1
Утёкший в феврале к Тушинскому вору заговорщик князь Роман Гагарин нежданно возвернулся в Престольную и разъезжал на коне по московским стогнам, с великим жаром увещевая всякого не верить самозванцу, ибо он доподлинно разбойник и кровопивец, а в Тушине у него одно пагубство и содом.
К мелким стычкам с воровскими ватагами у городских окраин уже попривыкли, и отряжаемые в усиленные дозоры стрельцы сами отбивали врага, не поднимая сполоха. Очевидцы поговаривали, что в одной из таких стычек был тяжело ранен главный тушинский злодей гетман Ружинский и ему едва ли после того оправиться.
Неудачи вора возрождали надежду на скорое избавление от него. Всё лето москвичи с нетерпением ждали подхода главных сил Скопина-Шуйского из Новгорода и Шереметева из Владимира и наконец облегчённо вздохнули, узнав, что Скопин уже разбил свой стан невдалеке — в Александровой слободе, куда к нему отовсюду стали стекаться ратники.
Всё сулило добрый исход, но громом среди ясного неба грянула весть о переходе Сигизмундовых войск через рубеж и осаде ими Смоленска. И снова воровские скопища с усиленной прытью зашастали по всем дорогам вокруг Престольной.
Тогда-то Шуйскому и пришлось опять вспомнить о Пожарском...
Закаменевшая от первых холодов земля звенела под копытами лошадей. Из ближних рощ наносило палые листья, они взвихрялись и кружились под всадниками. Был один из тех чистых осенних дней, когда могло показаться, что летняя благодать возвращается, если бы не остужающий лица острый ветерок да пестрящая перед глазами листва.
Скача обочь и чуть позади князя по Владимирской дороге, Фотинка радовался, что Пожарский не пренебрёг им, взял с собой наравне с бывалыми воинами, несмотря на его неискушённость. Но не зря всё лето детина усердно учился приёмам рукопашного боя, хоть и нелегко ему это давалось. Он долго не мог сообразить, что в схватке надобно уметь уклоняться от удара, делая обманные замахи, отскакивать в сторону, пригибаться, даже отступать, — ломил по-медвежьи в открытую, на авось, со всей силушкой. Над ним посмеивались, однако он всегда оставался при своём добродушии и незлобивости.
В напряжённом ожидании сечи, где он должен был показать ратный навык, Фотинка первым заметил поспешающий обратно на рысях головной дозор, за которым уже вплотную гналась тёмная конная лава.
Не мешкая, князь-воевода широко развернул свой полк. Вражеская погоня придержала коней, но сразу же к ней прихлынула подмога, и лес бунчуков и копий в единый миг вырос перед ратниками Пожарского. Судя по разномастной серой одёжке, среди которой не было видно ни пышных перьев польских шлемов, ни блеска панцирей, а рядом с казацкими мохнатыми шапками часто мелькали примятые мужицкие колпаки, это была ватага атамана Салькова.
Двумя слетающимися стаями, взвывая и громко клацая железом, ринулись навстречу друг другу отряды.
Забыв всё, чему был учен, сорвав с головы тесный шлем, Фотинка без нужды замахал направо и налево палашом, жалея, что воюет не пешим и без тяжёлой рогатины. Теснота и давка, мельтешня и кружение не давали ему времени оглядеться и размахнуться во всё плечо. Оказавшись в самой гуще, он уже не отличал своих от чужих и бестолково пытался пробиться дальше.
Осмотрительный князь выехал из свалки, как только почувствовал, что перевес в сражении на его стороне, и, остановившись на пригорке, намётанным взглядом охватил поле боя. Скоро в людском скопище он приметил непокрытую голову Фотинки и тут же наказал одному из сотников послать людей, чтобы вызволить неразумного детину.
Когда, встрёпанный и помятый, мокрый от пота и с мутными выпученными глазами, Фотинка предстал перед князем, тот не смог сдержать улыбки.
— Чай, уже раскумекал, что не вся правда в силе? — поддел детину Пожарский.
— Дак ежели бы честная драка была, а то куча мала, — отпыхиваясь и шмыгая носом, постарался не уронить своего достоинства Фотинка.
