1
Вовсе не помышлял Кузьма задерживаться в Москве, да хвороба вынудила. Стали одолевать нестерпимые боли в груди — сказались-таки полученные в схватке с казаками Лисовского удары да маятное изнурительное странствие с пушкой. Остановился Кузьма не на нижегородском подворье, как ранее бывало, а в доме давнего знакомца по торговым делам Фёдора Андронова, где в отсутствие хозяина всем заправляла его хлопотливая и радушная сестра Афимья. Поила она Кузьму разными травными отварами, не уставая при том костить своего брата:
— Спятил наш пострел, напрочь умишком тронулся, угораздило его связаться с Тушинским вором. Да, сказывают, там у проходимца в Тушине великой шишкой стал, из грязи в князи лезет. Вот она, спесь-то что с мужиками делает!.. Забыл Федька, что тятя у нас лаптями торговал. От меня, кровной его, нос воротит. Ох, чую, не кончит он добром!..
Наслышался Кузьма о московских перелётах, что от Шуйского к вору перебегают, а из воровского стана к Шуйскому да и обратно, смотря по тому, на чьей стороне перевес, куда ветер дует. Узнал кое-что дивное и о царе Василии Ивановиче, о его вере в ворожбу да знахарство, о пагубном попустительстве изменникам, о гибельном безволии и нерасторопности. Тяжело у него на сердце стало.
Чуть унялась боль, как он уже собрался в Александровскую слободу.
Не хотела отпускать его Афимья:
— Чай, не излечился ещё. Куда с недугом-то? Аль приветила тебя худо?
Но Кузьма не поддался на уговоры. Уже зима накатала дороги, и нужно было думать о возвращении домой. Но не мог он один воротиться в Нижний, не мог кинуть своих обозников. Нужда заставляла спешить в Александровскую слободу, где почему-то застряли земляки, и о них не было никакой вести.
Прихватив Подеева и Гаврюху, что тоже нашли приют у Афимьи, Кузьма отправился в слободу.
Обозников он разыскал среди согнанного с разных мест на строительство укреплений чёрного люда. Увидев его ввечеру вместе с Ерофеем и Гаврюхой в своей убогой землянке, мужики прослезились: уже не единожды поминали их всех за упокой. Но слёзы навёртывались на глаза мужиков не только от радости.
В чахлом свете скуденького коптящего каганца скученно усевшись на жердевые лежаки, обозники поведали, какая с ними приключилась невзгода:
— Доправили мы корма, Минич, честь по чести да сготовилися уж без тебя в обратну дорогу — неча без проку при пустых торбах лошадок морить... Благо, дни сухи выдалися. Хвать — наказанье Господне: посчитал нас посошными, отряжёнными на всякие работы людьми тутошный надзорщик, голова городной. И никака мольба его не умягчила. Темницею пригрозил за ослушание. Лютей волка антихрист. Так и приткнулися мы к посошным людишкам. А мороки у них тьма: вкруг слободы острог ладить, рвы копать, надолбы ставить. И всё спехом, всё спехом. Князь Михайло Скопин повелел, чтоб де без промешки. Нарядили нас из лесу кряжи возить. Думали мы, отмаемся и — домой. Нет же, ныне ново жильё для войска запонадобилося — ратных сюды валит без числа, лес на срубы сечём. Умоталися, две савраски уж пали. А по делу ли?..
Кузьма участливо посматривал на измождённые бурые лица, всклокоченные бороды, излохмаченную одежонку мужиков. Самому через край досталось лиха, и другим его с избытком хватило. Ох, житьё нескладное!
Он перевёл взгляд на стену, укреплённую кривыми слегами, по которым сочилась, взблескивая в огне светильника, мутная влага. Землянка, будто войлок, была пропитана мокротой. Кузьма ознобно поёжился и тут же его охватило жаром: всё ещё донимала хворь. А болеть ему заказано.
— Шереметев-то Фёдор Иванович тут, поди? — спросил он.
— При войске.
— Нешто ему челом не били?
