул и отпрянул в сторону.
— Всяка червя не презри! — глумливо заорал Иван Шереметев, что был Пожарским снят с воеводства в Костроме, а потому в непростимой обиде бражничал да буянил больше всех. — А нас, мних, люби пуще, нежли лавочников!..
Великая досада взяла Палицына. В ожесточении и унынии он покинул морозовскую гридницу.
Лишь на другой день в съезжей избе келарь свиделся с Пожарским и Мининым. Сразу начал с обличений, негодуя, что в земской рати презрели многомолебные писания из Троицы, с коими дважды являлись в Ярославль соборные старцы, и что князь Дмитрий, верно, вовсе не радеет о добром деле, мнит, что сладкое горько, а горькое сладко, коли предпочитает долгое стояние резвому движению.
— Аще прежде вашего пришествия к Москве гетман Ходкевич пожалует туда со множеством войска и припасы, то уже всуе труд ваш будет и тще ваши сборы! — Провещав сие, Палицын сменил гневный рокочущий голос на смиренный, печальный: — Рать, что под Москвою в осаде литву с поляками держит, от устали и глада изнемогает. От вас же никоторого пособления несть. Напротив, — помехи чините...
Всё, что ни изрекал суровый келарь, он обращал только к Пожарскому, как бы вовсе не видя Минина: много чести говорить с тёмным мужиком. Но ответствовать келарю стал Минин:
— Есть меж торговыми людьми обычай: обещай рассуди, а давай не скупясь. Неча нас заранее толкать в спину, сами ведаем о своём сроке и не век нам стоять в Ярославле. На Москву тронемся всею скопленною да целиком снаряженною силою. Спешка — делу вред.
Произнесённые без всякого почтения к келарскому сану слова Минина Палицын посчитал неслыханной дерзостью. Вспомнил, что так же открыто и прямо, как сей нижегородский мужик, говорили с ним поморы на Коле, когда он воеводствовал в тех местах. Вельми были горды и Бога называли единым господином над собой. В молодости Палицына привлекала такая прямота и простота. Но то, что спускал безвестный воевода, не мог уже спустить именитый келарь.
Всё же Палицын не снизошёл до того, чтобы вступить в перепалку.
Будто предречённые соперники, стояли друг против друга рослый, сухожилый, с тонким носом и благолепной серебряной бородой Авраамий и плотный, ширококостный, с живым, пытливым взглядом и крепкой статью Минин. Одного бесило такое противостояние с неровней, а другого заботило только дело.
— Заруцкий небось того и ждёт, — не отводя глаз от келаря, раздумчиво проговорил Минин, — чтоб мы сломя голову на Москву пустилися.
Не удостаивая Минина взглядом, Палицын ответствовал с печалью:
— Не Заруцкого бы вам страшиться, его казаки малая угроза нам. С ними яз вам лад обещаю. Иная напасть сильнее. Православие — в беде. — Келарь возвёл очи горе.
— Верою мы не поступимся, — наконец молвил своё слово Пожарский. — А что до поруганных храмов в Москве, Старице да иных местах, про то доподлинно ведаем.
— Ведаете?! — оставила сдержанность Палицына. — Ничего вы не ведаете!
Дмитрий Михайлович без обиняков сказал келарю:
— Твои уговоры без пользы нам, отче. Прости.
— Вот како! — вконец осерчал Палицын. — Свары одни тут меж вами, мятежниками и трапезолюбителями! Свары и непотребство! Богу мало молитеся. Бога гневите. Как он ещё милует вас? Изрёк же Соломон: тяжек камень и тяжёл песок, а глупость безумных тяжелыпе обоих. Можете ли вняти?.. Взял я благословение от архимандрита и братии всей троицкой на разговор с вами, да, зрю, — тще! Всуе мятётеся. Всуе дни тратите.
— Не виновата нас, отче, нет на нас вины, о которой ты молвишь, — сказал Минин.
Но разобиженный келарь не внял разумному слову, а ещё больше оскорбился и ударил посохом в пол:
— Тще!.. Просити бы вам милости и щедрот у десницы Господа, да подаст вам разум благ...
С версту, а то и поболе отшагал Авраамий по мокрой обочине, покуда не унял в себе лютого гнева. Всё про всё рассудив, согласился про себя келарь со здравым упорством ополченских руководов. Но занозой колола сердце неприязнь к ним: невелики кулики, а задираться горазды. Захудалый князёк да посадский староста — пригожая чета. То-то навоюют?
Усмехнувшись, утешил себя Авраамий древлим поучением:
«Всякому созданию Божию не лих буди».
А спустя четверть часа, поддержанный под руки служками, он влез в колымагу и там, закрыв глаза, стал в уме слагать вирши о славной обороне Троицы.
