1
Наступил августа 22-й день. Была суббота. Едва развиднелось, как Пожарский поднялся на стену Белого города. И в самую пору. За белёсой мутью утреннего туманца он разглядел, как напротив Новодевичьего монастыря неспешно переправлялось через реку неприятельское войско. Уже скакали оттуда во всю прыть ополченские дозоры.
Теперь можно было не сомневаться, что поляки ударят напрямую по Арбатским воротам, а не по неведомым шанцам Трубецкого, который, держась вблизи своих укреплённых таборов, встал далеко ошуюю от Пожарского, за рекой у Крымского двора. Если бы гетман замыслил достичь Кремля через Замоскворечье, второпях занятое Трубецким, ему пришлось бы поперёк пересечь всё Девичье поле и ещё раз держать переправу через Москву-реку, ибо она делала большую петлю и вновь оказывалась на пути. Ходкевич отнюдь не слыл таким беспечным удальцом, чтобы искушать судьбу и подставлять бок Пожарскому. Зря опасался Трубецкой, ему ничего не грозило. А может, то не опасение, а прямая измена?..
Дмитрий Михайлович зело подосадовал, что накануне поддался на уговоры лукавого боярина и ныне, в предрассветную рань, послал ему в подкрепление пять отборных дворянских сотен. Но что жалеть о том, чего не воротишь? «Коли совести не лишён боярин, не оставит, чай, без подмоги, сам сулил», — постарался утешить себя князь и тут же велел сигнальщикам поднимать войско.
Оглушающим громом ударил воеводский набат. Дробно и трескуче отозвались полковые. И сразу же позади со стен осаждённого Кремля грянули пушки, через головы ополченцев давая знак Ходкевичу о боевой готовности гарнизона.
Брызнувшие золотой россыпью первые солнечные лучи увязли в тяжёлом пороховом дыму, но всё же пробились сквозь него, сначала осветив напряжённые лица ополченских ратников, вставших напротив Кремля, а затем вмиг растекаясь по спинам пушкарей и затинщиков, что суетились на внешнем валу, чтобы приготовиться к отпору Ходкевича. Ярко засияло солнце на качнувшихся копьях и секирах, устремляясь туда, на обширное Девичье поле, где уже рассеивался клочьями серый морок над травой и где всё шире и шире вытягивалась грозная стена ровного польского строя.
Смятенно переминаясь с ноги на ногу, долговязый нескладный увалень из даточных вглядывался с вала вдаль, откуда из-за пепелищ и пустырей сожжённого деревянного города, из-за обрушенного тына былого острога должен явиться ворог. Но ничего пока не обнаруживало близкой опасности. Только торчащие вкривь и вкось головешки, помятая крапива да огорбки разворошённой глины открывались взору.
Рядом с незадачливым наблюдателем хмурые ратники втаскивали на вал пушку. Тащили её на верёвках волоком, оставляя глубокие следы на свежей, ещё неутоптанной земле. Остановившись, один из ратников, немолодой смуглый мужик в тегиляе, смахнул корявыми пальцами пот со лба и укорил безделю:
— Чего ты тута крутишься, Первушка, ако телок у кола? Стыд поимей — отлыняешь. Али от страху в порты наклал? Где твой дрюк-то?
— Вона, — со смущением указал детина на воткнутое неподалёку копьё.
— Во-о-она! — передразнил мужик. — Ртище-то не разевай. Сотник узрит, задаст тебе порку.
— Пра, с такими дурнями токо и воевать, — посетовал другой мужик, плюнув в сторону Первушки.
— Ещё поглядим, кто дурней, — не стерпел обиды детина.
— Потолкуй у меня! — погрозил обидчик и немедля велел: — А ну впрягайсь с нами!..
Слева и справа через вал и по тесовым настилам через ров густо повалила дворянская конница. Вперемешку с ней, но приотставая, двинулись пешцы.
По всей длине ополченских укреплений и впереди их заколыхались стяги: в самой серёдке на выносе — малиновое с густым золотым шитьём княжеское знамя, за ним — пестрота самых разных полковых, отрядных и станичных прапоров. У засмотревшихся даточных ратников разбегались глаза. Вышитые золотом и серебром, цветными шелками, украшенные узорочьем и рисунками, кистями и бахромой, знамёна не могли не привлекать взора.
— Эх любота, таку бы красу не во зло, а на радость! — пожалел немолодой ратник, содвинув тяжёлую шапку с вшитыми в неё железными пластинами на затылок.
Были среди знамён тафтяное лазоревое с алой опушкой, зелёное с жёлтыми краями, пёстрое с белыми, лазоревыми, чёрными, жёлтыми да багряными клинцами, жёлтое со сказочным зверем грифом, чёрное с вышитым золотом орлом, чёрное же с крестом и херувимами, синее с серебряным месяцем и звёздами. Но преобладали цвета червлёные, чермные, огнеподобные.
— Гли-ко, Пожарский верно! — воскликнул Первушка, показывая рукой на подбористого сурового всадника в посеребрённом шлеме с опущенной стрелкой-наносником. Светло-гнедой породный конь плясал под князем, наблюдавшим сбоку за передвижением ратников.
— Чего таращиться? — отозвался Первушке его обидчик. — Сам Бог велел князю в сече быть. Да и нам тож.
Мужики сняли шапки, стали креститься за одоление над ворогом. Им, оторванным от монастырской пашни и приставленным в подмогу к пушкарям, предстояло биться впервые, и они немало страшились.