— Кланялися, не внял. «Не до вас, — молвил, — твердь под ногами трясётся». А и верно, ещё до нашего приходу в слободе великий переполох учинился, ляхи с литвинами от Тушина внезапь напёрли.
Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налёт. Едва ли не всем тушинским станом ударили вражьи силы по Александровской слободе, отогнал их Скопин.
— Никак не уймутся супостаты, — жаловались мужики, сменяя в разговоре друг друга. — Князь Михайло беспрерывно на них разъезды насылает, а не одолел покуда.
Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то Минин, по дороге не тревожили?
— Миловал Бог.
— Видно, можно и без урону проскользнуть. А хоша бы и сатане в когти, токо не тута мыкаться. Да ещё на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля така: замест спасиба — посоха? Жонки-то небось дома обревелися...
Будто на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи.
Всю ночь напролёт не стихали разговоры в землянке.
Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда поможет. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу.
Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой бесконечную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну.
Мимо Кузьмы к слободскому царёву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжёлой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет пёстрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешён от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности.
Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, ещё сильнее стала одолевать его. «Устал от войны люд, — думал он, — а конца не видит». И не находил Кузьма никакого выхода, стоя, как сирота на чужом подворье. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав:
— Пойдём-ка, Минин. Эва, лица на тебе нет. В тепло надо...
Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Всё пригодное жильё уже было занято ратниками. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не ограждённую избёнку-завалюху, Ерофей в отчаянии кинулся к ней, торопливо постучал.
Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожжённым лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пристально.
— Не приютишь ли, мил человек, за ради Бога? Нам бы отдышаться.
Старец мотнул скособоченной головой — у него, видно, была свёрнута шея, — и мыкнул, отступив внутрь.
— Да ты немой, гляжу!..
Не мог знать Подеев, что привёл Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царёвых палачей. Да если бы и знал, всё равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. В безотрадной нелюдимости Уланка, как звали хозяина избёнки, кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плёл ремённые пастушьи бичи с волосяным концом, которые были нарасхват в окрестных деревнях, ибо считались заговорёнными. Отменными выходили у бессловесного Уланки беговые плети для выездов в гости, свадеб, маслиничных катаний. У таких плетей, сработанных в «ёлочку», были резные рукояти, что обтягивались на концах чёрными ремешками, в рукоять вделывалось кольцо, в которое вставлялись две-три кисточки из мелко резанной кожи.
Свёрнутые в кольца бичи и плети, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством убогой избёнки. Любивший всякую добрую снасть Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.
— Знатный витень, — похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая короткое ладное кнутовище.
Это отвлекло его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чём хотел спросить старец, ответил:
— Нет, не пас я — прасольничал. Наука похитрее будет.
Лукаво сощурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: во всякой-де науке свои хитрости, и нельзя ставить одну над другой.
А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И всё сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он ещё смог пролепетать заплетающимся языком:
— Свечку бы Николе Угоднику...
— И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя — всех ублажим, будь покоен, — смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подеева.
И он забылся.
Когда наконец Кузьма пришёл в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно ёлка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул постояльцу.
— На воле-то что? — спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.
Тот показал на отряхнутый снег: метёт, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывая о себе всё как на духу.
Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом находилась царёва усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, верёвками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил:
— Вона, вона, проклятье моё! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич смеялся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормить, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима... Ох, окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит ещё оно!..
— Что же немотствовал ране, не открывался? — воскликнул Кузьма, более поражённый голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.
— Обет мой таков, — сурово молвил старец. — Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло.
И, словно опасаясь чего-то, старец вновь устремил взгляд на оконце и задул свечу.
2
Двадцатитрёхлетний князь Михаил Скопин-Шуйский стягивал великие силы в слободу, чтобы окончательно разметать мятежные тушинские ватаги вместе с их польскими пособниками, разделаться с самозванцем, а потом двинуться к осаждённому королём Речи Посполитой Смоленску.