Вирши, по правде говоря, у него выходили не ахти какие складные.
2
После пешего ристания, намахавшись бердышами да саблями до седьмого поту, стрелецкие десятки разбрелись на отдых под сень берёз в холодок. Загородное поле, где устраивались ратные учения, опустело.
Пятеро смоленских стрельцов во главе с Гришкой Шалдой отошли в тихую рощицу подале. На тенистой земляничной полянке их ждали двое молодцов в распахнутых зипунах из крашеного понитка. Молодцы были приведены сюда Сёмкой Хваловым, который, исполнив своё дело, поспешил скрыться. Молча кивнув друг другу, стрельцы и пришлые молодцы опустились на траву, завели тайный разговор.
Тут внезапь и наехал на них немолодой подбористый всадник во всей воинской сряде с посеребрённым шишаком в руке. Шлем был старинный, с еловцем, — такой убор носили служилые люди не простого роду. Держал себя всадник мирно, как на досужной прогулке. Заподозрить его ни в чём было нельзя, в улыбчивых ясных глазах не таилось угрозы, но стрельцы повскакали с травы, а их собеседники мигом нырнули в кусты.
— Пошто хоронитесь? — с непритворным добродушием засмеялся всадник.
— Да вот, — вытащил из-за пазухи игральные карты нерастерявшийся Шалда, — помышляли время скоротать. — Увидев, что за незнакомцем нет никакой свиты, он нахмурился и потянулся за прислонённым к берёзовому стволу бердышом. — А тебе, господине, что до нас? Гли, нечаянно зашибить можем...
Шалду больно ткнул кулаком в спину один из приятелей, а двое других, приветно заулыбавшись, шагнули к всаднику:
— Здрав буди, князь Иван Андреич! Не надобно ли пособленье како?
Шалда вытаращил глаза: что ещё за князь тут объявился? Но всадник был незнаком только тем смолянам, кто, как и Шалда, были в осаде. Прочие служилые люди из Смоленска его отменно знали. И оказался он в рощице у стрелецкого ристалища отнюдь не случайно...
Со смолянами в Ярославле сызначала творилось неладное. Словно скрытная бесовская сила подталкивала их на злочиния. И за Биркина они вопреки земскому совету вступались, и недовольство в станах пытались заварить, да оными дни один из них, Юшка Потёмкин, втае перебежал к воровским казакам, что стояли у ярославских рубежей в Антоновом монастыре, и выдал им замысел посланного против воров с ратью князя Черкасского.
Как и в Нижнем, не переставал полагаться на смолян Пожарский, и в том не было его просчёта, ибо многие с доблестью сражались в ертаульном полку Лопаты, выбивая ворога из Пошехонья и Углича, готовя ополчению торную дорогу к Москве, но часть смоленских стрельцов, которая безвыездно оставалась в Ярославле, выказывала необъяснимое своеволие. Конные дозоры многажды укрощали баламутов, затевавших свары. К тому же смоляне были уличены в бражничестве, хотя знали о запрете Пожарского притрагиваться к винным кружкам. Ослушники избежали наказания лишь оттого, что охулку класть на смолян никто в ополчении не пожелал. Вывернулись благодаря осадной славе Смоленска. Им благоволили так же, как искони благоволят всюду погорельцам и сиротам, спуская мелкие грехи и сонливое нерадение. Мог бы усовестить норовистых стрельцов почитаемый ими Кондратий Недовесков, но он был в отъезде: после возвращения из Вологды услал его земский совет за денежным пособием и ратной помощью в Соль Вычегодскую к Строгановым.
Появление в ополченском лагере князя Ивана Андреевича Хованского оказалось весьма ко времени. Иван Андреевич со смолянами не один куль соли съел и не одну сотню вёрст одолел в боевых походах.
А было так. Ещё задолго до Жигимонтовой осады многие служилые люди Смоленска покинули родные крепостные стены, поспешив на зов Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского, обрастая по дороге ратниками из ближних городов: дорогобужанами, брянчанами, серпянами, вязьмичами да иными. Шли к северу, к новгородским пределам, откуда навстречу двигался Скопин.
Не единожды доводилось схватываться с тушинскими ватагами да разбойной шляхтой. Крепость Белую выручали с бою. Там, окружённый воровскими казаками, и держал оборону князь Хованский. Уже не ждал он подмоги, уже не надеялся на выручку и приготовился с малыми силами костьми лечь. Да услышал Бог скорбную молитву его ангела-хранителя. Вызволили князя смоляне, и он тут же примкнул к ним. С той поры до самого клушинского позора, когда распалось русское войско, был неразлучен с ними. Под их знамёнами встречался в Торжке со Скопиным, бился в крутой сече под Тверью, ратоборствовал у Колязина монастыря, вступал в отстоявшую себя от Сапеги и Лисовского Троицу. Крепче мирской дружбы воинское побратимство, и полюбившие Хованского за мужество и честность служилые смоляне были преданы ему не меньше, чем он им. Дым одних сражений разъедал их глаза, одно чёрное воронье и одни быстрокрылые кречеты пролетали над ними. Смешивалась и, смешиваясь, спекалась кровь на ранах, когда под стрелами и ядрами на бранном поле доводилось биться плечом к плечу.