Отъехавшие далеко вперёд от защитного вала дворяне увидели перед собою войско противника чётко и ясно. Оно было гораздо наряднее и пестрее ополченской земской рати. Словно цветы на роскошном лугу, горели на солнце одежды и блескучие доспехи польского и литовского рыцарства. Кованые шлемы были украшены гребнями-чупринами, пучками перьев, узорными козырьками и наушами, прапорцами. На копьях, перевитых цветной тесьмою, подрагивали узкие флажки. Развевалось на ветру, полыхая над долгим конным строем шляхты, большое алое полотнище с белым, осенённым короной орлом посередине.
Из рядов ополченцев стали выезжать ретивые забияки, напоказ гарцуя и задоря неприятеля. Но войско Ходкевича стояло как вкопанное. Старые проделки не уязвляли его. Время тратилось попусту.
Пожарский подал знак рукой к наступлению. Тут же взревели сурны. Конные ряды дрогнули и устремились вперёд, ускоряя бег. Застонала земля от частых ударов тысяч копыт. Словно стараясь заполнить собой всё поле, конница развёртывалась вроссыпь.
Дико завопили татары из полка сибирского царевича Араслана Алеевича, которых поддержали их романовские единокровники, увлекаемые отважным мурзой Бараем Кутумовым:
— Ур-р-р! Ур-р-р! Ал-ла!..
— Ур-р-ра! — подхватили все ратники.
Страшный нарастающий вой заглушал другие звуки, даже бешеный перестук копыт. Он рвался из каждой груди, передаваясь скакунам, которые зверино завизжали.
Несясь рядом, Болтин с Жедринским тоже неистово вопили, покуда не сблизились с вражеской конницей. Плотный и ровный строй поляков неожиданно раздался, и перед разлетевшимися дворянами оказались ландскнехты с длинными, враз накренёнными пиками, за ландскнехтами были видны мушкетёры. Нижегородцы чудом сдержали коней, видя, как другие всадники напарывались на смертные жала.
Тут же раздался залп. У Болтина сшибло наручь с левой руки, Тимофею пробило кольчугу под мышкой. Невелик вред — оба родились в рубашке. Пороховой дым серым войлоком накрыл их вместе со смешавшимися рядами ополченцев. Лязг оружия, брань и стоны, отчаянное ржание и визги коней пронзали уши.
Когда дым порассеялся, стало видно, как, отступая и восстанавливая порядок, суетятся ополченцы. Польская конница стояла уже позади своей пехоты, а в пеших рядах, защищённые пикинёрами, сноровистые мушкетёры загоняли заряды в стволы ружей.
С воем и свистом влетев в свободный промежуток поля, помчались вдоль войск татарские лучники. Они были на диво резвы и вёртки. Целясь перед собой, мгновенно поворачивались в сёдлах и пускали стрелы в неприятеля. Казалось, невозможно было углядеть за ними и вовремя заслониться. Спорый густой дождь стрел посыпался на поляков. Но второй дружный залп из мушкетов охладил пыл татар. Они враз отпрянули.
На кнехтов двинулись ополченские копейщики, чтобы в единоборстве отвлечь их на себя, позволив своей коннице схватиться с польской. Ратники почти вплотную подошли к неприятелю, и тут случилось небывалое. Иноземцы применили неизвестный ополченцам приём — караколе, под стук барабана ловко перестроясь и переместившись. Копья проткнули только воздух.
Единым плотно сомкнутым скопищем тяжело и медленно стронулась с места шляхетская конница. Ополченцы уже были наказаны за свою неосмотрительность, и рыцарство вознамерилось проучить их более жестоко. Так, чтоб, кто останется в живых, — век помнили.
Пожарский выехал из рядов своего войска. Привстав на стременах, чтоб многим было его видно, вскинул лёгкую персидскую саблю, цепким взглядом глянул влево и вправо. Нигде он не заметил слабины, нигде не усмотрел смятенности, ничто его не насторожило: войско было готово биться без страха. Неспокойный конь под князем, круто выгнув шею и загребая передним копытом, погремливал тяжёлой сбруей, украшенной серебряными бляхами. Пожарский несильно дёрнул повод, пустил коня рысью.
Как туча с тучей, два войска сшиблись в смертельной рубке и попеременно стали теснить друг друга.
Ополченцы силились пробить сплошную стену поляков, но это им никак не удавалось. Шляхта напирала мощно, отбивая таранные наскоки и не рассыпаясь. А если отклонялась на шаг, то вперёд продвигалась уже на два. Молниями блистали сабли и, схлестнувшись, брызгали крошевом искр. Разъярённые кони с пронзительным ржанием вскидывались на дыбы, били передними ногами, кусались. В адской сумятице ломалось железо. Кровь орошала доспехи. Стоны мешались с исступлённым ором. Валились под копыта и погибали в свирепой давке свои и чужие.
Сильны были польские рыцари, а ратникам Пожарского умножала силы отвага. Все давали зарок стоять до конца, не посрамить себя и родной земли. Играючи отбивал удары справный Иван Доможиров и сам не давал пощады. Вламывался в гущу доблестных польских гусар Кондратий Недовесков, с лютостью дрались все смоляне. Не переставали ответно нажимать на врага владимирцы с Измайловым. Рубили наотмашь гайдуков ополченские казаки. Безоглядно, с молодой удалью ратоборствовали Болтин и Жедринский.
