1
Нет, она не блистала красотой, и её малый рост и лёгкое суховатое тельце не привлекли бы размашистой кисти Рубенса. Не восхищала она и русских бояр, любящих в жёнках сдобность и пухлоту, для которых всякое худосочие было верной приметой скрытой немочи. Вытянутое мраморное лицо её, выщипанные брови, узкий заострённый нос и крошечные губки могли даже отвратить истинного ценителя красоты. Но Марина, как всякая истинная шляхтянка, умела превращать несовершенство в достоинство. Она гладко зачёсывала волосы, целиком открывая высокий чистый лоб, под которым сияли большие глаза, легко меняющие горячечный влажный блеск на бархатистую томную черноту. Лёгкий трепет ноздрей тонкого носа и полураскрытые, как свежий бутон, яркие губы выдавали в ней чувственность. Врождённая горделивая осанка, мягкая поступь, заученные грациозные жесты, не допускающие в обращении с ней никакой вольности манеры, а холёные прельстительные ручки были обвораживающе приманчивы. И учтивым обожателям её она никогда не казалась маленькой и непригожей, тем более при таком проныре отце, к которому благоволил сам король и который умел добывать злотые чуть ли не из воздуха, тут же растрачивая их.
Однако с тех пор, как Марина, уже стяжав себе громкую славу русской царицы, с позором была изгнана из Москвы и немало по воле Шуйского претерпела в ярославском заточении, с тех пор, как ей удалось избавиться от плена и оказаться в Тушине, поневоле признавши в ничтожном проходимце якобы чудом спасённого супруга, она совсем, казалось, забыла о своей высокородности. Жажда державной власти была у неё не меньшей, чем жажда безмерного богатства у её ненасытного отца, с цыганской оборотистостью уступившего любимую дочь новому самозванцу за обещанные триста тысяч рублей.
В смятенном нетерпении Марина грубо бранила спивающегося тушинского царика, торопя его поход на Москву. Но он никак не мог сговориться то с заносчивыми польскими ротмистрами, требующими платы вперёд, то с буйным норовистым казацким кругом, то с переметнувшимися москалями. Не было согласия, и не было единства.
Тушино одолевали распри. Они усилились после ратных удач Скопина-Шуйского, измотавшего ватаги Зборовского и отразившего сапежинский налёт, и вовсе обострились с приездом послов от Сигизмунда, который звал шляхетское рыцарство к себе под осаждённый Смоленск.
Приникнув к заиндевелому слюдяному оконцу и продышав в нём две талинки, Марина со своим суженым сиротски следили за шумной встречей гонористой шляхты с такими же гонористыми королевскими комиссарами, не удостоившими супругов даже визитом.
— Жечпосполита! Жечпосполита[23]! — возбуждённо ревела патриотическая часть поляков, взявших сторону короля.
— Вольнощь! Вольнощь! — перебивала её та, что поддерживала упрямого Ружинского.
Он вещал, что король зарится на добычу, которая по праву должна принадлежать только тушинским наёмникам.
День за днём распалялись страсти, отрывая хоругвь за хоругвью от Тушина. Ян Сапега, объезжая клокочущее становище, призывал ротмистров не перечить королю. Распадалось двадцатитысячное польское воинство.
Только Ружинский со своей шляхтой, черкесы и донцы лихого красавца Заруцкого[24] да свирепая татарская конница не покидали станов. И этих сил было с избытком, чтобы сплотиться и добить стянутое в Александрову слободу скопинское войско. Но вдруг перед самым Рождеством царик исчез. Отчаянию Марины не было предела — рушились все её надежды. И, заливаясь злыми слезами, она проклинала Ружинского, которому ничего не стоило убить царика-ослушника, пустившегося на тайные сговоры против него.
Накануне царик впотай свиделся в своём деревянном дворце с незабвенным покровителем и приятелем паном Меховецким. Но Ружинский проведал об этом. Разъярённым вепрем он вышиб двери и вломился в покои. Зажимая одной рукой незаживающий бок, он другой бешено рванул из ножен саблю. Тучный Меховецкий, не успев отклонить бритую голову, замертво рухнул на лавку под сокрушительным ударом. Царик пустился наутёк и схоронился у Адама Вишневецкого, однако и там нашёл его неистовый гетман. С грохотом и звоном полетели ковши и чарки со стола.
Треснула пополам орясина, которой пан Роман без всякой пощады вытянул по спине вельможного пана Адама. Отброшенный в угол, ошалевший царик пьяно икал, прикрывая лицо полой бархатного кафтана и суча ногами.