— Честная? На кулачки? Вона чего возжелал! Обвыкай во всяких бранях не плошать. А покуда приглядися что к чему.
— Не по мне приглядываться, — расстроился детина. — Я ведь не сробел, а малость замешкался, поразмыслить было недосуг.
— Вот и поразмысли, дабы не переть телком сломя голову...
Прошло уже, верно, более часу, а сражение не стихало. Потеснённые тушинцы держались стойко. Но уже и с боков во всю силу налегали так, что треск и гром сотрясали придорожные рощи, где тоже завязывались схватки. Непрестанно вздрагивали и раскачивались молодые осины и берёзы, густо роняя листву на мёртвых и раненых. Всё чаще ратники сменяли друг друга для поочерёдных передышек, и сеча то утихала, то вскипала с новой силой. Пожарский не мог ждать никакой подмоги, и про то смекнул Сальков, надеясь, что возьмёт числом. Но если его мужики валили скопом и без разбору, то Пожарский расчётливо вёл битву, перемещая сотни на самые уязвимые места.
И настал час, когда поколебалась воровская рать. Один за другим тушинцы стали выезжать из боя, скрываясь в рощах. Целая толпа их сыпанула в сторону и вброд через мелкую речушку.
Дивясь невиданному для него зрелищу кровавой сечи, Фотинка внезапно заметил какое-то замешательство позади сальковского воинства. Там тоже замелькали сабли и раздалась пищальная пальба.
— Гля-кась, княже: ровно бы и туда поспели наши пострелы, — указал он Пожарскому.
Князь, недоумевая, только покачал головой.
Уже видно было, как повсюду панически рассеивалась ватага. Пришпорив коня, князь с места рванул вперёд. Фотинка поскакал следом. Их отдохнувшие лошади скоро оказались в голове погони и помчались дальше, словно бы расчищая путь — так резко и уступчиво шарахались от них в испуге и смятении показавшие спины тушинцы.
Вскоре князь с Фотинкой натолкнулись на незнакомый, вызвавший вражеское замешательство отряд из доброй полусотни мужиков, которые, заслонив вкруговую припряжённых к большой пушке лошадей, всё ещё доставали своими пиками, навязнями и топорами безоглядно прущих на них беглецов. Бились они молча и сурово, будто работая.
— Бог на помощь! — весело приветствовал их князь. — Чьи вы, молодцы?
Из круга выступил один из мужиков с густо посеребрённой бородой и зоркими глазами, пристально посмотрел на князя, но не успел разомкнуть уста, как Фотинка с криком слетел с коня и бросился к нему:
— Дак то же!.. Дак то же!..
2
То был Кузьма Минич.
Полтора месяца назад по наказу воеводы Репнина он снова повёл из Нижнего снаряженный обоз с кормами — хлебом, крупами, солониной, вяленой рыбой, маслом и медами, чтобы доставить их нижегородским ратникам из шереметевского войска во Владимир. Но благополучно добравшись до места, Кузьма не застал своих — Шереметев уже вывел рать из Владимира и двигался в Александровскую слободу на соединение со Скопиным. Задержался лишь один микулинский полк, ходивший к Суздалю на объявившегося там Лисовского. После нескольких неудачных стычек полк ни с чем возвратился во Владимир и, передохнув, отправился вслед за главным войском. Вместе с микулинцами тронулся и Кузьма догонять своих ратников.
Нагруженный доверху обоз, тяжело раскачиваясь и скрипя, тащился медленно, не поспевал за полком и настигал его только на привалах и ночёвках. Кому покой и отдых, а обозным мужикам малая передышка. Лошади были изнурены, сами они чуть не валились с ног. А тут ещё зарядили дождички, дорога намокла и разбухла, ехать становилось всё тяжелее.
