Книга жизни Евгения Фрейберга не кончается его возвращением в Петроград; в папке еще полно непрочтенных страниц (есть порох в пороховницах). В Петрограде Евгений Фрейберг явился к отцу; разговор у сына с отцом получился нелегкий. Отец приискал сыну место, а сын... в скором времени трясся в теплушке туда, откуда приехал по великой сибирской дороге, с мандатом лесного ведомства в кармане, в должности лесоустроителя — в забайкальскую тайгу. Он ехал на собственный кошт, страх и риск, без какой-либо экипировки и денежного довольствия. Главы таежных скитаний написаны, как вся книга, просто, в душевном озарении человека, занятого любимым делом, живущего самим себе выбранную жизнь.
Потом военмора найдут в забайкальской глухомани, направят Начальником на Командоры (более подходящей кандидатуры не сыщется). Но это уже другая книга. Повествование «От Балтики до Тихого» заканчивается в забайкальской тайге.
Много ночей я провел над рукописью Фрейберга: делал купюры, спрямлял, вписывал связующие периоды, соображал, что можно, а что не можно. С чувством неловкости принес папку ее хозяину, полагая, что Фрейберг не согласится с моей правкой: такое тонкое дело — чужая жизнь, исповедальная проза... Евгений Николаевич собрал морщины в улыбку. Глаза его, холодно-голубоватые, глядели, как всегда, издалека. «Черт его знает... Вы думаете, так лучше? Я этих штучек не понимаю. Писал по правде, как было... Ну, вам видней...»
Выправленную рукопись перепечатали. Я отнес ее в журнал. Мы с автором ждали, ожидание вышло долгим, долее отпущенного автору жизненного срока...
Евгений Николаевич Фрейберг умер тихо. Прилег на диван и заснул вечным сном. Я лежал в ту пору в больнице. Мне сообщили о дне похорон. Мой лечащий врач меня отпустил... Дело было зимой, морозным, солнечным, снежным днем. Могилы на Зеленогорском кладбище сокрылись под пушистыми, искрящимися сугробами. Гроб с телом Фрейберга несли по целику. Шип невидимой под снегом железной ограды легко вошел в подошву ботинка, вонзился мне в ногу. В ботинке захлюпала кровь.
Лицо покойного было спокойно, как это бывает у человека, исполнившего на Земле все дела. Прощаясь со мною, Фрейберг как будто напомнил о завещанной мне своей книге, я остался в долгу... Вернулся в больницу, мне обработали рану на ноге; скоро она зажила.
Первая часть книги Фрейберга «От Балтики до Тихого» напечатана, вторая дожидается своего срока: мертвые авторы гораздо терпеливее живых. Иногда (очень редко) мне звонит Тикси Евгеньевна, спрашивает: «Как папины дела?» Я отвечаю, что надо еще подождать, не теряя надежды.
Чужие рукописи остаются с нами, как наши сердечные боли.
С наилучшими пожеланиями
Книга Фарли Моуэта «Не кричи, волки!» попала ко мне не совсем обычным путем.
Она изрядно потрепана, корешок подклеен, иначе обложка бы отвалилась. Портрет автора на обложке затерт, поцарапан; лицо как будто подернулось морщинами, борода — сединой. Фарли Моуэт... Бороды бы его хватило на добрый десяток модных ныне шотландок и эспаньолок.
Собственно, это не моя книга. Хозяйку книги зовут Розита. (Редкое имя, не так ли?) Розита по специальности, видимо, химик: она брала пробы в ручьях и речках близ одного северокавказского курорта и затем производила анализ в лаборатории. Не в стационарной лаборатории, а в походной; ее бутылки и реактивы помещались в маленьком домике местных жителей, даже не в домике, а в кладовке, на берегу реки Геналдон. Исследовательской работой Розиты руководил гидрогеолог Антон. Я же в ту пору лечил свои кости на водах, исследуемых Антоном и Розитой.
Прибыв на курорт, я первым делом пошел к главврачу с просьбой поместить меня не в общей палате на четверых, а отдельно, особо. Нельзя же писателю не работать целый курортный срок — двадцать шесть дней. (Помните: «Не спи, не спи, работай, не прерывай труда, не спи, борись с дремотой, как летчик, как звезда...»?)
Главврач пошел мне навстречу, меня поселили в комнате горничной-нянечки. Отданная мне комната выходила окном на крыльцо, где постоянно толклись и галдели курящие мужчины. Дверь комнаты, фанерная, тонкая дверь, вела в вестибюль, там стоял круглый стол, за которым народ играл в домино и карты. Игра продолжалась до позднего вечера, до отбоя, — и после отбоя игра прекращалась не вдруг. Стук костяшек о стол доносился ко мне с телесной осязаемостью. К тому же игра собирала толпу отнюдь не безмолвных болельщиков. (Тут надо иметь и виду коэффициент темперамента: дело происходило хоть и на Северном, но на Кавказе.)
Итак, с одной стороны, я жил уединенно, имел для работы свой собственный стол, но, с другой стороны, за спиной у меня бубнили: «Вот этот вселился, один живет, как барон, а нянечку выселили...» Под самой дверью моей без умолку стучали костяшки, под окном на крыльце звучали транзисторы и велись тары-бары — мужской разговор.
Пришлось работу прервать, не успев ее и начать, и пуститься повыше в горы, благо подъем туда начинался сразу же за крыльцом. В горах дул ровный, горячий, пропахший цветами и травами ветер, звенели цикады, внизу урчала река Геналдон.