— У, быдло! — заорал на него Ружинский. — Подлы монстру и подлы хлоп!.. Як Бога кохам, поконаю, врог... Кто ты ест? Шкодливы хлопак! Фальшивы цар...
И вот царик пропал. В поисках его Марина кинулась было к дворам москалей, но столкнулась у поставленного наспех церковного сруба с самим патриархом Филаретом. Даже в облезлой лисьей шубе, надетой поверх обыденной монашеской рясы, Романов был статен и величав, грозные очи под густыми разлётистыми бровями полыхали ненавистью, лик был бледен и истомлён.
— Цыц, еретичка! — вскричал он на Марину, как на дворовую девку. — Сгинул ирод твой бесследно, и тя Божья кара найдёт. Не взыскуй того, чего нету и чему уже не бысть!
Словно от огня, отшатнулась от него изумлённая Марина, хорошо помнившая, с каким смирением и чинностью внимал недавно патриарх бессвязным хвастливым речам её царственного мужа. Яркие клюквенные пятна высыпали на её мелово-бледном лице, заливая лоб и щёки.
Встрёпанная, зарёванная, с распущенными власами, она бродила по польскому стану, заглядывая в шатры и палатки, избы и землянки, стараясь хоть что-нибудь проведать о царике. Но везде её встречали с хохотом или похабной бранью. Насильно затаскивая к себе, разгулявшиеся жолнеры опаивали её вином, тискали, как последнюю шлюху, понуждали к сожительству. Безумство овладело Мариной, и голубая её кровь сменилась на чёрную — дикую и пакостную. Не было больше гордой шляхтянки — была задурившая в отчаянии, неразборчивая и неряшливая блудница.
В грязном шатре задремавших после долгой попойки гусар и отыскал её верный царику Иван Плещеев-Глазун. В тяжёлом шлеме с пышными перьями и гусарском плаще, скрывавшем её щуплое тело, неузнаваемая Марина квело поматывалась из стороны в сторону, восседая верхом на сосновом чурбаке, что был водружён прямо посреди заваленного объедками и опрокинутыми чарками стола. Она была так пьяна, что вовсе не заметила, как Плещеев задул огонь в сальных плошках, взял её на руки и осторожно вынес к возку.
Проснувшись в дворцовых покоях, опальница долго приходила в себя, через силу вслушиваясь в бархатный голос своего нежданного спасителя. И чем больше доходил до неё смысл его речи, тем скорее оставляло её дурное похмелье и быстрее прибывали силы. Плещеев стоял у двери, с подобающим приличеством не поднимал глаз от украшенного золотым шитьём подзора приоткрытой постельной завеси, теребил крючковатыми тёмными пальцами бороду и говорил мягким глуховатым баском угодливого и верного служки:
— Жив, жив голубь-то наш Димитрий Иоаннович!.. Бежамши он отседы, от греха подале. Напялил мужичью сермягу и ухоронился со скомрахом Кошелевым под рогожками да досками на навозных розвальнях, а добры людишки вывезли его прочь... В Калуге он днесь, отложился от недругов своих, от злыдня Ружинского и сызнова в силе, иную рать набираючи... А то страх, кака тута ему теснота чинилася! Да, эко дело, и зайца растравить можно — лютее волка станет. Воспрял в Калуге-то молодец. Тамошни мужики на кресте поклялися ему служить, а они твёрже ему прямят, чем твои ляхи. Будет, будет ещё Димитрушко на московском престоле, грянут встречь вам московски звонницы... Побожиться могу, во всю моченьку грянут малиновы-то. По Руси широкий звон пойдёт...
Нет, не люб и не мил был Марине навязанный ей в мужья оплошистый и невзрачный нынешний самозванец. Не чета прежнему. Однако без него не увидеть ей сызнова сверкающего богатыми каменьями царицыного венца, не услышать хвалы на Москве, не покрасоваться под щедрым золотым дождём.
Уже ничто не могло вернуть её назад в родовое гнездо — тихую Дуклю, пути туда без позора нет. Как бы позлорадствовала завистливая сестра Урсула, жена брата Адама Вишневецкого — Константина, увидев её обесчещенной и обездоленной. Как бы возрадовались её падению чистюли панны из магнатских семейств, что называли Марину лжекрасавицей и ставили намного ниже себя... У, яя курче![25] Да все они мизинца её не стоят!.. Ведают ли, что она, даже покинутая родным отцом, даже обесчещенная, счастливее их во сто крат? На её голове была алмазная корона, и перед ней лежало ниц великое государство. Она была царицей, и она будет ей вновь. Уже совсем придя в себя и воспрянув духом, Марина через завесь неколебимо сказала Плещееву:
— Тщеба беч![26]
— Погодим чуток. Слышь, что творится! — ответствовал предусмотрительный Плещеев.