Всё предвещало князю удачу, всё благоприятствовало ему — уже тысячи воинов встали под его стягами. Румяный от мороза, рослый — выше самых долговязых на голову, пригожий и статный, в приливе бодрости он объезжал поутру острожные укрепления. Услаждал сердце необременительной прогулкой. Любовался зимними красотами.
Чинно приотстав, шагом направляли своих коней за ним Фёдор Шереметев, родич Скопина окольничий Семён Головин, прибывшие из Москвы Иван Куракин с Борисом Лыковым, а следом уж прочие воеводы. Скопин оборачивался, с улыбкой взглядывал на ближних сопутников, как бы призывая разделить его доброе расположение духа и дивясь, что им, замкнутым и нахмуренным, ни до благодати утреннего света, ни до куржалых от инея берёз и чистых пуховых снегов с перелетающими над пряслами сороками. Сопутники блюли пристойную важность, их не занимало игривое настроение Скопина: служба есть служба, и неча попусту пялить зенки.
Однако краса свежего зимнего утра не мешала Скопину помнить о деле. Он остался доволен осмотром: рвы глубоки, валы надсыпаны круто, частокол крепок; всё же не удоволившись пояснениями услужливого городного головы, который изрядно суетился, забегая вперёд коня главного воеводы и путаясь ногами в полах длинного кафтана, Скопин направился к посошным мужикам, томящимся у костров в ожидании, что же порешат начальные чины, не узрят ли какого промаха для неотложных доделок.
Мигом обнажились склонённые мужичьи головы. Скопин молодцевато привстал на стременах:
— Похвально усердие ваше, работные! Велю накинуть сверх двух рублёв, что положил вам городной голова, ещё полтину. Чаю, не будет скудна плата.
— Бог тебя храни, боярин князь Михайло Васильевич! — в пояс поклонились мужики, взмахнув правой рукою и опуская её долу. — Велика твоя милость, снизошёл до нас, чёрных людишек.
— Добро. Не посрамитеся и впредь. В поход вас возьму. — От зорких глаз воеводы не ускользнуло, что мужики враз принасупились. Рукоятью плети он сдвинул богатую шапку с золотой запоной на затылок, улыбчиво примолвил:
— Я, чаю, дольше вас в своём дому на печи не лёживал.
— Было бы проку надрываться, государь, — насмелился один из мужиков, словно для защиты выпершись острым плечом. — Дворы-то наши, вишь, без догляду. Беды б за отлучкою не вышло: злыдни-то все вокруг и кряду палят и крушат. А мы тута заплотами тебя огораживаем. Долго ли мыслишь за ими хорониться?
Юношески миловидное безбородое лицо Скопина расплылось в широкой улыбке, и он, не сдерживаясь, захохотал:
— Хорониться? Эки бредни!.. Чуете, — обратился к сопутникам, — кака слава мне уготована, коли замотчаем?
Те напыжились: не след, мол, печься царскому племяннику и военачальнику о доброй, худой ли славе черни. Лыков выказал своё недовольство тем, что резко смахнул налетевший снежок с широкого ворота мухояровой шубы на куницах.
— Часу медлить не станем, — уверил мужиков князь Михайло. — Ждём царского повеления. Царёвою волей двинемся. А заплоты!.. Бережёного небось Бог бережёт. Польским разбойникам Сапеге да Лисовскому заплотами мы кость в горле, чрез нас не переступят...
К самой поре подгадали и вывернулись из толпы Подеев с Гаврюхой, подали Скопину бумагу:
— Прими, осударь, жалобишку.
Князь мельком пробежал глазами написанное, вслух произнёс конечные строки:
— «К сему руку приложил торговый человек Нижня Новгорода Кузьма Минин». — Резво вскинул голову: — Где сей смельчак?
— Хвор лежит, — ответил Подеев.
В сильном волнении он мял в руках заношенный треух. Гаврюха, почуяв грозу, уже отступал в толпу, коленки у него подрагивали.
— Нечестно, стало быть, вас принудили?
— Истинно так, осударь.
