Мы тогда сплели из тростников шалаш и жили поровну: в шалаше, в тростниковой роще, на горячем песке, в шипучей, пенящейся, соленой, синей, зеленой, чистой прозрачной воде — мужчина и женщина на совершенно пустом берегу у совершенно пустого моря.
Мы любили друг друга (и нынче любим, хотя не так, по-другому). Приносили с собою вино, лаваш, сыр сулгуни, помидоры, груши, сливы, виноград. От шоссе из селенья Пицунда к нашему шалашу, как шакалы, подкрадывались чумазые абхазские мальчишки, им любопытно было подглядывать за счастьем двух особей чужого им племени — в шалаше.
Один раз к нам в шалаш приползла большая, толстая, черно-серо-коричневая, с лиловатым матовым глянцем, с ромбами на спине гадюка. Она приползла в шалаш до прихода счастливой пары, возможно, в поисках тени или из любопытства, свойственного всем обитателям южных широт, — вытянулась на подстилке из тростниковых листьев и замерла. Мы не сразу узнали в ней гадюку, а когда узнали (ладно, что не сели на нее, не протянули к ней руки, приняв за палку), то она уползла.
После посещения змеи счастье в шалаше стало невозможным. Не захотелось строить новый шалаш — счастье не повторяется дважды. И оно укладывается в кем-то свыше назначенный регламент, сверх регламента — тает, как медуза на раскаленной гальке.
В то лето я много бегал по утрам в пицундской сосновой роще по божественно мягкой подстилке из длинных иголок пицундских сосен, этих реликтовых пиний. (Потом наступит такой момент, когда число бегунов, прыгунов и просто лежебок в роще станет невыносимым для сосен; сосны начнут усыхать — и рощу обнесут проволокой.) Целые дни проводя на солнце и в море, я жил, как живут сыновья юга, хотя был сыном севера. Дело кончилось обыкновенным сердечным спазмом; будущая моя жена бегала за врачом, мне давали сердечные средства — от валерьянки до кордиамина. Но колотье в сердце не проходило до тех пор, пока я не вернулся домой и не принялся бегать по берегу холодного несоленого моря, по мелкозернистому, притоптанному до асфальтовой твердости песку вдоль прибрежной сосновой гривы.
Если бы посчитать, сколько я пробежал за всю свою жизнь (к моменту, когда пишутся эти строки), то накрутился бы целый экватор, а может, и полтора.
Став седым, прожив первоначальные праздники и последующие будни с милой сердцу женой — той самой, из шалаша в пицундских тростниках, я все езжу в Пицунду, бегаю не только по утрам, но и в предзакатное время, с пришествием первой прохлады после несносно жаркого дня. Иные бегают в самое пекло. К примеру, московский критик С. — здоровенный детина, довольно-таки молодой (глядя со снежной вершины седин), всего лишь сорокалетний. В свободное от писания критических статей, литературоведческих исследований время С. бегал под яростным солнцем субтропиков (в московском умеренном климате тоже бегал) через шоссе — и айда просеками в кукурузных зарослях, а там арык с высокими, выложенными на конус плитняком берегами. С. перемахивал через арык, добегал до сливово-грушевого сада при доме с некусающейся собакой; через сад выбегал на сельскую улицу, сворачивал в прогон, на тропу, уводящую вверх — дубняками, грабовыми, буковыми, рододендроновыми, ежевичными, кизиловыми лесами. На бегу можно было увидеть растущие в этих лесах грибы, их тут называют белыми, а какие они на самом деле, кто знает?
И вот на самом верху, на плато дивный парк, редколесье, светлокорые гиганты-платаны, солнце сквозь тончайшую резьбу густолиственных крон, благословенная тень, прохлада, услада телу и духу...
С. бежал в трикотажном черном спортивном костюме, сразу промокавшем до нитки, хоть выжимай. От бега С. и сам накалялся внутренним жаром; стоило бегуну остановиться — и костюмчик на нем высыхал, выбеливался от соли.
Вначале и я увязался бежать вровень с критиком, но вскоре понял про себя, что укатали сивку крутые горки, что гусь свинье не товарищ, что куда конь с копытом, туда и рак с клешней и прочие сами собой разумеющиеся вещи. Я стал отставать, С. из уважения к моим сединам — притормаживать. Но сердце, легкие, ноги, а также и цели, задачи у критика были иные, чем у эссеиста. Эссеист сказал критику, чтобы он бежал своим темпом. Вскорости критика и след простыл.
Я остался один в абхазском лесу, свернул с найденной С. тропы и пошел себе лесом. Со всех сторон меня обступили дивные дива. Главное диво состояло в моем одиночестве. Бежать и видеть перед собою потную, шириною с классную доску, спину критика С. — это одно, а ступать по мягкой подстилке прошлогоднего листа, вглядываться в лицо каждого встречного дерева: бук или граб? — влюбляться в здешний незнакомо-прекрасный лес — с первого взгляда, с первого шага — это другое!
Лес на мысе Пицунда, в первом, предгорном ярусе, был ласковый, какой-то шелковистый, с певчими птицами, неназойливыми мухами, без слепней и комаров; лес вывел меня к околице деревеньки.
