1
Фёдор Иванович Мстиславский и гетман пришлись по душе друг другу. Оба грузные, степенные, седовласые, они ни во что не ставили суету и договаривались разумно и уступчиво, словно престарелые добропорядочные родители на сватовстве.
В раскинутом на Хорошевских лугах походном шатре, где принимал гетман больших бояр — Мстиславского, Василия Голицына и вместе с ними настороженно приглядчивого Филарета Романова, — царило, мнилось, устойчивое согласие. Все сидели за одним столом, в раскладных дубовых с резьбой креслах, смачивали горло лёгким винцом, налитым в серебряные кубки. Мягкие сквознячки струились сквозь приподнятые пологи, тень и прохлада располагали к долгой беседе. И хоть соблюдалась чинность — никто не снял шапки и не распахнул одежды, — всё же разговор вёлся вольно, почти по-свойски.
Гетман говорил веско, зряшными словами не сорил, боярские речения выслушивал уважительно, и его почтительная сдержанность не могла не нравиться.
Во всём облике славного воя была та суровая простота, что выдавала в нём мужа бесхитростного, ценившего естество, а не сановную мороку.
Он разделил с боярами их скорби, погоревал о разоре и оскудении земли русской, проклял смуту и согласился, что спасение ото всех бед — в надёжном и праведном государе. Однако, рассудил Жолкевский, без примирения с польским крулем нельзя унять гибельной шатости, а покоя легко достичь, если опереться на его силу, призвав на престол крулевского сына Владислава. Тогда и сам гетман посчитает честью и долгом взять под свою защиту Москву и повернуть войско против самозванца.
— Благочестивы и здоровы сии твои помыслы, Станислав Станиславович, — с бархатной мягкостью в голосе плёл узор хитроумного разговора осторожный Мстиславский, — да токмо не нашей православной веры королевич-то. Не примут его на Москве.
— Истинно, истинно так, — дружно закивали Филарет с Голицыным.
— Вяра? — задумался Жолкевский. — То важна справа, але можна... вшистко зробич[34].
— Упрётся, чай, Жигимонт, не уступит. Ведомо, что на латинстве твёрдо стоит. Сперва пущай от Смоленска отпрянет, — с внезапной резкостью выпалил Филарет.
Мстиславский укоризненно поморщился: уговорились же не затевать свары, вести разговор пристойно, без крика, без горячности.
— Можна, можна, — пытливо глянув на Романова, уверил гетман.
Вопреки натуре он вынужден был пойти на притворство.
Накануне Жолкевский получил от Сигизмунда нелепое повеление склонить московитов к присяге ему самому и его сыну разом. Вот и обернулся успех гетмана победой безумного Зигмунда, а «Виктор дат легес». Король уже сам задумал сесть на русский престол. Где же тут быть мирной унии, о которой пёкся польный гетман? Поразмыслив, Жолкевский посчитал разумным утаить королевскую инструкцию и впредь поступать по-своему. Он был в великом затруднении: войско требовало мзды за службу, а деньги могло дать только боярство. Оно поддавалось на уговоры присягнуть Владиславу, если тот примет православие, но для бояр нет злее кощунства, чем покориться католику королю. Дорого встанет королевская глупость.
— Вверяемся твоей чести, Станислав Станиславович, — торжественно обратился к гетману по окончании переговоров глава Семибоярщины. — Наставил на истинный путь. Иного не зрим — присягнём Владиславу. Буди же ему во всяком благоденствии и многодетно здравствовати. А уж мы потщимся порадеть за него. Быть по тому!
Муравчатая гладь Новодевичьего поля заполнялась разным духовным и служилым людом — здесь вершилось совокупное крестоцелование на верность королевичу. Из Москвы с церковными хоругвями да иконами подходили толпы. Польский лагерь выступил сюда весь. Смешались два потока, слились. Разноязычный говор колыхался над полем. Поляки, литовцы, казаки, наёмники вольно бродили меж горожанами, завязывали беседы, похлопывали по плечу стрельцов.
В куче детей боярских красовался обходительный Маскевич. Он держал в руках чью-то саблю, рассматривал золотые насечки на рукояти, с восторгом нахваливал искусную работу.