Однако всем с той и другой стороны нужна была передышка. Немели намахавшиеся руки, ломило плечи, нестерпимо горело меж лопатками, будто от калёного железа. Тяжёлые доспехи мешали дышать, всё тело под ними обмывалось потом. Разъезжались противники, оставляя на поле скорченные трупы в крови и раскиданное оружие, и вновь смыкались, вновь увечили друг друга и проливали кровь.
Мало-помалу стал ломаться шляхетский строй, из которого вырывались отдельные хоругви. Вихрями закрутило по полю всадников, смешало всех в одну коловерть.
Живой людской вал подхватил Пожарского, и князь с трудом удержал коня, пропуская мимо себя накатистые клокочущие потоки. Надо было оглядеться. Солнце уже стояло над самой головой, а сече конца не угадывалось.
Пожарский с беспокойством обозрел поле брани. Повсюду, насколько доставали глаза, кипела и ярилась битва. Его вполне могло удоволить, что нигде не дрогнули и не отступили ополченцы. С похвальным упорством сражались по правую руку полки Лопаты и Дмитриева, а по левую — Хованский с Турениным. Но что будет после полудня? Князь резко мотнул головой, словно пытаясь отогнать подступающую тревогу, но она не исчезала. Ратники из княжеской охраны заметили, как судорога на миг исказила мрачное лицо Пожарского.
Конь под князем дымился паром, с губ падала пена. Пожарскому подвели другого скакуна. И ополченский воевода устремился вкось по полю, высматривая, где нужна незамедлительная помощь. Его знамя из конца в конец перемещалось за ним.
Не обмануло дурное предчувствие Пожарского. Чтобы добиться перевеса наверняка, Ходкевич бросил на ополченцев большие свежие силы. На поле высыпали удалые черкасы Зборовского и атаманов Ширая с Наливайкою. Ловко закрутили они вскинутыми саблями, замелькали повсюду высокими бараньими шапками и чёрными киреями, заблажили по-сечевому:
— Пугу!.. Пугу!.. Пугу!..
И не выдержали мощного накатного удара ополченцы. Будто крутым водоворотным течением их стало дробить и относить назад.
Подкрепление нужно было позарез. Но от Трубецкого ни слуху, ни духу. Затаился Трубецкой за рекою, невесть чего ждёт. Может, разгрома ополчения? Даже пяти уступленных ему сотен не вернул. Явные ковы!
Всё упорнее шляхта и черкасы теснили дворянскую конницу, пытаясь прижать её к реке. Передние хоругви уже вломились в черту сожжённого Деревянного города, но рытвины и груды обугленных развалин мешали продвижению. Несподручно было и ополченцам. Пожарский распорядился спешиться. Поляки тоже оставили сёдла. Подоспела их проворная пехота. Ландскнехты, гайдуки и драгуны с ходу ринулись на приступ укреплений.
Одна за другой загремели ополченские пушки.
Первушка еле поспевал управляться с ручным мехом, чтобы раздувать огонь на железном листе с коптящей смолою, куда были уложены вынутые из коробов ядра. Накалив их докрасна, хватал рогачом и подтаскивал к наклонно установленному короткому орудию, возле которого хлопотали пушкари. Один из них споро набирал совком из ямчужного бочонка порох, сыпя его в дуло. Другой следом набивал туда битый камень и мокрые тряпки. Третий подхватывал у Первушки рогач и опрокидывал капающее смолой ядро в дуло. А четвёртый, насыпав порох в запал, подносил к затравке пальник с горящим фитилём. Пушка с оглушительным грохотом подскакивала, изрыгая, словно адское чудище, огонь и дым.
Иноземная пехота прорвалась к самому валу. Несмотря на яростное сопротивление, она стала теснить пушкарей. Чумазые от пороховой гари, без шапок, с копьями и пальниками в руках, кинув свои раскалённые от частой пальбы пушки, мужики сошлись в рукопашной схватке с недругом. Обхватив загрубелыми грязными ладонями рассечённое лицо, упал головою в свою жаровню Первушка.
Отчаянно дралась отступавшая в Чертолье ополченская рать. Силы были на исходе.
С прижатой к груди левой рукой, которую задело пулей, Пожарский рвался в сечу, словно в беспамятстве. Охрана оттеснила его в безопасное место. Он спрыгнул с коня на берегу реки. Ног не почуял. Остывающим мерклым взглядом глянул за реку на другой берег. Там не было никакого шевеления.
2
Крепкой заградою встали ополченцы насупротив Кремля, не давая засевшим там полякам ударить в спину основной рати. Вместе с иных городов людьми были в заграде нижегородцы. В первый ряд вышли стрельцы с бердышами и пищалями. У каждого грудь наискось пересекает сыромятный ремень, на котором навешана ратная приправа: зарядцы, сумки фитильная и пулевая, рожок с порохом. Вид у стрельцов грозный — не подступиться. Уговорились биться насмерть, до последней капли крови.
Всё утро взапуски палили пушки со стен, потчуя укрытых во рву и Алексеевской башне ополченцев ядрами, дробом и осколками, а затем Струсь вывел из кремлёвских ворот своё воинство.
Сходились сторожко, с оглядкой, как бы нехотя. Поляки из-за того, что были не уверены в своих надорванных недоеданием силах. Ополченцы же опасались подвоха: ну как панство враз подастся назад, а из крепостных бойниц вновь ударят пушки.