То вырываясь на своём коньке вперёд, то приостанавливаясь и пропуская мимо себя весь обоз, Кузьма зорко оглядывал поклажу, подбадривал мужиков, помогал, если случалась какая-нибудь заминка. В сером сукмане, опоясанный широким зелёным кушаком, в круглой шапке с зелёным же суконным верхом и с саблей на боку в простых ножнах он казался мужикам не плоше любого воеводы. Они за глаза так и называли его, дивясь, что он ещё не обрёл начальственной осанки и спеси, но вместе с тем радуясь редкой доступности и уважительности поставленного над ними верховода. С ним легче было переносить тяготы длинной и нудной дороги, потому что он спал вповалку вместе со всеми, хлебал кулеш из одного котла, латал, если попросят, чужую упряжь, словом — соблюдал себя не по чину, а по совести. Однако прост-то был прост, а порядком и делом не поступался, потому и слушали его с охотой, и советов его не гнушались. Молвит — будто по мерке отрубит, всяк видел: работящему в толк, а ленивому в назидание.
Приглядывая за обозом, Кузьма невольно останавливал взгляд на увядающей красе окрестных лесов. Полыхали золотой парчой боярышни-берёзы, багрянели вёрткие листья дрожких осин, рдяные ожерелья рябин красовались средь тёмной зелени елей. В извечно вершившемся действе смены времён года было притягательное величие неведомой силы природы. Здесь всё шло разумной чередой, ни в чём не виделось насильства и злонамеренной пагубы, и Кузьме думалось, что так должна протекать и жизнь человечья.
Отвлёкшись, Кузьма не заметил, как пропустил почти весь обоз и перед ним со старушечьим кряхтением перевалила ухаб и встала последняя телега Гаврюхи. Мужик неловко завозился подле лошади.
— Чего ты?
— Да рассупонилася неладная! Вишь, и дугу скособочило.
— Коня не вини. Сам оплошал.
— Чего уж толковать-то!..
Вдвоём они споро перепрягли мохнатую смирную лошадёнку. Отлучившийся по малой нужде в обочинные кусты Гаврюха вдруг выскочил оттуда как угорелый.
— Минич, беда! — пугливо озираясь, воскликнул он.
За кустами, раскинув руки и ноги, лежал покойник.
На его груди зияла страшная рана, какие бывают при пальбе в упор. Изодранный и замокревший кафтан плотно облепил разбухшее тело, лицо заслонила высокая поникшая трава — только спутанный клок бородёнки торчал наружу. От мертвеца уже несло сладковатым смрадом.
— Ватажнички, небось, прибили проезжего гонца. Верно, в мошне не пусто было. Поживилися от бедолаги, — мрачно молвил Кузьма. — И захоронить-то некому, и нам незадача. Чуешь, и зверь не тронул.
— Падали-то кругом, знамо, с избытком, — откликнулся Гаврюха, боязливо поглядывая на покойника из-за плеча Кузьмы. — Вёз небось важное послание. Али письмецо от добра молодца к любушке.
Вернувшись к телеге, Гаврюха с тоскою сказал:
— Помыслилося мне о Настеньке, Минич. Чай, не запамятовал сиротинку, что я из-под Мурома вывез? Все ведь у неё перемёрли. И матушка, царство ей небесное, усопши. Ныне-то сиротинка у меня в моей завалюхе в Нижнем живёт. За хозяйку осталася. Невмоготу мне. Не обидел бы кто ненароком...
Кузьма ничего не ответил. Ему и самому было кручинно невтерпёж.
Он неторопко ехал за Гаврюхиным возом и уже не видел ничего вокруг.
Собирала его Татьяна Семёновна в этот путь, горючими слезьми обливалась, убрус её весь от слёз намок.
Чую, — причитала, — недоброе стрясётся. Вон ведь каков приезжаешь — тучи черней. Близко к сердцу всякую беду принимаешь. А на всех сердца ужели хватит? И мы тут без тебя, аки птахи посередь студёной зимы. Един ты нас согреваешь. Да не надолго. Так и забудешь о нас, ровно о батюшке своём родном.
Кипятком ожгли Кузьму эти слова. Перед самым отъездом не удержался — отправился в Печеры. Спускаясь с горы к монастырю, никак не мог наглядеться на свободный размашистый плёс Волги, на приманчивый покоем остров в зеленокудрых кустах посреди неё и неохватную широту поймы на том берегу, где одна даль переходила в другую, а другая в новую и так беспредельно, сливаясь с уже незримыми заречными лесами.