Про всё то доподлинно ведал Пожарский, ибо Иван Андреевич был ему свояком и с глазу на глаз рассказывал о своих похождениях. Узнав же от Пожарского о настроении у смолян, Хованский сразу взялся уладить дело.
Встреча со стрельцами в берёзовой рощице была для Ивана Андреевича везением. Хотя как знать: бодрый, говорят, сам наскочит, а на смирного Бог нанесёт.
Свояк Пожарского умел расположить к себе кого угодно. Когда он спешился и, не чураясь, уселся на траву, пригласив всех последовать ему, то завёл бесхитростную речь про свою службу вместе со смолянами у Скопина, и незаметно вышло так, что стрельцы стали говорить, а он только слушать. Слушая, кивал да поддакивал, воспалялся и кручинно сникал. В том не было ни малейшего притворства. По мягкости натуры, что мешала ему стать отменным ратным воеводой, обладал Иван Андреевич на редкость отзывчивым сердцем. И сильно омрачился он, с крупным большегубым лицом в сабельных рубцах и по-детски чистыми глазами, после того, как один из признавших его стрельцов, Ларивон, поведал о запоздалой попытке служивших со Скопиным смолян, кои собрались в Рославле, прийти на помощь Смоленску в последние дни его осады и вспомнил письмо от матушки, что чудом дошло из-за осаждённых стен и в котором были таковы слова: «Король бьёт по городу день и нощь, а мы тут себе живота не чаем, все помрём — вас же Бог прости и помилуй».
— Не утешиться нам, — размашисто, от всей души осенил себя крестным знамением Хованский, а следом за ним перекрестились его собеседники, — не утешиться, покудова супостата не побьём.
— А нужда ли бить? — буркнул Шалда, досадуя, что присутствие Хованского срывает тайные замыслы.
— Эко! — подивился Иван Андреевич, подметив, что стрельцы вдруг помрачнели и замкнулись. — Отродясь того не бывало, чтоб врагу покоряться.
— Нужда ли бить, — поднялся во весь рост Шалда, — коль наш ополченский воевода князь Пожарский престол московский уже дважды запродал: сперва цесарю Римскому, коего посланец в Ярославле надысь проездом из Персии был, опосля же свеям. Пошто нам царей копить? Без того всяких навидалися, сыты уж имя... А по правде бы изначально дело шло — не в Ярославле бы мы нонь стояли. Под Москвою, поди.
— Под Москвою? — стал переводить взгляд Иван Андреевич с одного стрельца на другого. — Чем же там стоять лучше, коли токмо стоять?
Шалда не стал отвечать Хованскому, а сам вопросил, продолжая грубо напирать, будто зуд у него был:
— Пошто Пожарский чужих привечает, а своих гонит?
— Кого?
— Ивана Мартыновича Заруцкого да казаков его... Заруцкий прямиком на ляха ходит, Пожарский — крюком. Отчего бы эдак-то?
— Чудится мне, — вздохнув, с огорчением сказал Хованский, — напраслиной да кознями кормят вас, ребята. И кознями злодейскими. Дотла сгорело Тушино, а дух тут, чую, тушинский. Не дай бог, собьётеся. Помнить бы вам апостола Павла: ни досадители, ни лихоимцы, ни разбойники Царствия Божия не узрят.
Стрельцы угрюмо призадумались. Один Шалда не унимался:
— Хлеб с солью не бранится. А Пожарский Заруцкого напрочь отверг...
Но словам Шалды не было отклика, словно говорил он их сам себе.
В удручённости посмотрев на него, Хованский поднялся с земли, подошёл к коню.
Стрельцы молча следили, как он вставлял ногу в стремя и перекидывал тело в седло.
Стрельцам было не по себе: не горазды они кривить душою, не горазды лицедействовать. Подосланные Заруцким казаки Стенька да Обрезка, что ухоронились рядом в кустах, подговаривали их совершить гнусное злодейство — убить Пожарского.
И смолян терзала разбуженная совесть. Однако открыться Хованскому они не могли.
Отъезжая, Иван Андреевич обернулся, дружески молвил:
— В сече вместе будем, ребята, встренемся ещё.
Когда Хованский скрылся из глаз, стрельцы окружили Гришку. Ларивон сказал за всех:
— Ты как хошь, а мы тебе не товарищи. Упаси, Пречистая Матерь Смоленская Одигитрия.