Снаружи доносилась пальба. То ли поляки опять повздорили между собой, то ли схватились с москалями, которые ставили им в вину пропажу царика. Возле самого дворца роились крикливые оружные мужики, сбегались и расходились озабоченные дворяне и дети боярские, суматошно сновали приказные подьячие. Мимо с диким ором проносились на косматых бахматах татарские лучники. Визжал и скрипел под копытами, полозьями, сапогами и лаптями забрызганный рыжей конской мочой снег.
Целый день не понять было, кто чего хотел и кто с кем затевал новые свары.
Марину сжигало нетерпение. Однако Плещеев, сумев сговориться с донскими казаками, дожидался глухой ночи. Чтобы убить время, Марина придвинула к себе низкий шандал с зажжёнными свечами и принялась за прощальное письмо тушинцам.
«Я принуждена удалиться, избывая последней беды и поругания. Не пощажены были и добрая моя слава и достоинство, от Бога мне данное. В пересудах равняли меня с падшими жёнками, глумились надо мною за чарками. Не дай бог, чтобы кто-то вздумал мною торговать и выдать тому, кто на меня и Московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без друзей, без подданных и без заступы, в скорби моей поручивши себя Богу, принуждена я ехать поневоле к своему мужу. Ручаюсь Богом, что не отступлюсь от прав своих как ради защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи владычицей народов, царицею Московскою, не могу стать снова польскою шляхтянкою, снова быть подданною, так и ради блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу...»
— Пора, государыня! — распахнув дверь, нетерпеливо позвал её Плещеев.
Они вышли во двор, где уже молчаливо поджидал их десяток всадников. Марина была в походном жолнерском одеянии.
Два казака расторопно подсадили её на коня.
Ехали тихо, нераздельным тесным скопом и только за внешним крепостным валом пришпорили коней.
В Калугу они прибыли до заутрени. Добравшись в рассветной сутеми до царикова двора, Марина повелела страже разбудить самозванца.
Заспанный, опухший с перепою, он выскочил на крыльцо, увидел Марину и, не веря своим глазам, бросился навстречу к ней. Впервые с радостью и с искренним чувством, словно долгая разлука пробудила внезапную любовь, Марина раскрыла самозванцу объятия.
2
Гетман Ружинский рвал и метал. По неосмотрительности он упустил самозванца и Марину, потерял множество польского и литовского рыцарства, уехавшего под Смоленск, умножил недовольство шляхты и от всего этого был вне себя.
В Тушине разгорались свары. Чуть ли не всякий день собирались, но вновь и вновь не могли найти согласия. Сборища завершались дракою и пальбой.
Воровской боярин Трубецкой поднял донских казаков, кои на виду у всех покинули лагерь, двинувшись к самозванцу. Взбешённый Ружинский наслал на них свои хоругви и конницу пока ещё верного ему атамана Заруцкого. В открытом поле тушинцы нещадно рубили друг друга. Почти две тысячи казаков сложили здесь буйные головы. Немыслимые тучи воронья кормились вокруг лагеря. Волки перестали выть по ночам, обожравшись мертвечиной. Но жестокость гетмана не укротила других утеклецов. Многочисленное воинство дробилось на глазах.
Русские тушинцы отправили своих послов к Сигизмунду, надумав просить на Москву его сына Владислава.
Большим было посольство. Тронулись в путь строптивый Михаил Салтыков с сыном Иваном, взбалмошные князья Василий Рубец-Мосальский и Юрий Хворостинин, а с ними Лев Плещеев и Никита Вельяминов, дьяки Грамотин, Чичерин, Соловецкий, тут и неуёмный смутьян и распутник, один из любимцев ещё первого самозванца Михайла Молчанов и готовый на всякую пакость, бывший московский кожевник Федька Андронов. Уехали все те, кто был в самом большом почёте у вора. Уехали, да и не воротились. И это стало знаком для оставшихся в Тушине русских.
Словно плотину прорвало — хлынули по сторонам даже чёрные мужики. Чтобы уберечь остатки войска, Ружинский был принуждён вывести его в поле. Тем паче уже близкой становилась угроза внезапного налёта отрядов Скопина-Шуйского.
В самом начале марта польские хоругви, казаки Заруцкого, татарские сотни и обоз далеко растянулись по дороге к Иосифо-Волоколамскому монастырю. На прощание Ружинский велел поджечь стан. Чёрные клубы поднялись за спинами уходивших. Пламя бойко скакало от сруба к срубу, и вот уже весь окоём позади войска забагровел и задымился. С покинутым всеми Тушином было покончено.