Отца он нашёл в его мрачной, сырой, с плесенью по углам келейке. Старик уже был совсем немощен и дряхл. Он поднялся навстречу Кузьме с постели, на которой сгорбленно сидел, и заплакал. Цепко сжав руку сына, будто тот собирался сразу уйти, долго не мог унять слёзы, жалкий и в хилости своей почти бесплотный, с мертвенно-жёлтым морщинистым лицом, с полуслепыми глазами и ввалившимся ртом.
— Кажинный день тя жду, — наконец произнёс сквозь слёзы отец. — Все сыны были, окромя тя. Бессонка, нехристь, последний алтын надысь у мя вымолил. На пропой, чаю... Фёдор с Иванкой из Балахны о прошлом лете проведывали. А ты без покаяния мя оставил...
Кузьма хотел было снова усадить отца на постель, видя его слабость, но старик воспротивился:
— Выйдем-ка на волю. А то тут у мя ровно в темнице.
Путаясь в затерханной, ветхой, с заплатами рясе и опираясь на руку сына, старик с трудом спустился по ступеням в монастырский двор.
Пробрели мимо развешанных на верёвке монашеских исподников, вышли за ворота, сели на лавке под бузинными кустами лицом к Волге.
— Вольготно тут, — словно позавидовав, а на самом деле стараясь скрыть всё нарастающее чувство стыда и вины, глухо сказал Кузьма.
Но отец даже не глянул перед собой. Он снова ухватился за руку Кузьмы и зашептал горячо, страдальчески, поняв переживания сына:
— Не убивайся, Кузёмушка, я на тя обиды не таю. И ты прости. Осудил ты мя по грехам моим. Не уберёг я матери вашей Доминики, аще и мог уберегчи. И кинул вас в тяжкую пору...
Он заёрзал и, уткнувшись куделькой редкой сивой бородёнки в плечо Кузьмы, открылся с болью:
— Да ведал бы ты всё-то! Последнее я тогда от вас утеклецом проклятым унёс. Дабы монастырские без помехи приняли, вклад был надобен. Я с окаянными рубликами и явился сюда. Деньги-то и тут правят. Оставил вас в своей немилости и досаде без денежки. До сей поры грех замаливаю. И не замолить мне его.
— Не поминай того, тятя.
— Не могу. Запамятовать — вящий грех на себя взять. Давно, верно, мя Миной Анкудинычем не кличут, а токмо иноком Мисаилом, однако от мирского не открестишься, былого не отторгнешь. Церковь-то не в небеса взнесена — на грешной земле пребывает, и все грехи наши — до скончания веку, не спрятать их за монастырскими стенами. Да и тут, молвлю, не чисто.
— Что ты, тятя, полно! — попытался остановить Кузьма расходившегося отца, видя, как трясёт его от волнения, и боясь, как бы ему не стало худо.
— Не ведомо те, яко осифляне с нестяжателями сцеплялися в прежни времена? А было. И кто верх взял? Корыстолюбцы да ухапцы. И ныне нам то отрыгается. Не на святые иконы молимся — на золотые оклады их. Ни в миру лада несть, ни тут — всё едино!
Старик ещё боле съёжился, часто задышал, в бессилии привалившись к Кузьме.
Полыхала Волга под солнечным сиянием. Взмётывались над плёсом и над песчаными окрайками острова белокрылые мартыны. Бесшабашный ветерок налетал на кусты и деревья, и густая бузина над головами двух печальников то суматошно плескалась, то умиротворённо затихала, как приласканная материнской рукой проказливая дочь.
— Вражда в человецех, — передохнув, снова заговорил старик. — Тяжко быть праведником меж людьми, я не смог, променявши зло Мирское на зло церковное. Не следуй моему пути, Куземушка, не поступайся совестью. А я за тя молиться буду.
И, подняв руку, старик благословил Кузьму.