Хоть и был озлоблен Шалда, перечить не посмел. Поднявшимся из кустов казакам проронил, отворачиваясь:
— И один бы потщился, да свои зашибут.
Стенька, широкоскулый, здоровущий, рукастый, ухватил Шалду за грудки:
— Чего рыло воротишь? Доведём до вашего земского совету, что под Смоленском к Жигимонту перемётывался да извещал его о рославльском сборе, — не сносить тебе головы! Побалуйся у нас!
Тощий, татарского обличья Обрезка сверкнул жаркими нещадными глазами:
— Всех их к матери посечь!
Стрельцы схватились за бердыши и сабли:
— Добро, налетай! Удача нахрап любит. А поглядим, кто кого.
3
С утра у Дмитрия Михайловича не заладилось. В съезжей избе он завёл прямой разговор с Бутурлиным, предлагая ему возглавить передовой полк в предстоящем походе на Москву, но Бутурлин наотрез отказался:
— Многого хочешь, князь! В совете всей земли готов тебе подсоблять, а под твою руку, прости, не пойду — невместно мне.
Того и следовало ожидать от Бутурлина. Он вёл себя в Ярославле, как все другие из старых родов. Глубоко проникла враждотворная боярская зараза — местничество. Пожарский был бессилен что-либо изменить, однако не видел никого из близкого окружения, кто бы превосходил Бутурлина по ратному опыту, и потому неотступно настаивал:
— Родовитостью ли да чинами считаться ныне, Василий Иванович? Не в урон чести твоей на благое дело зову, зная воинскую бывалость твою, заслуги.
— Да уж не меньше у меня заслуг, неже у тебя! Не уламывай — не пойду...
Как от неожиданного толчка качнуло князя, опёрся он рукой о стену. Поговаривали ратники, что в последнее время от всех треволнений и бессонных ночей воротилась к Пожарскому злая немочь. И мог сам увериться в тех слухах Бутурлин, приметив, как ещё больше истончилось, опало вощано-жёлтое лицо князя, снова явились тёмные полукружия под глазами, поджался рот. Но жалости у него к Пожарскому не было: взялся за гуж — не говори, что не дюж.
Оказавшийся при разговоре дьяк Юдин зачерпнул из бадейки водицы, поднёс ковш Дмитрию Михайловичу:
— Не прилечь ли тебе, княже?
Под раскрытыми окнами пчелиным гудом нарастал многоголосый говор прибывающих ратников. Нужно было идти смотреть выставленный на обзор пушечный наряд.
— Дело не будет ждать, — судорожно глотнув из ковша, молвил Пожарский. Ему было досадно, что обнаружилась его слабость. Он собрался с силами и шагнул к двери.
Два длинных ряда пушек — полковых и затинных — всех, что были свезены из разных городов, добыты в сечах, а также особо отлиты в Нижнем Новгороде и уже тут, в Ярославле, — занимали добрую половину обширного двора. Одни из пушек были закреплены на станках с колёсами, иные уложены на полозья, третьи, малые, размещены прямо на телегах.
Вдоль рядов чинно похаживали пушкари, за которыми увязывалось немалое число любопытных ратников, что с охотою слушали умные суждения о меткости огненного боя, зарядах и свойствах порохового зелья. Пушкарское дело славилось на Руси на зависть враждебным иноземным государствам. И редки были в других землях пушкари, что могли бы равняться искусной пальбой с русскими. Пожарский чаял извлечь пользу из таких преимуществ.
В толпу ратников затесались тайные посланцы Заруцкого Стенька и Обрезка. Давно должны были исполнить молодчики строгий наказ своего вожака, но не смогли и потому пребывали в крайнем удручении. Ещё бы им не тужить! К Пожарскому не удалось подступиться, его всюду окружал и сопровождал служилый люд. В ополченских станах охотников устранить главного воеводу не сыскалось. Напрочь отреклись от злодейского умысла смоленские стрельцы, усмирённые нагрянувшим к ним князем Хованским.
А с лукавым челядинцем Пожарского Сёмкой Хваловым вышла у атамановых посланцев сущая оплошка: он, знай себе, справно вытягивал да вытягивал денежки, божась зарезать спящего князя ночью, но только за нос водил. Вечор соумышленники выследили на улице Сёмку, припёрли к тыну, но тот стал окликать проходящий мимо дозор и с нахальством бухнул Стеньке с Обрезкой: «Не спятил я, чтоб мне — от дождя да в воду. Уносите ноги, робяты, покуда целы». Да и был таков.
Ничего теперь не оставалось молодчикам, как попытаться прикончить Пожарского в людской толчее, когда он станет осматривать пушечный наряд. Остро были наточены засапожные ножи, прикрытые полами зипунов,— только б не случилось промашки да не дрогнула б рука. Для верности соумышленники разделились: Обрезка остался у пушек, а Стенька подался ближе к избе.