Но уж когда сцепились, пощады не просили.
Сеча заварилась под самыми стенами. С особым ожесточением началась у Водяной башни, на проезде меж Кремлем и Москвой-рекой. Тут дрались конные и пешие вперемешку. Стрелецкие бердыши сталкивались с протазанами, чеканы-клевцы с палашами, копья с кончарами. Гуляли по шлемам и железным наплечьям раскрученные кистени. Трескуче грохотали под яростными ударами щиты посадских ратников, у которых не было доспехов. От беспорядочной пальбы из пищалей вспухали клубы чадного плотного дыма, разрываемого вихрями боя.
В гуще наседающих на врага стрельцов, которых зычным голосищем матерно подбадривал Орютин, Кузьма видел с коня, как впереди, словно кося траву, широко махал боевым топором племянник. В первом же ряду, обочь Фотина, бились рогатинами Якунка Ульянов, Стёпка Водолеев, Потеха Павлов. Старалась не отставать от них кучка бойких вятских мужиков, которые и в кровавой свалке держались нераздельно.
На Минина вынесло посадского любимца Шамку с разбитым лицом. Он очумело огляделся, выплюнул вместе с кровью выбитые зубы и опять полез в драку.
Кузьма тоже стал продираться вперёд, не желая быть прикрытым от опасности. Ему удалось достичь Фотина, когда тот, взмокший от пота и разгорячённый, сдёрнул с головы постылый шлем, который, как всегда, мешал ему на поле брани.
— Парко, ратничек? — отечески усмехнувшись, крикнул племяннику Кузьма.
Из-под мокрых спутанных прядей волос Фотин мельком взглянул на него.
— Дак парко, дядя! — И снова устремился в бой со своим разящим топором.
Минину тоже стало не до разговоров. Чей-то пронзительный крик «Стерегись!» заставил его мигом перевести взгляд. Прямо перед Кузьмой свечкой взвился вороной конь, от оскаленной морды его с хищно раздутым храпом пахнуло сатанинским жаром. Будто добычливый коршун, сверкая схожей с оперением чешуёй доспехов, навис над замершим нижегородцем — неужто смертушка пришла? — польский гусар. У самого уха просвистело лезвие.
Второй удар Минин с трудом отбил. Видно, достался ему супротивник резвее и крепче его. Всей кожей ощутил Кузьма: от следующего удара не извернуться. И откидывая тело вбок, несказанно удивился, что сабля круто замахнувшегося гусара лишь слабо скользнула по его плечу и упала наземь. В тот же миг послышался хриповатый язвительный голос:
— А, пане Тржасковски! Дзень добры!
Скосив глаза, Минин узрел своего спасителя — ротмистра Павла Хмелевского, который ловким приёмом обезоружил и теперь оттеснял гусара... Насладившись растерянностью бывшего соратника, ротмистр приятельски подмигнул Кузьме, без всякого усилия перекинул тяжёлый палаш из руки в руку и снова бросился в заверть схватки искать себе достойного соперника.
Кузьма с облегчением перевёл дух. Но на самый краткий миг. Глядя, как стрельцы достают бердышами его недавнего налётчика, неожиданно встревожился. Сердце-вещун чуяло неладное.
Он посмотрел туда, где должен быть Фотин. И похолодел, страшась признать рослого племянника в поникшем шатающемся ратнике с окровавленной головой. Из виска торчала короткая арбалетная стрела. Кольцом обступившие Фотина жолнеры близко не подступались. Он ещё пытался обеими руками поднять топор, но силы оставляли детинушку. В последний раз качнуло его, как от незримого удара, и он не смог удержаться на ногах — рухнул навзничь.
Будто отец, потерявший по своему недогляду сына, рванулся к Фотину Кузьма. Сплошная крепкая стена врагов выросла перед ним. Но ни стрела, ни сабля, ни пуля не брали сокрушённого горем Минина. Он был неуязвим.
Посадские не могли оставить Кузьму без защиты и сразу кинулись следом. Глядя на них, стали напирать стрельцы.
Ещё яростнее разгорелся бой. И многим суждено было сложить головы в той беспощадной схватке.
Потеряв всякую надежду на успех, Струсь дал сигнал к отступлению. В суматохе поляки бросали оружие и прапоры. Сеча обернулась их нещадным избиением. Ополченцы наступали столь мощно, что, вдавливая врага в раскрытые ворота, чуть ли не ворвались в Кремль сами. Но усталость остановила ратников.
Умученные донельзя, в поту, пыли и крови, они услыхали дурную весть: побитый на Девичьем поле Пожарский еле сдерживает натиск Ходкевича, а сробевший Трубецкой оставил князя без помощи. Крайне опечалились ратники. И никакой радости уже не стало от только что одержанной победы, она показалась вовсе зряшной. К счастью, тут же подоспела другая весть: спеша на выручку Пожарскому, через реку переправляется конница.
А вышло так. Присланные к Трубецкому сотни, ожидая, когда им подадут знак вступить в сечу, в конце концов вышли из терпения и взроптали. Однако Трубецкой отмалчивался. Что у начальника на уме, то у его угодников на языке. Казацкая старшина принялась лаять ополченцев, злые попрёки посыпались на ратников Пожарского:
— Богаты пришли из Ярославля — нехай сами без нас отстоятся от гетмана!