Но не всех радовало замирение. Не слезая с коней, взирали со стороны на людское скопище польские ротмистры. Беспрестанно язвили Казановский с Фирлеем, надменная усмешка кривила губы Струся.
Хмуро глянув на них издали, один посадский заметил другому:
— Чую, не учинится добра. Не насытилися волчьи утробы.
— Сунутся в Москву — рёбра пообломаем, — ответствовал на это его сотоварищ.
— И на кой ляд нам нечестивый королевич со своими ляхами? Ишь что бояре удумали! Призывают чужеземца, своих лиходеев мало. Жиром им башки-то залило. Пойдём-ка лучше, брат, в Коломенское, туда подалися нашенские. Там вор Митрий народ жалеет — вином потчует.
2
Тягловый люд уходил к самозванцу, беглая знать возвращалась в Москву. Приехав из королевского стана, объявился Михаил Глебович Салтыков, облобызался с сыном и сразу поспешил в Успенский собор за патриаршим благословением. Там упал на колени перед Гермогеном, покаянно бил себя в грудь, залился притворными слезами.
Многие вины были на Салтыкове, и знал о них патриарх: не кто иной, как Михаил Глебович, зорил подворья опальных Романовых при Годунове, норовил Тушинскому вору, угождал польскому королю. Чуть не разбил чело о каменные плиты охальник, обморочно заводил мокрые очи, как бы изумляясь святым ликам на сводах, обложной синеве росписи, что бархатно колыхалась от неровного мерцания свечей.
Смирил неуёмный гнев Гермоген, преступил через себя, простил грешника.
Сунулся было заодно под патриаршее благословение и блудливый любимец обоих самозванцев Михайла Молчанов, выкравший после смерти Отрепьева государеву печать, но тут уж не мог унять свирепости Гермоген, вышиб из храма святотатца. А продажный купчик, обласканный за измену Сигизмундом Федька Андронов вовсе не нашёл нужды в том, чтобы каяться: для него мир не делился на чистых и нечистых — все одинаково нечисты.
Множество тушинских дворян набежало в Москву, и все кляли своего бывшего повелителя, сваливали на него неисчислимые вины.
Жолкевский сдержал своё слово о выступлении против самозванца. В конце августа его войско вместе с дворянскими полками обложило Коломенское. Проскользнув через заставы, самозванец бежал в Никольский монастырь на реке Угреше, а оттуда снова в Калугу. Мятежная рать растеклась по сторонам.
От Яна Сапеги удалось откупиться. Три тысячи рублей отвалили ему бояре, и удоволенные сапежинцы оставили подмосковные пределы.
Мстиславский не уставал превозносить заслуги полюбившегося ему гетмана. Рядом с ним его уже не страшило ничего. И потому гетманские советы принимал безоговорочно. А Жолкевского изводило проклятое королевское повеление: исполнить нельзя и ослушаться бесчестно. Удар на себя должны принять сами москали. И гетман посоветовал Мстиславскому немедля снарядить великое посольство к королю во главе наизнатнейших чинов. Чтобы не впутываться самому, Мстиславский сразу назвал гетману Романова и Голицына. Единым махом побивахом. И Филарет и Василий Голицын ещё не оставили своих тайных притязаний, вокруг них роем вились смутьяны. Вот пущай-ка и договариваются с королём о Владиславе, а в Москве без них будет спокойнее.
Утаил гетман королевский умысел, да разгласили его другие, кто приехал в Москву из-под Смоленска. Прощённый патриархом Михаил Глебович Салтыков чуть ли не в открытую смущал некоторых бояр изменническими разговорами о присяге Жигимонту. Вторили ему и Молчанов с Андроновым.
Садясь в посольскую колымагу, мрачный Филарет уже предрёк себе долгую тяжбу с королём, а всему делу поруху. Но он не знал никого твёрже себя, кто бы мог повести переговоры стойко, без всяких уступок, и потому лелеял надежду, раздосадовав короля, воротиться в Москву и настоять на избрании в цари сына Михаила. Подобные думы, но в применении к своим вожделениям, были и у Василия Васильевича Голицына, с которым для подспорья отправился в путь ловкий Захарий Ляпунов. Оказался в посольстве и Авраамий Палицын, прослышавший о щедрости, с какой Жигимонт раздаёт грамоты на поместья. Десятки выборных сопровождали послов.