— Писано тут, — тряхнул князь Михайло бумагой, скосившись на Шереметева, — что ты, Фёдор Иванович, держишь без нужды извозных людишек нижегородских да от посохи их не избавляешь. Круто писано. А здраво всё ж. — И, подумав, соломоновски рассудил: — Казни либо милуй. Не моё, а твоё слово должно быть.
— Ступайте с богом, — с полной бесстрастностью махнул рукой Шереметев нижегородцам. С лёгкостью наложил запрет, с лёгкостью и отменял, однако чутко уловив желание Скопина и тем расположив к себе царёва племянника.
— Не гоже эдак-то, — вставился вдруг подскочивший городной голова. — У меня рук нехватка. Отколь взять?
— Спроса с тебя не сыму, — построжал Скопин. — Знаю твой обиход. Чужих не прихватывай и своих не обижай. Мне в войске плутовства не надобно.
Отозвавшись в обступивших слободу лесных чащах, ударил благовестный колокол-новгородец, привезённый сюда Грозным из опального города.
— Никак обедня уже, — снова взбодрился князь Михайло и тут же уставился на дорогу, уловив сквозь колокольный гул частую дробь копыт.
Опрометью, будто за ним гнались, выскочил из лесу вершник, подлетел к Скопину:
— Ляхи от Троицкой обители уходят! Окромя Сапеги, никого уже там нет!..
— И Сапеге тож черёд скоро, — молвил Скопин и хлопнул по холке застоявшегося коня.
3
Древний обычай нарушен: никто после обеда не почивает. Возле запущенных царёвых палат толпилось служилое дворянство, наблюдая, как под началом немца Зомме наёмные ландскнехты исполняют приёмы боя с воображаемой конницей. Слитные и спорые перемещения, повороты, смыкания и размыкания строя, выпады с копьями наперевес не могли не занимать. Тут все, как один, враз приводились в движение резким непререкаемым голосом:
— Фор!.. Цурюк!.. Нах рехтс!.. Линке!.. Абштанд!..[28]
Дворянство разглядывало ладно пригнанные выпуклые панцири иноземцев, не без досады подмечая, как неуклюже, на разный вкус и лад было одето и вооружено само. Всё чуть ли не домодельное и как бы ещё с пращурова плеча. И хоть, что говорить, прочны и надёжны были чешуйчатые куяки, кольчужные юшманы, а то и богатые пластинчатые бехтерцы или совсем устарелые колонтари, но отеческие доспехи обременяли излишеством и тяжестью железа, лишали подвижности. Не всегда, видно, впрок приверженность старине. Правда, оружие едва ли уступало иноземному, и протазан казался игрушкой рядом с рогатиной. Когда есть что сравнивать, тогда есть и о чём спорить. Толки велись вперемешку:
— Верно, искусники за рубежом, да и мы не лыком шиты. Пушки наши куда с добром, свей, слыхал, крадут их.
— А колокола немецки слыхивал? Глухо, аки в сковороду бьют, не в пример московским.
— Отступись с колоколами. Не о том речь. А о том, что всяко оружие головы требует. Баторий-то в недавни ещё поры Псков брал и не взял. Не помогла ему нова ратна снасть. А у Смоленска ноне не Жигимонт ли со всеми иноземными ухищрениями понапраске пыхтит?
— Ляхи свои сабли бросают, коль наши им достаются.
— А колокола ихни слыхивал?
— Далися дурню колокола! Молчи уж!
— Они хитростью, а мы храбростью.
— Полно-ка «мы» да «наше»! Было б у нас ладно, не хватили бы столь лиха. Поделом немцы нам под носом утирают, ишь как ратуют — завидки берут!
— Впрямь. Доброе переимать не зазорно...
Отвлечённые зрелищем, дворяне упустили из виду Скопина, который с воеводами медленно проехал позади них к дворцовому крыльцу. Только услыхав его быстрые шаги по ступеням, все стали поворачивать головы.
— Хитра наука! — воскликнул князь, указывая на замерший мгновенно строй ландскнехтов. — Всем подобает овладеть сим. Всем без изъятья! И с тщанием добрым. Я глаз не спущу. Инако не ждать успеха.