Такого поношения нельзя было снести. И сотни, ведомые назначенными головами, скорым делом отъехали к переправе. За ними повели своих четверо атаманов Трубецкого: отчаянные Афанасий Коломна, Филат Межаков, Макар Козлов и Дружина Романов по прозвищу Вострая Баба. Сам Дмитрий Тимофеевич, выбравшись из шатра, пробовал их удержать, но Коломна сказал ему сердито:
— По вашим ссорам с Пожарским всем гибель может учиниться: и Московскому государству и войску. Аль вящей пагубы хошь? Соступи-ка с дороги, боярин! — И плетью огрел коня.
Соединившись, свежие дворянские сотни и казацкие станицы внезапно ударили в тыл Ходкевичу. И он вынужден был отстать от Пожарского и покинуть поле брани. Тем паче уже наступали сумерки.
Кузьма в тот нелёгкий день так и не увиделся с князем. Его изводило горе. Он никак не мог уйти от сложенных в длинный ряд мертвецов, шепча про себя имена погибших нижегородцев. За каждого ему придётся нести ответ перед матерями и вдовами, когда воротится в родной город. Кроме Фотинки пало в бою много других посадских ратников. Израненный Степан Водолеев скончался на руках Кузьмы, перед смертью слёзно просил:
— Жену, жену мою, Минич, не обойди милостью, не дай в нищете пропасть. Худо было ей со мной, окаянным, а без меня станет тошно невмочь. По любви мы сошлися... — С теми тихими словами и преставился буянный Стёпка.
Бродил возле мёртвых тел Минин, отгибал ряднину с лиц, вглядывался, словно был родичем всех павших. Возле Фотинкиного тела сел и долго сидел недвижно. Орютин с Ульяновым да Потеха Павлов пытались увести его, но он мягко сказал уговорщикам:
— Оставьте меня, ребята. Ступайте-ка почивать. Чай, шибко досталося, а завтрева невесть что ещё будет. — И остался у мертвецов на ночь.
3
Лазутчики донесли Пожарскому о перемещении Ходкевича к Донскому монастырю. Можно было догадаться: гетман готовит удар в Замоскворечье. Князь надумал выслать туда, за Калужские ворота Деревянного города, конные сотни Лопаты и Туренина, но пока не решился переходить реку. Он занял уцелевшую избу на Остоженке, близ сгоревшей обыденной церкви Ильи Пророка.
Целый день тихо было под Москвою. По всему полю, где гремело побоище, бродили священники, лекари и посоха, выискивали, кто жив. Скорбно потупившись, обходил заваленный грудами убитых ров явившийся с ополчением из Троицы келарь Авраамий Палицын. За ним иноки несли образа святых. Разносилось окрест молитвенное пение «Святый Боже».
Тут и там отпевали погибших, кровавые тела которых свозились на телегах и укладывались рядами на землю, плечом к плечу. Страшно было видеть, сколь велики потери: своих и чужих пало по тысяче с лихвою. В сложенных на груди руках покойников трепетали огненные язычки свечей. Вылетали из раскачиваемых кадильниц, кудрявились и таяли в воздухе белые рваные дымки. Вместе с посошными мужиками ратники споро копали общие могилы, исподлобья поглядывая окрест. Но опасались зря. Похоронам ворог не помешал.
На рассвете другого дня, в понедельник, конные сотни Лопаты и Туренина завязали бой с налетевшими хоругвями поляков. Бились перед обгоревшими и порушенными острожными стенами Деревянного города, на поле между ними и Донским монастырём. Крепкий ветер дул в спину ополченцам, но это им не помогло. На сей раз натиск поляков оказался ещё сильнее. Пожарский бросил в сечу все свои полки. Того и добивался гетман, вынуждая ополченцев скучиться в одном месте и вести открытый бой, в котором поляки всегда имели превосходство.
Верно было предугадано Ходкевичем поведение Трубецкого. Тот, выйдя от Больших Лужников и примкнув к ополчению слева, повёл себя чуть ли не по известному речению: двое дерутся, а третий не мешай. Казаки почти не сопротивлялись, когда их стала теснить венгерская пехота Граевского. Они подпустили её к соседним с Калужскими Серпуховским воротам.
Помаячив на поле, Трубецкой вовсе вышел из боя и отвёл назад чуть не всё своё войско.
Но нашлись среди казаков те, кто не захотел отступать с позором. Засев на валу с двумя пушками и приняв к себе охочих стрельцов, смельчаки огнём преградили путь венграм. У Граевского явилась нужда в срочном подкреплении.
Между тем Пожарскому выпал тяжкий жребий. Ополченцы не выдержали мощного натиска железных хоругвей и стали в сумятице отходить вспять, чтобы переправиться через Крымский брод, к своему стану. С пехотой гусары даже не схватывались — давили конями. Вопль стоял несусветный, жаркое конское дыхание жгло бегущим затылки. Ещё не наступил полдень, а поляки уже могли быть уверены в полной победе.
С дворянской конницей князь встал у переправы насмерть. Держа раненую руку на перевязи, он, как простой ратник, бросался в схватку. В нём было отчаяние человека, теряющего последнюю надежду.