3
Съезжая с пологого пригорка в ложбину, Гаврюха с Кузьмой оказались перед неожиданным затором. Тяжёлая пушка на могучем станке с высокими колёсами перегораживала дорогу. Шестёрка запряжённых попарно лошадей, чуть не обрывая постромки, тщетно силилась выволочь её из трясины на склон. Правое увязнувшее до половины колесо намертво зацепилось за матерое бревно осевшей гати. Четверо пушкарей, заляпанных по глаза чёрной жижей, пытались спешно освободить колесо, но никак не могли приловчиться, опасаясь станка, который при каждом рывке то подавался вперёд, то откатывался назад, грозя придавить замешкавшихся.
— Эй, молодцы, подсобите-ка, придержите лошадей! — сипло обратился к подъехавшим пожилой пушкарь.
— Обоз-то наш проехал? — спросил, соскочив с конька, Кузьма.
— Объездом миновал. А нас, вишь, угораздило!
Видно, вдосталь уже нахлёстанный мерин, скосив налитые дикой кровью глаза на Гаврюху, подбегавшего к нему с кнутом, вдруг испуганно заржал, и шестёрка внезапно рванула изо всей мочи. С треском переломилось бревно, затейливо выточенная дубовая спица вылетела из колеса, и само оно круто накренилось и отвалилось. Кони запально вынесли скособоченный станок с пушкой наверх и встали.
— Эка досада! — стирая пот и грязь с лица и бороды, вконец расстроился пожилой пушкарь.
Все вместе они подняли колесо, подтащили его к станку.
— Вразумлял вас: на волоки пушку надобно ставить. Нет: «и в станке гожо допрём, и так годится». Сгодилося, бесовы дети! — в сердцах ворчал старый воин.
— Пудов сто небось пушка-то? — подивился Гаврюха.
— Сто не сто, а усадиста. Погодите, мужики, уезжать-то, пригодитеся. Живо управимся.
Пока ратники возились у колеса, Кузьма с Гаврюхой осматривали пушку. Никогда ещё они не видывали такой.
Большая сокрушительная пушка была отлита искусно: её жерло походило на широко разверстую пасть страшного зверя, более чем четырёх аршин в длину ствол был обхвачен тремя причудливыми поясами с литым травным узором. Какое же надобно мастерство, чтобы в узорной пышности не терялась ни одна травка и всякая вилась на свою стать, но неотделимо от всего лада! У самого дула узорочно же было отлито прозвание чудной пушки «Пардус».
А позади, за ушами-скобами, на казённике шла плотная беспробельная надпись, которую Кузьма с трудом разобрал: «Божиею милостию повелением государя и великого княза Феодора Иоанновича всея Руси слита бысть сия пушка лета семь тысяч девяносто осьмого[22]. Делал пушечный литец Ондрей Чохов».
— Знатный литец! Таку лепоту содеял, что и для пальбы, и для любования пригожа. Знай наших! — с одобрение ем оценил работу Кузьма, отступая на шаг, чтобы охватить одним взглядом диковину.
Близкий топот копыт заставил всех настороженно обернуться к дороге. Из-за поворота, скрытого лесом, на взмыленном коне вылетел Микулин. Неуёмная горячность лишала его всякой осторожности. Рассвирепев от долгой задержки пушкарей, голова, не раздумывая, в одиночку помчался к ним. Пушкари повинно потупились, ожидая неминуемого наказания. Но Микулин, с изумлением увидев среди них Кузьму, сам не зная почему, вдруг остыл и смешался.
Вздыбив коня, он легко соскочил на землю, вплотную подошёл к пушкарям:
— Ночевать тут мыслите, раззеваи? Войско уж за версту ушло, а вы копошитесь.
— Колесо вот соскочило, буди оно неладно! — смущённо объяснил задержку и почесал в затылке пожилой пушкарь. — Мигом приладим.
— Загробите пушку, а ей цены нету. Сам Михайло Васильевич Скопин про неё ведает. Хошь все костьми лягте, а пушка чтоб цела была! — Он уже хотел вскочить в седло, но не выдержал, резко обернул своё остроскулое жёсткое лицо к Кузьме: — А ты, обозник, чего тут? Всё не по времени на глаза лезешь.