Я перелез через тын, ограждавший село от леса, прошел по вдрызг истоптанной свиньями после дождя, так и засохшей улице. Дома по сторонам были деревянные, может быть, строенные из каштана: каштановая древесина в Грузии — строительный материал. В окраинных домах селенья их обитатели никак не выказывали себя. Первый встретившийся мне здешний селянин назвался Мишей. То есть Миша не встретился, он стоял за оградой такой же, как у других, усадьбы, глядел на прохожего взглядом, в котором не было ничего кроме привета, приглашения зайти. Миша оказался отцом обширного, еще не подросшего потомства. На подворье было полным-полно черноглазых, как видно, не приученных пользоваться носовыми платками ребятишек, тощих бесперых цыплят, тощих же поросят, индюшат и взрослых индюков, коротконогих, как таксы, собак, своих и приблудных. Мишина жена Венера была втрое толще своего довольно-таки сухопарого мужа.
Виноград «изабелла» Миша продал мне по рублю за килограмм; виноградные гроздья я сам выбирал, рвал с лозы; хозяин мне помогал, потчуя при этом, приглашая откушать винограду сколько влезет, и груш, и слив, и сладкого инжиру.
Нельзя предвидеть, в какие веси и обстоятельства приведет тебя пробежка по незнакомой местности. Да и по знакомой тоже…
У Хемингуэя в одном месте сказано, что писатель хотя бы раз в сутки должен соприкасаться с вечностью. Это в манере Хемингуэя: по ходу сюжета романа, новеллы поделиться собственным опытом писателя-мужчины — в афористической форме. Как, помните, в «Зеленых холмах Африки»?.. «Что в действительности мешает писателю? Ему мешают на самом деле: деньги, женщины, пьянство, политика и амбиция. И — недостаток в деньгах, женщинах, выпивке, политике и амбиции...»
Сидя за столом в прохладном (может быть, каштановом) Мишином доме в абхазском селе Осечко (село основали армяне, и Миша — армянин, и его жена Венера, и папаша Тигран — все армяне), я припомнил Хемингуэев совет почаще окунаться в вечность. И я подумал, что угощали гостя в этих предгорьях тем же, чем угостил меня Миша, и сто, и двести лет назад. И точно такие же изгороди ограждали селенья горцев от дикого леса, чтобы домашняя скотина месила бы грязюку вблизи дома, не пропадала бы в лесу, чтобы, избави бог, не забрел в село лесной зверь.
Лес — самый надежный хранитель вечности. В кавказском лесу долгожители — буки, их век чуть не тысяча лет...
И что-то вечное можно было прочесть в глазах крестьянина предгорного села Осечко Миши: грустное, тихое, доброе и, главное, непричастное, отрешенное, нездешнее, то есть не абхазское, а армянское, откуда-то из-под араратских снежных пиков занесенное на мыс Пицунда. Неподалеку от Мишиной хаты фырчало бензином, неслось куда-то осатаневшее в бессмысленной гонке шоссе: от Гагры до рынка в Пицунде и обратно, больше некуда тут нестись. Миша не включился в гонку, он пока еще не спешил.
Когда я в первый раз повстречался с Мишей, у того и машины не было — случай в Грузии редкий. Но это было в самом начале машинизации кавказских сел; в последующие годы мне доводилось встречаться с крестьянином села Осечко Михаилом не только под ветвями плодовых деревьев в его саду, но и на площади в Адлерском аэропорту, куда съезжаются со всего берега в свободное от работы время автолюбители-доброхоты — свезти прибывшего к Черному морю, малость ошалевшего от первого солнечного удара курортника — в Сочи, Гагру, Пицунду...
Я знал одного скорохвата, наматывавшего в свой выходной день (он работал машинистом на электровозе) по четыре ездки Адлер — Пицунда. Однажды ехал со скорохватом на его «жигуле»-шестерке, прихватили попутчицу (на то и скорохват), бледную, уставшую женщину, как выяснилось по дороге, из Воркуты, с курсовкой: жить в Гагре в частном секторе, лечиться на гагринском источнике. На первых же километрах водитель раскрыл свои карты, предложил курортнице план, продуманный по всем пунктам, недвусмысленный, ясный:
— Мне пятьдесят два года. Моя жена умерла два года назад. Живу один за Пицундой, на рыбозаводе. Дом у меня свой, до пляжа каких-нибудь двести метров. Виноград свой, персики, сливы, груши, яблоки, инжир, хурма-королек, мандарины к Ноябрьским собирать будем. Работаю машинистом: двое суток в рейсе, двое дома. Водку в рот не беру, коньяк по праздникам, через неделю свое вино заделаем, натуральное — чистый виноградный сок, сорт «изабелла». Покушать люблю: шашлык с острой приправой, с аджикой. Зачем тебе, слушай, в Гагре мучиться? — делал сам собою вытекающий вывод из сказанного одинокий мужчина. — Живи у меня — как в раю. Обед приготовишь — загорай на пляже. На источник тебя возить буду, побережье покажу...
Женщина из Воркуты пока что помалкивала в тряпочку, однако исподволь взглядывала на обладателя земного рая. Он был мужчина в самом соку, с сединой на висках. Сидя позади, я заметил первые признаки порозовения на щеках и ушах усталой воркутинской женщины. Когда проезжали Гагру, где следовало бы пассажирке сойти согласно курсовке, в салоне автомобиля никто не сказал ни слова. Хозяин положения не форсировал события, не нажимал, пассажирка как будто спала в оцепенении.