Жертвенное упорство ополченцев грозило Ходкевичу затяжкой главного дела — доставить продовольствие в Кремль. Гетмана вовсе не занимали русские безумцы, заслонившие собой переправу. Ему безразлична была агония ополчения, с которым, как казалось, счёты уже сведены. Чтобы сберечь силы гусар, он остановил бой, тем самым позволив Пожарскому покинуть Замоскворечье и отступить восвояси. Не вкладывая сабель в ножны, опасливо оглядываясь, пересекали реку последние русские воины, которые прикрывали отход. Поляки пугнули их мушкетным залпом. Гетмана могло бы позабавить это зрелище, но он был озабочен известием от Граевского: полковник требовал помощи.
Получив подкрепление, сноровистый Граевский махом взял Серпуховские ворота и стал пробиваться в глубь Деревянного города по Большой Ордынке. Впереди его пехотинцев скакали черкасы Зборовского, сметая всё живое на пути. Пан Александр Зборовский гораздо полютовал в прежние годы, когда ещё служил Тушинскому вору. Это он сровнял с землёй тихую Старицу и побил множество люда под Тверью в схватке со Скопиным-Шуйским. Теперь его густо обагрённая кровью сабля обрушивалась на головы заступников Москвы.
Но путь черкасам преградил крепкий тын Климентовского острожка. Засевшие в нём казаки встретили неприятеля огнём затинных пищалей. Граевский и Зборовский стали огибать острожек, делая вид, что готовятся к приступу. Расчёт оправдался, они целиком отвлекли казаков на себя. С тыла на защитников острожка обрушились гайдуки Невяровского, что до поры до времени таились в другом, Егорьевском острожке близ Замоскворецкого моста, куда пробрались ночью. Завязалась рукопашная.
Застигнутым врасплох казакам трудно было удержать укрепления. От Трубецкого поддержки не ждали — он уже удалился в таборы. Надеялись только на своё везение. Однако слишком неравны оказались силы. И казаки покинули острожек.
Ликующие поляки водрузили свои знамёна на звоннице собора Святого Климента, а казацкая вольница, выбитая за тын, затаилась во рвах и канавах, залегла в крапивных зарослях и бурьяне, схоронилась за развалинами печей на пепелище. Ещё не оставила надежда упрямую вольницу. Как мыши, загнанные в норы, отсиживались в ненадёжных укрытиях казаки, переводили дух.
Путь гетману был открыт. Но сперва к Серпуховским воротам медленно двинулся громадный обоз с продовольствием. Более четырёхсот тяжело груженных повозок тянулось из гетманского лагеря на Большую Ордынку. По бокам дороги шествовала усиленная охрана.
На стены Кремля и Китай-города, что выходили на реку, поднялся весь осаждённый гарнизон, ожидая скорого появления спасителя гетмана. Кое-где зубцы на стенах были разбиты ядрами, а тесовая кровля порушена, но поляки уже пренебрегали укрытиями, толпились на открытых местах. На многих белели повязки, иные передвигались с трудом. Позавчерашняя сеча стоила больших жертв. Гарнизон обессилел до того, что не дерзнул выйти из ворот. Вторая вылазка могла бы завершиться полным истреблением. Ветер сердито трепал синие потёртые плащи осадного рыцарства, которое голодными глазами всматривалось за реку.
Солнце ещё высоко стояло над землёю. Пластались по голубизне перистые облака. Гетманский обоз уже достиг середины Большой Ордынки. Его голова упёрлась в перегородивший улицы тын Климентовского острожка, и жолнерам пришлось настежь распахнуть ворота, чтобы пропустить повозки сквозь острожек. Тут и обрушились на врага переведшие дух казаки. Зазвенело острое железо. Испуганные внезапными громовыми криками и пальбой лошади стали рваться из постромок, опрокидывали телеги. Сыпались под ноги ошалевшим жолнерам кули и бочонки, короба и корзины. Мучная пыль мешалась с пороховым дымом.
Смело вступили в схватку удальцы Невяровского, но подбегали и подбегали новые казаки, неистово лезли напролом. Смяты были невяровцы, гибли под саблями испытанные венгры Граевского, которым негде было развернуться и сражаться в правильном строю. Теснили казаки и черкасскую конницу Зборовского, заметавшуюся меж опрокинутых телег. Некоторые из казаков бросились в бой на конях, по бокам которых были приделаны торчком острые косы, что пропарывали в тесноте скакунов противника.
Сумятица была страшная. Не замечая своих и чужих потерь, казаки ворвались в острожек. И тут никто никому не захотел уступать.
Кучка гайдуков засела в соборе, паля из мушкетов. Туда устремилась целая станица. Вперёд вынесся юный Мишка Константинов в измазанной дёгтем рубахе и со знаменем в руках. Мишке хотелось подвига и похвалы товарищей. Две горячих пули угодили ему в бок повыше поясницы. Смельчак упал, и знамя его накрыло. К счастью, невдалеке от Мишки оказался его брат Иван, он вынес раненого из сечи.
Во всех уцелевших церквях в Замоскворечье и в Заяузье ударили колокола. На помощь казакам к острожку набегали москвичи. Трупами была устлана дорога у острожных ворот, много народу полегло обочь дороги.
Путь в Кремль польскому обозу напрочь был закупорен мёртвыми телами.
Только благодаря неимоверным усилиям драгун попытки казаков захватить обоз не увенчались успехом. Да и сами казаки положили много сил на взятие острожка. И затворившись там, а частью засев у дороги в крапивах, чтобы вмиг подняться при сполохе, они наладились на отдых. Близок был вечер, и возобновления сечи не предвиделось.