— Замешкался тож, — с неизменным спокойствием отвечал Кузьма, будто вовсе не замечая неприязни в голосе стрелецкого головы.
— Обоз у тебя без догляду, а ты тут.
— И ты, голова, зрю, не у войска, — усмехнулся неуступчивый Кузьма.
Каменные желваки заходили на скулах Микулина, в глазах полыхнуло бешенство. Он со злостью хлестнул плетью по сапогу.
Но тут оглушительный залп грянул из лесу. Испуганно взвились и заржали кони. Двое пушкарей, схватившись за грудь, повалились в грязь. С предсмертным храпом рухнул конь Микулина. Заверещав от страха, Гаврюха прянул к лошади Кузьмы, взлетел в седло и бросился наутёк. За ним рванулась конная пушкарская шестёрка. Протащив накренённый станок с пушкой сквозь придорожный подлесок, она вынесла его на вязкую стернистую поляну. Устремившись дальше, в крутом повороте с маху всадила пушку в огромный стог и, вжимая её туда всё более, заметалась и забилась, не в силах высвободиться от упряжи.
С диким рёвом и свистом из-за деревьев выскочили пешие казаки. Управиться с горсткой ошеломлённых ратников им было вовсе не трудно. Порубанные саблями повалились другие два пушкаря.
Только Микулин и Кузьма, встав спиной к спине, отчаянно отбивались от наседавших на них врагов.
Копьём пробило кольчугу Микулина, остриё вонзилось в правое плечо, и голова перехватил саблю левой рукой. Тяжёлый удар прикладом пищали сбил с ног Кузьму. Микулин остался один. Однако он и не помыслил просить о пощаде. Налетевший на него воин в богатых доспехах и с пышным султаном на сверкающем, с золотыми крылышками по бокам шлеме, захрипев, свалился с пронзённым горлом.
— Пана хорунжего загубил, пёс! — раздался негодующий крик, и полдюжины сабель разом вонзились в Микулина...
Первое, что услышал очнувшийся Кузьма, был разбродный шелест листвы. Кругом стояла тишина. Грудь разламывало от удара, и дышать было больно. «Вот она приспела, беда, не обманулась Татьяна, провожаючи в дорогу». Не то тяжкий вздох, не то всхлип послышался рядом, и Кузьма повернул голову. Хрипел жестоко иссечённый и теряющий последние силы Микулин.
Они лежали вдвоём под молодыми берёзками, куда их, видно, оттащили с дороги. Лицо стрелецкого головы было бело и отрешённо, намокший кафтан на груди сочился чёрной кровью.
Жалость резанула сердце Кузьмы. Он через силу подвинулся ближе к Микулину, приподнялся на локте и склонился над ним.
— Слышь, Андрей Андреич, — позвал он запёкшимися непослушными губами, — попрощаемся.
Микулин открыл затуманившиеся глаза, мучительным гаснущим взором посмотрел на Кузьму.
— Не стать... — сглатывая напирающую из горла кровь, еле слышно вымолвил он, — не стать вровень нам...
— Едину же участь делим, — оторопел Кузьма, сражённый предсмертной укоризной Микулина.
— Про... дана Русь ворам... за посулы... Попомни, воля вам... пущей неволей обернётся... Себя из нутра поедать... станете...
Изо рта Микулина ручьём полилась вспененная кровь, он судорожно дёрнулся и затих.
Неясные слова головы обескуражили Кузьму. Но тут же он и уразумел с горечью непримиримую микулинскую мысль об уготованности несогласия меж людьми.
Кузьма печально смотрел на перекошенное смертной судорогой, остывающее лицо Микулина. Не услышав от стрелецкого головы ни единого доброго слова, Кузьма всё же не испытывал к нему враждебности. Несмотря ни на что, Микулин остался честным и отчаянно храбрым воином, а это присно почиталось на Руси.
— Околел, пёс! — вдруг совсем рядом раздался насмешливый голос.
Кто-то небрежно пнул жёлтым сафьяновым сапогом тело Микулина.
Кузьма поднял голову.