— Недолго той земле стоять, где учнут свои уставы ломать, — хмуро буркнул в бороду Лыков, но так, чтобы было слышно Куракину. — Вельми доверчив наш стратиг, перед иноземцами стелется.
Не по нраву Лыкову, что Скопин сговорил царя переложить с немецкого да латыни устав дел ратных, дабы русские ни в чём не уступали на бранном поле ни Испании, ни Англии, ни Литве. По тому уставу и задумал устроить князь Михайло набираемое ныне войско. Однако Лыков, как и многие из окружения царя, почёл то за пустую забаву: не вырастают лимоны на ёлках, и не выводят медведи львов, всякое новшество осмотрительности требует.
Дворянство же с одобрением приняло слова Скопина, согласно закивало головами, радостно зашумело.
Скопин приятельски обнял вышедшего навстречу из покоев подбористого Делагарди, поманил к себе Зомме. Тот подошёл сухощавый, с выпирающей из-за накинутой на плечи шубы раненой рукой на холщовой перевязи. Вместе с пышно разодетыми своими и не меняющими походных одежд, а оттого более приглядными в ратном стане иноземными воеводами Скопин был как бы примиряющим всех посредником. И в его живом взоре, в непринуждённых движениях сказывалась та простота обхождения, которую бы осудили в боярских теремах, но которая привлекала служилое большинство.
Пока Скопин весело переговаривался с воеводами, готовясь идти к трапезе, возле крыльца явилось несколько дворян в дорожных кафтанах, один из них высоко поднял над головой свиток.
— Везение тебе, княже, ныне на челобитные, — пошутил Куракин. — Успеется, поди, с чтивом, щи остынут.
Но Скопин не любил откладывать дела.
— Отколь посланы? — доброжелательно протянул он руку к бумаге.
— Из Рязани. От Прокофия Ляпунова.
Князь начал читать и вдруг, не дочитавши, густо залился краской, потом мертвенно побледнел. С задрожавших губ его сорвались гневные слова:
— Государя поносить!.. На государя клепать!..
Надвое разодранная грамота полетела к ногам рязанцев. Те оторопели.
— Что? О чём писано? — встревожились все вокруг.
Скопин не отвечал. Он низко склонил голову, унимая гнев или устыдясь вспыльчивости, всполошившей окружающих.
Делагарди мягко тронул его за плечо, но отдёрнул руку — плечо было неподатливым, окаменевшим, и он стиснул рукоять шпаги. Лыков с Куракиным пристально разглядывали рязанцев, не знавших куда деваться. Шереметев был невозмутим. Лишь отважный усач Зомме отличился проворством, сбежав с крыльца и прикрыв собой полководца.
В почтительном отдалении напряжённо ждало развязки служилое дворянство. Нетрудно ему было смекнуть, о чём шла речь в ляпуновской грамоте, оно и само бы поддержало Прокофия, не желавшего больше сносить оплошного безвольного царя, если бы Скопин не был так безоглядно предан своему дяде. Может, всё-таки Ляпунов проймёт Скопина?
Наконец юный князь поднял голову. В глазах его уже не было ярости. Смятенные рязанцы покорно пали на колени. К ним сзади подобралась стража, и острые бердыши зловеще нависли над ними.
— Лютой казни достойны вы за крамолу, — с тяжёлым вздохом молвил Скопин ляпуновским посланцам. — На что уповали? На измену мою? Али за недоумка посчитали? Молод, горяч-де — Мономаховой шапкой мигом прельстится. Коим проступком обнадеял я вас, чтоб отступником меня счесть? Я по гроб верен государю...
— Помилуй, княже, — запричитали рязанцы. — В сущем неведении мы. Прокофий нам грамоту запечатану всучил. Его к ответу зови!
— Не ждал я подвоха от Ляпунова. Полагал, в разум пришёл он. Нет, разума у него мене, нежли наглости. — К Скопину уже возвратилось спокойствие.