Припадая на раненую ногу, как всегда бывало при недомогании, Пожарский шёл меж рядами и указывал пушкарям, какие орудия взять в поход на Москву, а какие оставить на месте за ненадобностью, либо свезти в кузню.
Обрезка судорожно метался в хвосте густой свиты князя, но пробиться вперёд был не в силах. Знаменитый на всё ополчение здоровенный коваль Федька Ермолин двинул его железным кулачищем в плечо:
— Чего снуёшь под ногами зазря? Аль задумал что? Мотри, не помилую.
И уже с настороженностью поглядывал на него, следуя за княжьими людьми. Обрезка принуждён был отступиться.
Увидев, что Пожарский закончил осмотр и повернул к рубленому крыльцу Разрядного приказа, толпящиеся на дворе ратники скопом двинулись к нему. Как из частого решета, посыпались вопросы:
— Скоро ль в Москву, Дмитрий Михайлович?
— Каки полки наперёд выступят?
— Будем ли воевать подмосковны таборы?
— Али по рукам на мировую?
— Ужель свей с нами заедин пойдут?..
Пожарский не отвечал. Истомлённое лицо его мертвело, стягивалось. Князя снова шатнуло. Один из ополченских казаков подхватил Дмитрия Михайловича под руку, довёл до крыльца. Ратники сочувственно зашептались, передние стали оттеснять напиравших сзади.
Поглощённые давкой люди не могли увидеть, как, проскользнув к самому крыльцу, Стенька выхватил нож из-за голенища и ткнул им в князя, целясь вниз под рёбра. Но злодеяния не случилось. В мгновение удара Стеньку нечаянно толкнули под руку: и нож, отклонившись, вонзился в бедро ополченского казака, который поддерживал Пожарского. Казак с громким стоном повалился на бок.
Поначалу никто ничего не мог уразуметь. Несколько человек склонились над раненым и обнаружили возле него окровавленный нож. Злодейское оружие подняли над головами, показали всем.
— Никак лиходейство, братцы! — раздались возмущённые голоса.
Взопревшею спиною Стенька вминался в толпу. Лелеял надежду, что не распознают. Но в его бегающие горячечные глаза вдруг упёрся негодующий взгляд смоленского стрельца Ларивона.
— Вона лиходей, — указал Ларивон на Стеньку.— Он рядился князя зарезать.
Незадачливого злоумышленника схватили. И ратники на месте учинили бы скорую расправу, но Дмитрий Михайлович не позволил:
— Оставьте, сперва потолкуем с ним по душам.
В допросе Стенька не утаил ничего.
4
Уже не в съезжей избе, а посередь стана у Которосли, в походном шатре, сошёлся Пожарский со товарищи. Тут были только люди близкие. Ни Бутурлин, ни Черкасский, ни Матвей Плещеев, ни прочие искушённые в сечах военачальники на зов главного ополченского руководи не откликнулись.
Превозмогший приступ хвори Пожарский, видя такое к себе небрежение, но не упав духом, последовал совету Минина обходиться чёрными служилыми людьми. Вовремя вспомнил он и мудрое наставление начитанной покойной матери: «Кажет пораяшние храброго, а напасть умного». Минин ещё и подбодрил князя:
— Чаял ты, Дмитрий Михайлович, без помех поход начать, ан у тебя помехи-то само собой отпали. — И на сей раз язвительно отозвался о недоброжелателях Пожарского, поступясь обычной сдержанностью: — Не всё то добро, что по Волге плывёт.
Сказав так, словно плечо для опоры подставил или грудью заслонил. И вроде не больно-то нуждался теперь в сочувствии взявший себя в руки Пожарский, однако доброе слово не было лишне.
Сошедшихся в шатре набралось чуть поболе десятка: родичи главного ратного воеводы Дмитрий Петрович Лопата да Иван Андреевич Хованский, бывалый старый воевода Михаил Самсонович Дмитриев, надёжные Фёдор Левашов с князем Василием Турениным, дьяки Самсонов и Юдин, несколько издавна преданных роду Пожарских дворян и, конечно, Кузьма Минин.
Ещё до того, как все собрались, Дмитрий Михайлович ломал голову над весьма сложной задачкой: кого послать к Москве с ертаулом. Неумолимо близились урочные сроки для выступления в поход, но было не ясно, кто должен пойти первым. На скорую руку решать не годилось: удача или неуспех первого много значили для всей рати.