С чинной неспешностью, благословляемое Гермогеном, великое посольство более чем в тысячу человек тронулось поутру из Москвы. Когда известили об этом Жолкевского, он облегчённо вздохнул.
Но в Москве не стало спокойнее. Уже не раз чёрные людишки ударяли в набат, всполошённые толпы бросались в Кремль, грозя разметать боярские дворы. Кто их наущал, бояре не ведали. В страхе ждали резни с часу на час. И сердобольный Мстиславский стал умолять гетмана ввести своё войско в столицу.
Узнав об этом, Гермоген взъярился. Его трясло, как в падучей. Брань вместе с пеной клокотала на патриарших коростных устах:
— Сучье племя! Ляхам двери отверзати! Еретикам поклонятися! Не допущу!
Однако патриарший проклятия были слишком утлым заслоном. Не поднимая шума, со свёрнутыми знамёнами, разрозненным жидким строем войско Жолкевского вступило в Белый и Китай-город.
Сам гетман поселился на старом Борисовом дворе в Кремле.
3
Первые снега густо забелили Калугу. Всякий домишко в сугробной высокой шапке гляделся боярином. Даже почерневшие брёвна угрюмых дворовых тынов, опушённые снегом, словно повеселели. Звучно похрустывали под ногами идущих с коромыслами по воду молодок ещё не умятые тропки.
В городе — тишина, словно и не стояло тут по дворам цариково войско. Начало зимы, что не показала пока своего лютого норова, всегда почему-то обнадёживало и радовало.
Мягкий и чистый свет из трёх узорчатых окон скрадывал неопрятность цариковой трапезной, стены которой были небрежно завешаны кусками парчи, местами уже засаленной и захватанной в часы буйных попоек.
Заруцкий только усмехнулся, войдя сюда: не царские покои, а скоморошье гульбище. И сам вид царика помывал на усмешку. Лик заспанный, похмельный; в чёрных встрёпанных, будто разворошённое гнездо, волосьях на голове клочки лебяжьего пуха; щека расцарапана, и под глазом бурый подтёк. «Ого, — размыслил атаман, — ин в поле сечи учиняет, а ин у себя в хате».
Царик тщился показать, как он высоко почитает Заруцкого: сам усадил за стол, сам поднёс чарку. Нетто не почитать! Вернейшим слугой оказался Заруцкий, не бросил царика под Москвой и намедни разметал подступившее к Калуге воинство изменного Яна Сапеги. После всех незадач — и такая утеха!
Лисом юлил царик, угодливо распахивал душу, а польщённый Заруцкий поглаживал вислые усы да плутовато щурился. Не нравилась самозванцу эта усмешливость, однако таил он своё недовольство, ещё боле усердствуя в похвальбе.
— Мы гонимы, а не гонящи, — рассуждал царик, — одначе паки и паки скажу: Москва сама до нас на поклон пожалует. Изведает панских палок и зараз будет. Уж неближни города ко мне льнут — и Казань и Вятка. Воздам по заслугам им, яко Господь: «Прославляющих мя прославлю...»
Увлёкшийся царик обернулся на красный угол, как бы призывая в свидетели Бога, но иконы там не было, и, на единое мгновение умолкнув, он продолжал с ещё большим пылом:
— Склонится Москва! Але яз поставлю престол не в Москве, а в Астрахани. Там незламни хлопцы, там завше меня оборонят. Туда подадимся.
— Нехай так, — согласно кивнул Заруцкий. У него не было ещё своих думок о грядущем дне, а как будут, он сумеет направить царика, куда надобно.
— А ныне, — глаза царика гневно блеснули, — сечь и сечь ляхов! Саваофово им проклятье! Не спущу!..