— Сам уклонился, а наши головы подставил, — расплакались рязанцы.
— Идите прочь, вон с глаз долой! Не хочу подобиться Грозному в его убежище, а то не избежать бы вам наказания.
— Остерегися, Михайло Васильевич, не отпускай их, — сбросив оцепенение, тихо посоветовал искушённый Шереметев. — Положи предел доброте своей, с пристрастием допрос учини.
— Брось, Фёдор Иванович, таки дела не по мне.
Не желал знать Скопин, что добродетель сама может быть наказуема, не хотел допускать ожесточения, которое и без того переполнило родную землю. Снова на его юном лице расцвела улыбка, и он широким радушным взмахом руки пригласил воевод разделить его трапезу.
4
— Вконец изводит, нечиста сила! Верёвки из нас вьёт! Дурит без передыху! Козни таки чинит, ровно и не отпущены мы!..
В лачуге Уланки не повернуться, мужиков набилось, как грибов в кузовок. Потрясали они кулаками, жаловались на надзорщика — городного голову. Припёртый ими Кузьма не мог встать с лавки. Так и сидел, поджавшись, в накинутой на исподнюю рубаху шубейке, босой, в руке шило, с колен свисали ремни конской упряжи.
— Чай, собралися уже, — дождавшись, когда все умолкнут, подивился Кузьма. — Не завтра ли отъезжаем?
— Кабы завтра! Лукавый бес лошадок у нас захапал: мол, вы-то вольны, по шереметевску слову, катить куда угодно, о лошадках же воевода-де не заикнулся, а потому, дескать, дуйте без лошадок. Не поганец ли?!
— С чего бы ему взъедаться?
— А всё с того, Минич, — подал голос из-за спин Подеев, — что жалобишка наша ему шибко досадила, ославили, вишь, мы его перед Скопиным, хошь и ни словца о нём в жалобишке не было, сам ты писал — знашь. Попала вожжа под хвост, что ты содеешь, едри в корень?! С маху надоть было отправляться, да, чай, хворого тебя не захотели оставлять.
— На тебя лаялся, — добавил Гаврюха, — коль встренет-де, посчитается.
— Что ж, встренуться пора.
— Не вздумай. За саблю хватится. Ростовец Тимоха задрался было, так он Тимохе саблею грудь рассёк. Да ещё буяном объявил, в темницу Тимоху кинули.
— Сызнова жалобишку строчить? — спросил Кузьма. — Подымут нас на смех. Ябедники, мол. На то и упирает надзорщик. Аль уж постоять за себя не горазды?
— Куды с голыми руками на саблю?
— Обождите-ка у избы, оденусь ужо.
Когда мужики вышли, Кузьма ещё немного посидел на лавке, молодечески встряхнулся, потом неспешно снял со стены бич...
Городный голова не скрыл злорадной ухмылки, когда у конюшен, откуда отправлял посошных в извоз к Ярославлю, он увидел кучку нижегородских мужиков.
— Каяться пожаловали?
Спрятав бич за спину, Кузьма подошёл к нему:
— Добром прошу, человече, отдай лошадей.
— А-а, — уставил руки в бока истязатель. — Ты-то и есть заводчик у буянов? Давно батоги ждут тебя!
Голова был низкоросл, но плотен и крепок, с тяжёлым мясистым лицом, большим горбатым носом, черноволос. Смотрел исподлобья с презрительной насмешливостью, чуя за собой превосходство в силе и власти.
— Мигом стражу кликну, а ты порты сымай, готовь задок, — оскалил зубы он.
— Не доводи до греха, — с невозмутимостью предупредил Кузьма.
— Мне грозить? Мне?! — взвился надзорщик. — Я вам не Шереметев, чтоб спущать!
Он резко взмахнул кулаком и ударил Кузьму в лицо. Тот лишь чуть пошатнулся, шапка слетела в снег.
— Ещё хошь?
Но Кузьма не запросил пощады.
— Поле! — сказал он.