— Напшуд! Напшуд![27] — кричал, подгоняя оборачивающихся, желчный гетман. Рана горела в его боку и распаляла злость.
В межрядье передовых хоругвей переваливался с ухаба на ухаб тяжёлый неуклюжий каптан, в котором, мрачно насупясь, сидел Филарет. Тусклое, с ладонь окошечко почти не пропускало света, и Филарета так и подмывало вышибить его. Глухая ярость душила бывшего боярина. Как с последним холопом обошёлся с тушинским патриархом Ружинский, сделав своим пленником и беспрекословно повелев ехать с войском. Где был упрям, а тут не посмел отпираться Фёдор Никитич. С Ружинским шутки плохи.
Заняв Иосифо-Волоколамский монастырь, бешеный гетман и тут не обрёл покоя. В раздорном войске сызнова учинились свары.
Ружинский выходил из себя. В затрёпанной, провонявшей потом и конским духом одежде, которая не снималась даже на ночь, беспрерывно похмеляясь, он метался от одних к другим, но его гневные угрозы теперь мало кого страшили. Измученный болью и нестерпимым жжением в боку, он наконец в бессилии свалился в игуменских покоях и там был застигнут врасплох.
Без него собралось коло, которое и порешило покончить с властью неугодного гетмана. Шум приближающихся шагов и резкие голоса за дверью разбудили Ружинского, он вскочил с постели и схватил булаву. Десяток возбуждённых гусар вбежало к нему. Ружинский отважно шагнул им навстречу. И такое безумное отчаяние, такая безоглядная готовность к отпору были в нём, что гусары замешкались и расступились у дверей, выпуская его.
Голова шла кругом, глаза туманила слепая ярость — вырвавшийся гетман, ускоряя шаги, по крутым каменным ступеням ринулся вниз, во двор. Казалось, сама гроза низвергается на землю. И верно, никому бы не дался в руки Ружинский, если бы не оступился. Выпала из разжатого кулака и загремела по лестнице гетманская булава. Со всего маху беглец рухнул на раненый бок, зверино взвыл и уже не смог пошевелиться. Из распахнутой раны обильно хлынула кровь, обагряя ступени.
Когда гусары, бросившиеся следом за гетманом, склонились над ним, они услышали лишь затихающие предсмертные стенания. Роману Ружинскому было тридцать пять лет от роду, но ничего доброго за отпущенные ему годы он не совершил, и потому, освобождая проход, его тело брезгливо сбросили с лестницы. Так, непогребённым, оно и осталось лежать на подтаявшем снегу.
После смерти гетмана мало кто задержался в монастыре. Отряд скопинского воеводы Григория Валуева с первого приступа взял разорённую обитель. Резвые стрельцы наскоро обшарили запустевшие монастырские покои и пристрой. В одной из келий они обнаружили Филарета.
Поставленный перед воеводой патриарх был растерян и жалок. Он покорно Ждал своей участи, не надеясь на помилование. Слишком жестоко стрельцы расправились с пойманными тушинцами. Трупами был завален двор. И Филарет содрогался от жуткой мысли, что его тело будет захоронено вместе с ними, рядом с прахом проклятого Малюты Скуратова, когда-то погребённого тут.
— Чего возиться? — сказал Валуеву нетерпеливый десятник. — Пристукнем и дело с концом.
— Повезём в Москву, там бояре порешат, — рассудил Валуев, радуясь своему скорому успеху.
3
По всему тушинскому пепелищу унылой нежитью слонялось десятка три бродяг в отрепьях. Вороша клюками и палками золу, словно палую листву в грибную пору, они наудачу искали поживу. Никто никому не препятствовал, друг друга опасливо сторонились, благо было где разминуться — места с избытком хватало всякому.
В обезображенном чёрным горелым развалом просторе устаивалась мертвенная кладбищенская тишь. Из края в край тянуло острым запахом напитанной сыростью гари. Скупыми посверками сёк предвечернюю сумеречь вьющийся снежок.
Боясь упустить случай, Фёдор и Семён Хоненовы ещё с рассвета подогнали сюда лошадь, запряжённую в дровни. Тихона с братьями не было. Отосланный из Суздаля воеводой Просовецким присмотреть себе селеньице, он сгинул в безвестности. Не диво, мужики отовсюду гнали и били смертным боем новоявленных, садившихся им на шею поместников.