На первой, ближайшей к санаторию вершине расположилась невидимая снизу деревня, нежилая, пустая, брошенная, похожая в этом смысле на наши деревни где-нибудь в новгородской глубинке: хозяева поразъехались, переселились в другие места, а деревня осталась. Впрочем, во всех других смыслах деревня в кавказской глубинке, то есть на вершине пока что безымянной для меня горы, разительно отличалась от русских селений. Была она каменной, глинобитной, приземистой; на окраине высилась башня, надо думать сторожевая, четырехгранным конусом сложенная из каменных плит и с бойницами.
В одном из дворов осетинской деревни, в загонке, парень стриг большими ножницами поваленную и стреноженную овцу. (Впоследствии я познакомлюсь и даже подружусь с этим парнем, имя его Аслан, а деревня его называется Тменикау.) Я мельком взглянул на деревню, на стригаля, на испуганную, страдающую овцу и поспешил дальше в горы, поскольку жаждал безлюдья и одиночества.
Путеводительным ориентиром я выбрал русло реки Геналдон, то спускался к самой реке, ломал ноги в завалах камней, то набирал высоту, то терял. Нисходящий к реке склон горы, или, вернее, цепи равновеликих гор, весь был истоптан овцами. На протяжении десятилетий, а может быть и веков, овцы топтали гору не как придется, а по своей овечьей системе. Тропы овечьи расположились параллельными ступенями, восходящими от подножия к вершине. Гора представляла собою лестницу к небу и могла быть показана в кинокартине «Воспоминания о будущем» как еще один аргумент в пользу версии о посещении нашей планеты обитателями иных миров.
Вначале я шел прогулочным шагом, не ставя перед собой каких-либо целей, не назначая конечного пункта путешествия. Идучи долиной горной реки, я удалялся от санатория, от моего одноместного номера — и радовался удалению. Но к чему приближался? Долину реки вдали запирала гора со снежной вершиной и сползающим по склону отрогом ледника. Казалось, что можно дойти до горы и увидеть начало реки Геналдон — ее ледниковый исток.
Почему бы и не дойти? Пропущу санаторные ванны и процедуры? Но разве полезней купаться в мелком бассейне, в чуть теплой, мутной воде среди голых туш, чем двигаться в солнечном мареве, плыть по горной долине, залитой доверху целебным настоем трав и цветов? Разве ходьба по горным тропинкам не лучшая процедура?
Конечно, идти до истока реки, до ледниковой горы, оказалось гораздо дольше, чем представлялось вначале. Известное свойство горного окоема — обманывать зрение, обольщать. Ледник (впоследствии я узнаю его название: Майли-Хох), по мере того как я к нему шел да шел, наддавая ходу, вроде как и не приближался. С меня стекли те самые сто потов, помянутые во многих описаниях жаркой работы. Я охлаждал себя родниковой водой, вначале погружал в нее руки, и стужа проникала до плеч, затем окунал в стужу губы, она вливалась в гортань и в желудок. Но, как известно, вода — даже и родниковая, чистая, студеная вода — плохой помощник в походе.
В пути случилось со мной и опасное приключение: из прилепившегося к горному склону длинного овечьего стада выкатился с лаем большой лохматый шерстяной шар. Я узнал в нем сторожевую кавказскую овчарку — опасного, сильного зверя — и даже увидел вблизи оскал, сморщенный от ненависти ко мне нос и обрезанные уши. (Уши сторожевым псам на Кавказе обрезают в щенячестве, дабы не за что было ухватиться волку.) Пес изготовился укусить меня, выбирал подходящее место, и я не мог найти способа защититься. Но тут из стада выделился пастух, не громко, но внятно для меня и для пса позвал: «Тобик, Тобик...» Тобик немножко еще порычал и с демонстративно подчеркнутой неохотой потрусил к своему хозяину.
Долго ли, коротко ли я шел, неважно. Солнце побагровело, изменилась окраска местности, и рельеф стал другой: широкая долина сошлась в каньон, река пенилась, скалила зубы, как Тобик, овечий сторож. Навстречу мне попало еще одно стадо овец, шустро трусящее по своим делам, ведомое сивобородым козлом.
Тропа забирала кверху, река все круче падала вниз. Еще немножко, и я увидел начало реки, исток: река вытекала из ледникового зева, из пещеры в рыхлом, просевшем, будто присыпанном пеплом снегу.
Отправляясь вверх по реке Геналдон, я загодя знал (из справочника-путеводителя по курорту), что река приведет меня к дикому целебному источнику, к ванне, в которой содержание лития, натрия и железа несравненно богаче, чем в санаторной купальне. Поэтому я не боялся в дороге устать, надеясь, что литий, железо и натрий верхнего Геналдона вернут мне силы, омолодят.
Вблизи истока я увидал парня и девушку с пробирками и бутылками в руках. (Это были Антон и Розита.) Привыкший в странствии к одиночеству, соответственно и одетый, то есть раздетый, в одних трусах, я ничего не сказал исследователям, даже «здрасте».
Поднялся еще немного, покуда не прекратилась тропа. Геналдон уперся в ледник Майли-Хох. Тут внезапно открылся мне страшный хаос — последствия оползня. Повсюду валялись каменья, обломки скал и каких-то бетонных сооружений. От источника, ванны не сохранилось даже следа. Только чавкала под ногою, дымилась, парила, пузырилась почва. Единственным признаком некогда бывшей здесь жизни служил уцелевший фундамент строения — может быть, в нем помещалась купальня.