Недвижно стоял на Большой Ордынке застрявший обоз. Проскакав вдоль него чуть ли не до казацкой заграды, Ходкевич уверился, что обходной дороги нет, а его войско валится с ног от усталости. Многие с утра не знали передышки, пехота же почти вся была выведена из строя. Гетман повелел ротам ставить шатры и развести костры вблизи Большой Ордынки. Он не сомневался, что московиты изрядно выдохлись и ныне его не потревожат: для них день выдался тяжелее, чем для поляков.
Багровый, словно налитый кровью, шар солнца нависал уже над самым окоёмом. Замолкли колокола. Задремали за тыном отвоёванного острожка и в крапивах усталые казаки. Невдалеке от обоза пахолики разводили костры. Потянуло запашистым дымком от польских стоянок. На Москве-реке, у злосчастного Крымского брода, черпали котлами воду для похлёбок с одного берега поляки, а с другого — ополченцы Пожарского. Всё замирало кругом. Усталость была сильнее вражды.
4
Подавлен и растерян был князь, зная, что едва ли добьётся успеха в решающей сшибке с Ходкевичем завтра. Ничем не порадовали его ныне помощники, оплошавшие перед Калужскими воротами в Замоскворечье: гетман гнал ополченскую конницу, как стадо. Теперь благополучному исходу дела могли поспособствовать только казаки Трубецкого, но тогда они все должны быть под началом одного ополченского воеводы.
Как того достичь, Пожарский не ведал.
Ожидая полковых воевод на совет, он напрасно ломал голову. Ныне за день довелось наслушаться всего: и молитв, и утешений, и проклятий. В шатрах, где лежали раненые, в голос поносили его за неудачу в утренней сече и отступление. Всему он внимал без гнева и возражений, не позволяя себе расслабиться.
Нутро жгло, будто там был разведён огонь. Дмитрий Михайлович черпнул ковшиком квасу. Но выпить не успел, поставил ковшик на лавку, увидев входящего в избу Минина.
За последние два дня Кузьма так осунулся и побледнел, что походил на старящегося монаха, принявшего схиму. В полном боевом облачении, в справной кольчуге, подаренной ему кузнецом Баженом Дмитриевым, и с неизменной саблей в простых ножнах, он приблизился к Пожарскому, круто супя брови.
— Что ты, Кузьма? — спросил князь, чуя, что сподручник затеял какое-то своё опасное дело.
— Мой черёд пришёл, — пряча волнение, с особым тщанием разгладил ладонью на обе стороны усы и бороду Кузьма, — дозволь, Дмитрий Михайлович, дерзну по-нижегородски. Самая удобь сей же час ляха проучить — навалиться вдруг.
— Противу обычая то — затевать сечу к ночи, — попытался отговорить князь Минина. Затея его мнилась не только опасной, но и безрассудной.
Однако Минин не намерен был соглашаться с Пожарским. Он пронзил князя своим пытливым умным взглядом.
— Чей таков обычай? Кто завёл его? По мне так, влезши в сечь — не клонись прилечь.
— За племянника посчитаться хочешь, вожатай?
— За племянника, за Фотина, — не стал отпираться Кузьма. — И за всех иных убиенных тож. А паче за то, чтоб кровь их пролитую искупить. Кровь обильную... Нешто ты, Дмитрий Михайлович, не казнишься?
— Где сеча, там и кровь, — сурово поджал губы Дмитрий Михайлович.
Отчуждённо помрачнели глаза Кузьмы:
— Стало быть, есть вина, да не наша она. Твои-то други родовитые не зря вбок подалися. Побьют ли нас, побьём ли мы — им всё без урону. А нам с двойчатою душою быть негоже.
— Ты что мыслишь, не тошно мне, не худо, не срамно? — с силою ткнул себя кулаком в грудь Пожарский.
Никогда ещё Минину не доводилось видеть князя в таком расстройстве.
Холщовая перевязь на раненой руке мешала воеводе. Он дёрнул её, сорвал, скривился от боли. Тонкие, налившиеся чёрной кровью губы тряслись:
— А поделом колотят меня! Поделом!.. Кто с кем воюет? Ходкевич со мною, а Трубецкой... со своей гордынею. Быть ли проку?!
Пожарский опустился на лавку, склонил голову.
— Прости, Дмитрий Михайлович, — снова подступился Минин к воеводе, — не упустить бы сроку. Не можно нам так, чтоб ни то ни се: ни успех ни позор. Чего ждать?
— Советом порешим, — отозвался князь.
— Поздно речи вести. Дашь ли ратников?
— Кого? Люди изнемогли...
— А коли уговорю?
— Бери кого хочешь, — махнул здоровой рукой Пожарский.
У входа в княжью избу Минина поджидали Кондратий Недовесков, Иван Доможиров, Ждан Болтин.
— Ну чего! — спросили они.
— На конь! — бросил Кузьма.
Три дворянские сотни и приставший к ним ретивый ротмистр Хмелевский со своими людьми согласились попытать счастья с Мининым. Сборы заняли четверть часа: Кузьма обо всём переговорил с охочими дворянами загодя. И выехав прямо на заходящее солнце, конница круто повернула и припустилась рысью к реке, к тому самому Крымскому броду, через который в первой половине дня смятенно отступало к стану, чтобы избежать полного разгрома, земское ополчение.