С той поры, как он позорно бежал из Тушина, поляки стали его первыми недругами. Больше всех досадил царику Ян Сапега, который, вернувшись к нему в Коломенском, вдругорядь обернулся Иудой и предал за боярскую подачку. Поделом ныне досталось перемётчику: Заруцкий крепко проучил его у Калуги. Всех королевских приспешников и лазутчиков царик наказал нещадно топить в Оке, как незадолго перед тем утопил своего былого подданного, касимовского хана Ураз-Мухамеда, подосланного Сигизмундом из смоленского лагеря.
— Гоже! — одобрил Заруцкий царика, потянувшись к чарке.
Распахнулись двери. В трапезную вошла Марина. Царик сразу вобрал головёнку в плечи, скукожился. Заруцкий, вскочив, молодецки поклонился.
Царика и золочёные одеяния не красили, атаман же в светлом жупане с медными пуговицами и в разлётистом синем кунтуше был пригож, статен, от него исходила жутковатая приманная сила, и Марина приязненно взглянула на него.
Она была на сносях, сквозь густые белила на припухшем лице проступали желтоватые пятна, широкое и пышное платье не могло скрыть брюхатости, но Марина всё же пыталась сохранить свою природную осанку и царственную величавость.
— Буди здорова, наша матинко Марина Юрьевна![35] — приветствовал её Заруцкий, обжигая усмешливо дерзким взглядом. — Породи нам сынка Иванку.
— Иванку? — вздёрнула брови Марина.
— Самое царское имя, счастливое имя. Да и меня так кличут! — засмеялся атаман, и сабля на его боку, сверкая дорогими каменьями, заколыхалась.
Марина тоже улыбнулась, но тут же посмотрела на царика, и глаза её стали жёсткими, злыми. Ещё вчера захотелось царице дичи, даже во сне ей привиделся тушёный заяц в кислой сметане, как готовят его в Польше. И она весь день гнала мужа на ловитву, ныне же кулачным боем подняла с постели, но беспутный пропойца сразу забыл обо всём при виде чарки.
— Ты ж мувил[36], ты ж!.. — Марина задохнулась от негодования.
— Зараз, зараз, — смущённо залепетал царик и, не глядя на Заруцкого, ретировался к двери.
Выехав со двора, атаман оглушительно, с язвительным ликованием захохотал, так что даже конь под ним вздрогнул...
С неразлучным шутом Кошелевым и несколькими ловчими в окружении конной татарской стражи царик помчал за город на заячью травлю.
Было уже далеко за полдень, когда внезапно сполошно ударили колокола. Марина, почуяв неладное, заметалась по покоям.
Наконец объявился Кошелев, подкатился к ногам царицы, напуганный, долго не мог вымолвить ни слова. Ему дали напиться.
— Убили, убили нашего благодетеля, матушка! — по-бабьи заголосил он. — Охранный начальник Петруха Урусов убил... Отмстил поганый за хана своего Ураз-Мухамеда. На санях из самопала подшиб, а опосля ещё головушку саблей... Напрочь головушку-то, напрочь... не уберегли родимца!..
Волчицей взвыла Марина, бросилась вон из покоев, вон со двора. Бежала, ничего не видя. По улицам разъярённые толпы уже гонялись за татарскими мурзами, до смерти забивали их.
На санях везли в церковь обезглавленное тело. Марина натолкнулась на эти сани, безумно рванулась в сторону, и тут же скорчило её, опрокинуло. Подбежавшие челядинцы подхватили свою царицу, унесли в покои.
Очнулась Марина поздней ночью, при блескучем мерцании свечей увидела крадущуюся к дверям тень. Не успев испугаться, узнала шута. В руках он держал тяжёлую пухлую книгу.
— Цо? Цо то ест? — иссохшими губами прошелестела Марина.
Шут обернулся к ней, таинственно подморгнул:
— Талмуд государев. Надобно ухоронить.
— Талмуд? — изумилась царица.
— А тебе неужли неведомо? Осударюшко-то наш...
Марину снова стало корчить, и Кошелев исчез. Постельная девка, спавшая прямо на полу, мгновенно вскочила, услышав протяжный Маринин стон.
Через несколько дней косматый площадной подьячий сновал по калужскому острогу и пьяно вопил:
— Ивашкой нарекли младенца!.. Иваном!!! Царь пресветлый народился!.. На страх боярам явлен новый Иван Грозный!..