Уж вдосталь наполнились дровни разным железным ломом, что сгодится на продажу. Но Хоненовым было мало собранных в полусгоревших срубах сковород, рукомойников, замков, гнутых подсвечников, покоробленных иконных окладов. Они жаждали сокровищ. Ведь не единожды после пожаров схороны да погреба целёхоньки оставались. И где не управлялся Фёдор с палкой, туда поспевал Семён с лопатой.
Неподалёку от усердливых братьев, пересекая им путь, похаживал невзрачный согбенный мужик, набивал всячиной суму. Братья с неприязнью взглядывали на тщедушного старателя: чего доброго, ещё выхватит гожую кладь из-под рук. От Семёна не укрылось, как мужик внезапно заозирался и что-то быстро сунул не в сумку, а за пазуху. Верно, непроста находка. Семён тут же толкнул в бок Фёдора. Вдвоём они подались к мужику.
— Удачлив промысел? — с притворным благодушеством спросил его Фёдор.
— А вам пошто знать? — распрямил спину и настороженно покосился на братьев мужик. — Како тута промышление? Сплошью горелыцина.
По затравленному беспокойному взгляду мужика Фёдор понял, что опасаться нечего, можно и напереть.
— В суме-то что?
— Гвоздье подбираю. Али скупить хотите?
Братья впрямь смахивали на бывалых скупщиков в своих затасканных одеждах, которые словно были извлечены из сундуков людей разного чина и достались братьям по дешёвке как старье за ненадобностью. На Фёдоре был истёртый кафтан с облезлой меховой опушкой, на Семёне — крытая тиснёным бархатом ветхая шуба с отодранным воротом. Собираясь на пепелище, оделись они поплоше, чтоб не приманить грабителей.
— Было бы что скупать, — принялся водить за нос недоумчивого мужика Фёдор. — Хламу-то и у нас лишку.
— Неотколь добыть, — пригорюнился мужик. — Без никоторой заступы брошены мы на погибель верную. Отовсель гонимы, повсель незваны. А и тех из нашего брата, у кого дворишки покуда целы, беда изводит, всё вымётыват подчистую. Сгинет пахотник — не станет и бархатника...
— Кажи-ка что в суме, — не вынес Фёдор сетования, на которое сам при нужде был горазд.
— Гляньте, — мужик покорно потянул за грязную лямку, передвинул суму на брюхо и отогнул холстину.
— А за пазуху то ли самое клал? — вдруг цапнул его за лыковый поясок изловчившийся Семён.
— Пусти, окаянный! — вырвался мужик, мигом смекнув, что шутки будут плохи. — Не пристало так-то, не по-людски. Есть ли кто на свете без обману?! И воля-то мне в неволю... Отступитеся от меня, не берите грех на душу. У вас пущай своё, а у меня своё!..
Перекрестившись и вогнув голову в плечи, он мелкой спотычливой трусцой припустился от братьев.
— Ага! Испужался! — ликующе завопили они и кинулись вдогон.
Неуклюжим и тучным, им было трудно угнаться за мужиком, и они едва бы настигли его, если бы тот не споткнулся о бревно и не упал.
— Негоже плутовать с нами, — отпыхиваясь, сердито укорил его Фёдор. — Зело уж ты прыток. Беглый, чаю.
По облепленному золой потному лицу мужика скользнула горькая усмешка, он вытянул из-за пазухи серебряное кадильце на цепочке, протянул его неотступчивым алчным братьям.
— Берите, коль стыда нет.
— Поди у тебя есть! — вскричал Семён, с жадностью хватая добычу. — Церковну утварь крадёшь, нечестивец! Краденое таишь!
Мужик поднял оброненную шапку и, не надевая, мрачно поплёлся прочь.
— Суму тож оставь! — повелел Фёдор, в его окрепшем возбуждённом голосе была нескрытая угроза.
Но удручённый своим несчастьем мужик даже не обернулся. Ещё больше ссутулилась его костлявая спина, и широко открылась прореха надорванного под мышкой рукава серого зипунишки. Похожая на луковицу смуглая лысая голова с бахромою спутанных белёсых волос жалко подрагивала.
Поддавшись искушению, Фёдор подскочил к мужику, с остервенением ударил палкой по лысине.
— Угробил, дурень, — попенял Семён, обрывая лямку на суме упавшего навзничь бедолаги.
— Прочухается. Небось тварь живучая, — хищно осклабился брат. — А доводчиков ему тут не сыскать.
— Никого нету, упас Господь, — оглядел Семён пустынную, уже густо темнеющую окрестность.
Лишь у края пепелища, над обгорелыми ёлками вразнобой хлопало крыльями неугомонное воронье.
Сразу устрашась наползающей темноты, братья поспешили к лошади.