—Ах, поля возжелал? Поединка? Мне, боярскому сыну, с тобой, алтынщиком, честью меряться? Ишь куда метишь, сиволапый!..
Не подходя близко, мужики всё плотнее окружали их, со стороны набегали любопытные. Подъезжали даже на санях. Стрелецкая же стража оставалась поодаль, всем успел насолить зловредный городный голова, страже не хотелось за него вступаться. Времена вольные настали.
— Без поля не отпущу тебя, мне срамиться перед ними негоже, — кивнул Кузьма на мужиков. — Все они поручники мои.
Твёрдость Кузьмы и сбивающееся кольцо чёрных людей лишь на миг смутили надзорщика. Недолго думая, он выхватил из ножен саблю:
— Будь по-твоему, задам я тебе поле! Не пеняй!..
Но Кузьма с удивившим надзорщика проворством вдруг отскочил в сторону, выхватил из-за спины бич и махнул им. Надзорщик и шагу ступить не успел, как конец бича хлестнул его по сапогам.
— Ну не сдобровать тебе! — злобно крикнул он Кузьме и кинулся к нему. Но тут же сбитая слетела его шапка.
— Вот и оказал ты мне честь! — показал Кузьма на шапку.— И ещё окажешь.
Не мог поверить глазам своим надзорщик. Только что перед ним был один человек — спокойный и степенный, а, глядь, уже иной — дерзкий, сноровистый, ухватчивый. Это ещё больше распалило ярость. Надзорщик бешено закрутил саблей, пытаясь отсечь мелькающий прямо у носа змеиный хвост бича. Но всё попусту. Хлёсткий удар обжёг ему руку, сабля чуть не выпала из неё. И уже горячий пот струился по лицу, и уже взмокла спина. Надзорщик заметался, уворачиваясь, — бич везде настигал его.
Сперва робко, в кулак да в бороду, а потом, не таясь, стали похихикивать мужики.
Некоторые уже заходились в смехе: знатную Кузьма устроил потеху.
По-медвежьи взревел надзорщик и, оставив Кузьму, в безрассудном неистовстве рванулся к зевакам. Мужики отпрянули, повалились друг на друга. И тут цепко обвил надзорщика бич, и от сильного рывка надзорщик пал на колени. Сабля отлетела в снег.
— Вставай-ка, судиться к Скопину пойдём, — сказал посрамлённому польщику Кузьма. — Пущай он нас докончально рассудит.
— Проваливайте! — трясясь от неизлитой злобы, прохрипел городный голова. — Со всем добром вашим! Чтоб духу вашего тут не было!
— Впрок бы тебе наука пошла, — пожелал Кузьма, спокойно свёртывая бич.
В тот же день обозники покинули Александровскую слободу. На прощание Уланка сказал Кузьме:
— Помяни моё слово, мира на Руси и впредь не будет, покуда меж людьми не Бог, а бес лукавый. Не станет лжи да гордыни в людях — не станет и греха. В едином истом покаянии-то и обретётся согласие. Крепкие духом сыскаться должны, что не своё, а людско выше поставят. Не сыщутся — всё сызнова прахом пойдёт.
— А Скопин?
— В его руке токмо меч, — загадочно усмехнулся старец.
Выехав за острог, обозники увидели в стороне ряды стрельцов, слаженно взмахивающих копьями. Перед ними восседал на коне ладный иноземный латник.
— Рехтс!.. Линке!.. — донеслись до мужиков непонятные слова.
Снег переливался искристыми россыпями. Солнце било в глаза. И калёная стужа лишь бодрила при таком яром сиянии.
— А чо, ребятушки, — опуская вожжи, обернулся к сидящим в его санях Кузьме и Гаврюхе Подеев, — нонче на Ефимия солнце — рано весне быть. До Сретенья домой бы подгадать, там и весну справим. Добро бы покой с ней пришёл, помогай Бог князю Михайле!
— Помогай Бог, — пребывая в задумчивости, отозвался Кузьма.
И никак не могло прийти в голову мужикам, что вскоре Скопин будет отравлен завистниками-родичами.