Только сейчас, когда лучшие из его близких соратников оказались перед глазами, Пожарскому чуть ли снова не стало худо от вероломства оставивших его умелых и опытных воевод: выбирать в ертаул особо было не из кого. В мучительном затруднении Дмитрий Михайлович переводил взгляд с одного на другого, и каждый, кто встречался с его напряжённым взглядом, испытывал смущение, словно был виноват, что не может без колебаний вызваться на требующее великой осмотрительности и твёрдости дело.
Выбор Пожарского пал на самого старшего по возрасту — Михаила Самсоновича Дмитриева.
Никакой ратной славой не был увенчан Михаил Самсонович. Всегда держался в тени и служил в малых городах. При Шуйском был на воеводстве в незавидной Воронежской крепостце, а в недавние поры до нынешней весны стоял с малыми силами во Ржеве, откуда его вытеснили гусары Ходкевича. Когда-то ездил он с посольством Салтыкова и Власьева в Польшу, но там не отличился, состоя при свите. Однако, как никто из сошедшихся в шатре служилых людей, был Михаил Самсонович человеком собранным, справным и вдумчивым, не любил лезть на рожон и мог ладить со всякими людьми. И если он нигде не выставлялся, то нигде и не подводил. При любых напастях всё у него оставалось в целости и сохранности: от имущества до самого хилого мерина в обозе. В добросовестной службе была его жизнь, и службой он дорожил больше всего прочего. Исполнял же её истово и любовно, ничего в ней не считая мелким, пустяковым и радуясь, что нужен, что приносит благо родной земле. Не хвала, не хула, а радение двигало Дмитриевым.
— На тебя, Михаил Самсонович, располагаю, ты пойдёшь первым, — всё окончательно обмыслив про себя, молвил Пожарский Дмитриеву и сразу спросил: — В кои ворота упрёшься, коли напрямик по Ярославской дороге достигнешь Москвы?
— В Петровские, вестимо, — без раздумья ответил Дмитриев, не хуже других наторелых служилых людей знавший подходы к Москве…
— Возле них станешь. Острожек ставь. С Трубецким да Заруцким покуда не сносись, — стал наказывать Дмитрий Михайлович.
На морщинистом покатом лбу Дмитриева выступили капли пота. Никак не ожидавший высокой чести выступить в поход первым, паче того мысливший, что опять будет где-то с краю либо в хвосте, Михаил Самсонович взмолился:
— Погоди, князь. Куда под гору погнал? Дай-то хоть в себя прийти.
Простодушие Дмитриева вызвало оживлённый шумок, освободило от скованности. Все с облегчением и добрыми улыбками смотрели, как Михаил Самсонович большим вишнёвого цвета платком обтирает носатое, с тяжёлым, будто кованым надбровьем лицо, приглаживает коротко остриженные в скобку волосы на голове и сивую широкую бороду.
До сей поры ни разу не присевший Пожарский опустился на лавку, оказавшись за столом напротив Дмитриева, подождал, пока тот со степенной неторопливостью сложит и уберёт платок, и открыто поделился:
— С искусными ратниками у нас не густо, Михаил Самсонович. Тыщи довольно тебе будет?
— Лишку, — прикинул в уме неприхотливый Дмитриев. — Половину возьму. В наступе и пяти тыщ недостанет, в обороненье же полтыщи за глаза хватит, ежели казаки с ляхами скопом не накинутся.
— Изволь полтыщи, — согласился Пожарский. — На краткий срок для заставы в самый раз, пожалуй. Беспрепятно станешь — махом гони нарочного. Мы вослед тебе Лопату либо Туренина пошлём шанцы ладить.
— А до их приходу?
— До их приходу стой несворотимо, заслоном. Ходкевич далече — от него не жди угрозы, ляхи со стен не сойдут — казаков стерегутся, а казаки — ляхов караулят, не до тебя им. Заруцкий едва ли станет ввязываться.
— Кабы не ввязывался.
— Ввяжется — ему хуже. Свои осудят. И Марину и Сидорку припомнят. А мы подосланных им убивцев с собою повезём, пусть с казаками перемолвятся, за какою нуждою их Заруцкий к нам посылал.
Почитающий Дмитриева за основательность Кузьма посулил ему:
— Снаряжу тебя, Михаил Самсонович, всяким припасом не хуже, чем Годунов войско на крымского хана снаряжал. Ни в чём отказа тебе не будет.
Но Дмитриев только благодарно улыбнулся — не запросил сверх крайне надобного.
Пожарский повернулся к Левашову:
— Готовься и ты, Фёдор Васильевич. Пойдёшь с Михаилом Самсоновичем. Знаем, мила тебе оборона. Вот и выпадает случай.