— Пан Лисовский, пан Лисовский, — раздались голоса.
Рысья шапка с цапельным пером на миг качнулась над Кузьмой. Он увидел хмурое, исполосованное шрамами, до мореной бурости обветренное и прокалённое лицо. Встав над Кузьмой, Лисовский задумчиво пощипывал ус, словно запамятовал, для чего сюда подошёл, и смотрел не на пленника, а поверх него — на жёлтую, уже готовую осыпаться листву молодых берёз. Позади пана прямиком через редколесье быстро проезжали его конники.
Постояв, Лисовский исчез, будто примерещился. А вместо него явился Гаврюха, Спустя некоторое время выструганными наспех копалками Кузьма с Гаврюхой отрыли могилу на окрайке поля близ дороги. Тут и углядел их отъехавший от обоза на розыски старик Ерофей Подеев. Телега у него была порожняя, потому как свой груз он перевалил другим, и уже втроём мужики сноровисто свезли к яме закинутых в кусты мертвецов и даже съездили за телом несчастного гонца, которому не суждено было доставить до неведомой любушки нежного послания.
Выше чёрного люда ставил себя Микулин при жизни, лёг рядом с ним по смерти.
Похоронив всех, мужики перекрестились у свежего глинистого холма, вспоминая отходную молитву и умиротворяя души тем, что по-людски исполнили христианский долг, повздыхали молча и надели шапки.
— Ну, Минич, пора ехать, — сказал Гаврюха, подводя к Кузьме его конька.
— А пушка?
— Наша ли печаль!
— Чья же? Мы за неё ныне в ответе. Ночь тут переспим да и за колесо примемся. Такое добро грех оставлять, коль в нём большая нужда у войска.
— Так то у войска! Нам и своих мук достанет.
— Ступай, я тебя не держу, — чуть ли не шёпотом досадливо молвил Кузьма и отвернулся от Гаврюхи.
Седые пряди в одночасье означились в его бороде, лицо оставалось хворобно смурным и скорбным. Он никак не мог избавиться от тяжких дум, сызнова переживая схватку с казаками Лисовского, смерть Микулина.
С хрипом и стонами, надрывая жилы, обливаясь едучим потом, до колен увязая в земле и беспрерывно понукая двух запряжённых лошадей, они чудом выкатили тяжёлую пушку на дорогу...
Уже на другой день к ним стали прибиваться всякие тягловые люди. Они сразу угадывали старшего, подходили к Кузьме, кланялись ему в пояс и вопрошали:
— В каки пределы путь держите?
— В православные, — отвечал осторожный Кузьма.
— Знамо, в православные. С которыми воевать-то собираетесь?
— Ни с которыми. Не ратники мы.
— А тады пушку пошто тянете? Неспроста небось? Для надобности, чай?
— Для надобности.
— Вот и мы глядим, для бранного дела. А ныне-то народишко всё к Скопину гребётся, и вы, верно, туды, к Михайле Васильичу.
— Куды люди, туды и мы.
— Вишь, по пути нам. Не примете ли к себе?
— А пошто вы домишки свои кинули?
— Извели нас тушинские злодеи. Поначалу-то с добром, а ныне-то с колом. Не уймёшь. Всё зорят. И уж до жёнок наших добралися. Стоном стонем. Вот и порешили заедино их наказать...
Так мало-помалу набиралась мужицкая рать. И пришлось Кузьме поневоле быть и за покровителя, и за судию, и за воеводу.
4
— Не чады малые по кустам хорониться, — говорил Кузьма, объясняя Пожарскому, почему он с мужиками не устрашился вступить в сечу. — Токмо услыхали, дорогой идучи, кака тут каша заварилася, смекнули: впрямь наши с ворогом схлестнулися. Отловили воровского утеклеца, выведали про всё и мешкать уж не стали... К самой поре, чаю, приспели мы к тебе, княже...
Не упуская из виду горохом рассыпавшуюся по лощинам погоню, князь испытующе поглядывал с седла на храброго вожака мужиков — в потрёпанном сукмане и разбитых сапогах, говорящего с ним безо всякого уничижения, словно равный с равным. Вставший возле Кузьмы Фотинка, казалось, совсем забыл про княжью службу и, глядя родичу в рот, радостными кивками сопровождал каждое его слово.