Все, кого увлёк Минин, были исполнены дерзости и отваги. Опасное дело захватывало дух. В бой ринулись самые отчаянные.
— Не осрамимся, чай, — с ободряющей улыбкой обернулся к соратникам Кузьма перед тем, как направить коня в реку.
Брод преодолели скрадной вереницей, без помех. Тихо разобрались по сотням на замоскворецком берегу.
Минин полетел впереди, пластаясь над гривой скакуна и крепко держа обнажённую саблю у ноги. За ним, словно камни с горы, посыпалась частая дробь множества копыт — сотни мчались слитным, тесным скопом.
Гетманские роты, что расположились у Крымского двора, не успели изготовиться к отпору. Внезапное появление русских ратников нагнало на них страху. В панике они суетливо забегали меж шатров у разложенных огней, спотыкаясь о колья и опрокидывая котлы. Но даже спасаться было поздно. Пустившись наутёк, рота пехоты налетела на рейтар, седлавших коней, и смяла. Кто хотел зарядить мушкеты, бросали их. Кто пытался построиться, рассыпались по сторонам.
Ополченцы не давали врагу опомниться, разили его саблями и давили лошадьми. Старое, в яминах и буграх, с остовами печей и обгорелыми деревами, заросшее лядиной пожарище оглашалось руганью и воплями, пальбой и лязгом булата.
Шум побоища в тылу переполошил всех поляков. Повсюду, где они поставили шатры, возник беспорядок. Тревожно запели трубы. Рыцарство кинулось к обозу. Надо было срочно ставить заслоны, чтобы возницы успели убрать повозки за Серпуховские ворота в поле.
Однако сумятица только усилилась. Залёгшие обочь дороги возле Климентовского острожка казаки поднялись и тоже ввязались в драку. Подбегали к ним станичники из Лужников. Вновь зашевелились, оповещённые гонцами, таборы за Яузой. Поспешно скидывая с себя одежду, голяком бросились вплавь через реку отчаянные удальцы с одними лишь пищалями и пороховницами в руках.
И снова набатно загремели раскатистые церковные колокола.
За пределы Замоскворечья споро разносилась молва, что Минин с казаками бьёт ляхов. Отовсюду стали стекаться к месту побоища бесстрашные московские жители, бежали даже бабы с ребятишками. Иные из них подтаскивали к острожку солому и хворост, поджигали. Занимался жаркий огонь над тыном. Воспрял и ополченский стан за Арбатскими воротами. Оттуда, через реку, спешили на помощь Минину воодушевлённые ратники. И уже не впереди их, а вслед за ними устремлялись воеводы и головы. Мнилось, настал тот самый счастливый час, когда сплошные напасти должны смениться везением.
Дворянские сотни, что были под началом Минина, стали наступать широко развернувшимся строем. И обозная стража, гайдуки и рейтары, которые стояли заслоном, дрогнули и не сумели отразить натиска. Только отступив за Серпуховские ворота, они смогли отдышаться. Обоз был захвачен ополченцами полностью.
Казаки из таборов не теряли попусту времени. Они вмиг облепили тяжёлые повозки, стали растаскивать польские припасы. Пожива была знатная. Перелетали из рук в руки бочонки, мешки, окорока. Ловкачи уже цедили в шапки вино, пили, да мокрыми же шапками и утирались. Воробьями мельтешили у возов бойкие московские мальчишки, растаскивали кули.
На весь божий люд хватило длинного обоза.
А ратники Минина уже вымахнули за городской вал. Завязывалась, угасала и вновь затевалась пальба. Поляки теперь отходили без спешки, заманивали ополченцев в чистое поле. Но видно было, что сечи им не продолжить. Они ещё не оправились от налёта.
Кузьма намахался саблей до ломоты в плече. Повернув назад к валу и достигнув его, он остановил взмокшего, искровянившего удила коня. Дело можно было считать свершённым. Но радости он не испытывал. Глухой нестихающей болью саднило сердце. Никакой успех не может искупить невозвратных утрат. Кузьма вложил саблю в ножны и с трудом разжал занемевшие на рукояти пальцы.
К нему подлетали разгорячённые всадники, настаивали на преследовании поляков. Выбежав за ров с кучкой стрельцов и казаков, потерявший шапку Орютин призывно вскидывал палаш и надрывал глотку:
— С нами крестная сила, язви их, телячьи головы!
Однако сам десятник первым преследовать врага не спешил. И тем показывал свою бывалость.
Доносилось сбоку любимое присловье ротмистра Хмелевского:
— До дьябла!
Верно, ротмистр тоже был не прочь пуститься в погоню. Минин спокойно осмотрелся и твёрдо сказал окружавшим его дворянам:
— Хватит крови, осудари. Хватит на седни, побережём. Не бывает одним днём две радости. Не на Масленой, чай, кулаки отбивать[92].
Вслед отошедшим полякам до самого темна палили из пищалей. Собралось на валу множество ратников из ополченского стана и казаков из таборов. Торжествовали вместе. Отступив к Донскому монастырю, рыцарство всю ночь не покидало седел. Так повелел потрясённый неожиданным разгромом гетман. Но страшился он зря. Поляков никто не потревожил.
К рассвету сильно посвежело. Ходкевич сменил шлем на меховую огулярку, однако и её стянул с головы, смял в руке. Досада изводила гетмана. Но что он мог поделать?