Левашов послушно склонил голову. Был Фёдор Васильевич в прошлом арзамасцем, когда-то состоял в добродетельных кузьмодемьянских жильцах, знал своё место и, хотя удостоился некогда вместе с Алябьевым похвальной грамоты Шуйского за вызволение от тушинских воров Мурома и Владимира, особых достоинств за собой не признавал, а честность ставил выше заслуг и чинов. Можно было не опасаться, что его сманит Заруцкий или обведут вокруг пальца лукавые ляхи. Левашов с Дмитриевым стоили один другого.
Когда было обговорено главное, благодушный Иван Андреевич Хованский заметил:
— Слава Богу, без распрей обошлися. Неслыханное ныне диво.
Минин подтвердил:
— Неслыханное, право. Но без согласия ничему не заладиться. Сохранить бы нам его.
И чтоб не было сглазу, для верности перекрестился. У Дмитрия Михайловича дрогнули в горькой усмешке уголки сомкнутого рта.
5
Старик Подеев выбился из сил, пытаясь сыскать Кузьму. Ещё на утренней зорьке прибыл верный мининский пособник в Ярославль, а теперь было уже за полдень.
Не жалея лошади, колесил Ерофей по городу вдоль и поперёк, тряслась его нагруженная поминками нижегородских жёнок телега по мощённым расщепистыми брёвнами улкам. Тесно было вокруг от народу, суматошно от криков и толкотни у торговых рядов, скученно у причалов. Право, не вся ли Русь кишела тут, пусть по единому человеку из каждого града, — не вся ли? Мелькали среди привычных одежд и бараньи шапки с алым верхом украинных[76] казаков, и пышное — с лентами, галунами и прорезями — убранство иноземцев.
Вытягивал Подеев бурую жилистую шею, выглядывая в пёстром скопище родных ему нижегородцев, но, увы, никого покуда выглядеть не мог: напрочь затерялся свой брат нижегородец в многолюдстве.
Угораздило старика попасть в Ярославль, когда Пожарским был объявлен общий сбор войска и когда тут перемещались и перемешивались полки.
Но Ерофей был упрям.
Сперва вёл нужные расспросы у земской избы, после у воеводской, затем стал соваться к подьячим в заведённые земством приказы — Разрядный да Поместный, Посольский да Монастырский, где, как он прознал, вседневно бывает Минин, ибо всех, кого бояре и начальные люди сообща назначают на воеводства в города, наделяют поместьями либо отправляют с посольствами, нужно по приказным спискам снаряжать то кормами, то ратной снастью, то скарбом, то деньгами, то всем кряду. Уже отчаявшись, сыскал старик Кузьму вовсе не в приказах, а близ Волги у ополченских хранилищ — рубленных из крепкого зрелого лесу торговых амбаров да складов, что покладистыми с некоторых пор ярославскими купцами были отданы для войсковых нужд.
Минин беседовал с прибывшими из Подмосковья украинными атаманами. Напротив работные люди нагружали подводу разным добром для казачьей депутации: сукнами, обувью, сёдлами, попонами — всей новой справой.
В глазах у атаманов стояли слёзы.
— Отак добро будет, — умилялся один из них, костистый, сурового обличья, с кудерявой чуприной из-под шапки.
— Добре, добре, — приговаривал другой, оглаживая сивые усы.
Атаманы были посланцами от вольного украинного казачества, что, придя недавно с южных земель, примкнуло к войску Трубецкого и Заруцкого. Однако худо одетых и снаряженных ратников в подмосковных станах встретили неласково, стали задирать да теснить. Подивившись такому приёму, казачье товарищество направило свою депутацию в Ярославль, чтобы найти тут поддержку. Пожарский с Мининым не только приветили казаков, но, видя их нужду, сговорились выделить им обновы из ополченских припасов. Под приглядом Кузьмы и грузилась теперь подвода.
Увидев невесть откуда взявшегося Подеева, Минин приятельски кивнул ему, прося обождать. И хоть ничем особым не выдал удивления Кузьма, старик понял, что тот немало поразился его приезду и обрадовался — затрепетали сошедшиеся на переносье брови, распрямились.
Подеев отвёл в сторонку лошадь и, поправляя упряжь, как бы между делом стал прислушиваться к завязавшемуся невдалеке занятному разговору. Атаманы рассказывали Минину, как сподручники Заруцкого поносят ярославское ополчение, которое-де и собралось для того, чтобы воевать с казаками, а не с ляхами.
— Враки, пустые домыслы, — неторопливо и степенно изъяснял Минин. — Нам супротив казаков воевать не с руки. Лиходейство Заруцкого — тут едина помеха. Вон под Угличем полтора десятка казачьих атаманов со всеми своими станицами к нам перешли. А чего б им перемётываться, коль за врагов бы нас почли? Пошто православным враждовать? И давно бы мы стакнулися с казаками в подмосковных станах, не будь оттоль зловония.
— Так, — соглашались украинные посланцы. И снова начинали перечислять свои обиды на подмосковных атаманов.