— Сам-то ранее в сечах бывал? — храня строгость в лице, спросил Пожарский.
— Доводилося. При обозе.
— При обозе? И потщился на дерзкую вылазку! Рать вести — не с лошадьми управляться.
— Знамо. Да не боги горшки обжигают. Нужда всему учит.
Как и все государевы военачальники, князь был уверен, что мужики никудышные ратники и что им по разумению лишь свои мужицкие дела. Их сермяжные рати могли ломить только множеством, с конницею же и вовсе не тягались, в страхе рассеиваясь при одном её появлении. А тут жалкая кучка пеших скитальцев дерзко и чуть ли не безоружно отважилась наскочить на лютых казаков Салькова. Не будь успеха у Пожарского, не миновать бы мужикам верной погибели. Разумеют ли о том?
Ещё гремело и вихрилось кругом, ещё не смолкли суматошный топот копыт, звон клинков и яростные вскрики, а беспечные мужики уже успокоились, похваляются друг перед дружкой, пересмешничают, обхаживают залетевших аргамаков, дреколье своё на телегу закидывают, один вон онучи перематывает.
Вроде бы чем-то недовольный Дмитрий Михайлович легко спрыгнул с коня и, ведя его в поводу, направился к пушке.
— Отколь сия громобойница у вас?
Кузьма кратко поведал. Слушая рассказ, Пожарский похмуривался, но к мужицкому вожаку проникся добрым чувством.
— Пущай и молвлено: злато плавится огнём, а человек напастями, — раздумно изрёк он, — всё же напасти истинного мужа крепят. Спасибо тебе...
Он затруднился продолжить, не зная имени ратника, но проворный Фотинка вовремя подсказал:
— Кузьма Минич.
— Спасибо тебе, Кузьма Минич.
Осунувшееся лицо Кузьмы просветлело, складка на лбу разгладилась, и сразу стало видно, что он ещё вовсе не стар и полон сил.
— Бог тебя храни за доброе слово, воевода, — молвил Кузьма. — Да ведь не в одиночку я пушку сберёг — все мужики, что со мною были, и на большее горазды, скорее бы токмо воров угомонить.
— Аник своих по домам отпусти, вожатай, — с усмешкой глянул на мирно копошившуюся мужицкую ватагу Пожарский. — Не годны они для боя, едина обуза и помеха, задаром головы положат. А пушку, почитай, ты до места доставил.
Князь вскочил на коня, тронул поводья, но задержавшись, перегнулся с седла к Кузьме:
— Тебя-то я взял бы с собою. Вижу: к ратному делу способен.
— Куда уж нам! — не без горечи отозвался Кузьма, обиженный за своих мужиков.
— Эх, дядя, — с досадой вздохнул Фотинка, как только Пожарский отъехал, — вместях бы пребывали, легка у князя служба, не забижат.
— Тятьку-то не сыскал? — перевёл разговор Кузьма, как бы укоряя племянника.
Но на круглом лице детины была такая простодушная участливость, что у Кузьмы пропала охота попрекать его, и уже мягче он сказал:
— У всякого наособицу удел, Фотинушка. И мне не след метаться, обоз свой надобно догонять. А ты, знать, скривил.
— Дак само так вышло. Обыскался я тятьку, а он ровно в воду канул. Князь мне посулил пособить, с тем и служу у него.
— Мамку не повестил?
— Чего уж! Гли, жив-здоров я.
— Молодо-зелено, — покачал головой Кузьма. — С тобой, молодец, хватишь лиха. Видно, мне за тебя перед сестрой ответ держать. Семь бед — един ответ.
— Дак ты уж порадей, дядя. А мне впусте, без тятьки, зазорно в обрат пускаться. Ты-то до Москвы с нами?
— С вами. А оттоль в Александрову слободу.
Фотинка соколом взлетел на своего коня и, по-разбойничьи свистнув, поспешил вслед за князем. Кузьма устало приклонился к пушечному колесу.