Наконец Минин распрощался с ними и, поспешив к Подееву, крепко обхватил его за плечи. Старик чуть не задохнулся в объятиях. От радости на глазах слёзы выступили.
— Помыслил вот, — стал говорить он возбуждённо, с запинкою, — что не шибко гораздо мне без тебя, Минич. Знать, единою ниточкою мы повязаны, назначено, знать, нам: куды ты — туды и я. Хоть стар дюже, а, гляди, сгожуся.
— Всё ли ладно в Нижнем?
— А чего ему Нижнему-то содеется — стоит! Покой у нас, тишь, спячка. Звенигородский с Васькой Семёновым из своих хором носа не кажут, будто их нету в городе. Как ушли вы, так всё и заснуло. И накатила тоска на меня, тошнёхонько невмочь стало. Я и махнул к вам сюды, Минич. Кланяются тебе все, Савва-протопоп, Федюшка Марков... Да, а Фотину весть наособь, — спохватился старик.
— Что за весть така?
— Настёна-то его в тягости, чреватая.
— Ай ну! Гожа для детины весточка...
Так, по-свойски толкуя, они шли к избе, где стоял на постое Минин. Послушная лошадь Ерофея брела за ними следом, волоча груженную домашними лакомствами телегу.
Ввечеру у Минина, как в былые времена в Нижнем, собралось множество народу. Сошлись близкие Кузьме нижегородцы единой большой семьёй, не чинясь и не считаясь, кто выше по службе, а кто ниже. Всем был тут равный почёт: что Болтину, что Стёпке Водолееву.
Успевший намахаться веником в мыльне, в чистой рубахе и с расчёсанной бородой, поблескивая потным челом, старик Подеев блаженствовал от всеобщего внимания. И хоть замучили его расспросами, хоть не давали никакого передыху, он продолжал разглагольствовать в охотку и был готов не закрывать рта до самой глубокой ночи.
Всё же постепенно унялось возбуждение. И разговор перекинулся на ярославские дела. Тут живее и шумнее всех оказался Водолеев. По своей привычке резать правду-матку он завёл речь о том, что, по его разумению, бояре и воеводы в земском совете ловки только языками чесать, а ополченскую ношу тащит один Минин и что он без воевод ещё лучше со всеми делами управится. Так превознёс Минина запальчивый Стёпка, что всем стало неловко, а пуще всех Кузьме. Выручил его Подеев.
— А ты знашь ли, шишига, о желве да норцах?[77] — лукаво сощурясь, спросил старик расходившегося хвалебщика.
— Не-ет, — протянул Водолеев, чуя подвох и уже кляня себя за несдержанность: намолол вздору с три короба, хоть и от чистой души.
— Ну так послушай, — отёр лицо старик чистой холстинкой. — В некоем озерце любо-мило жили норцы и желва. Однако стало иссякать озерцо. Замыслили норцы лететь в ино место, где лучше. А желва глаголит им: «Вам-ить горюшка мало, а мне, распрекрасной, куда деватися? Берите уж и меня с собою». Ответствуют ей норцы: «Возьмём тебя, коль строгий наказ наш соблюдёшь — уст не отверзать, покуда вместе лететь будем». Желва, вестимо, поклялася. Сыскали норцы доброе прутие и велели ей зубами вцепиться в него посерёдке, а сами ухватилися за концы и воспарили в небушко. Проходили по земле недалече некий люди навроде тебя, Стёпка, задрали башки кверху и диву далися, и почали праздно славословити: «Эко у нас желва-то какая кудесница! Эко её в каки выси занесло!» Возгордилася от словес тех дурища, отверзла уста-те и пала наземь.
— И что? — не мог сообразить Водолеев.
— В лепёшку! И панцирь не помог ей! — со смехом обмахнул себя тряпицей добродушный старик.
Похохотали всласть, от души.
После того, как народ разошёлся, Минин с Подеевым долго ещё толковали на крыльце, поглядывая на ярко освещённый полной луной двор. Мерещилось Кузьме, что внезапь очутился он на гребне родных Дятловых гор над Волгою, и ширь перед ним великая, и даль нескончаемая, так что за колокольней Никольской церкви в Балахне, в двадцати вёрстах, ещё не видно предела лесам да пажитям. Где найти схожее раздолье, в каких иных местах?..
И уже узнав о всех нижегородских новостях, расспросив про торг и посадское житьё, Кузьма осведомился о доме:
— Каково Татьяне-то без меня?
Старик засуетился, кинулся в избу, принёс свою суму и достал оттуда небольшой узелок.
Кузьма развернул паволоку, в лунном свете остро блеснули на ладони бирюзовые серёжки.
— Последнюю украсу отдала, не пожалела, — сказал он Подееву дрогнувшим голосом.