Байковый, черный что-то прорычал в ответ, но никаких действий не предпринял, пробежал мимо хорошим спортивным шагом...
Потом прошли дни, месяцы, годы (их поглотил бог Времени Сатурн-Хронос). Как многие горожане, я совершил передислокацию внутри города, то есть, проще сказать, обмен (дела по обмену возлагаются на жену). Свои пробежки перенес в аллеи парка Лесотехнической академии — просторного, тенистого, свежего, как роща, с цветущей по веснам черемухой, сиренью, в начале лета — рябиной, каштанами. Первым попавшим мне навстречу в новом месте бегуном оказался тот самый черный, все такой же коренастый, в байковом лыжном костюме по моде пятидесятых годов, такой же сумеречный, распространяющий вокруг себя те самые флюиды, какие распространяет, должно быть, вылинявший, обеззубевший лев, труся по саванне, поглядывая на резвящихся, не прячущихся от него травоядных.
Узнал ли он во мне — пополневшем — вихлястого юнца из Летнего сада? Надо думать, узнал. Состарившийся лев, поди, узнает во взрослом жирафе несъеденного им в свое время, когда были зубы, жирафенка... Впрочем, кажется, львы не едят жирафов. Взрослый жираф оглоушивает копытом хищника так, что тот валится замертво... Байковый мой супротивник никогда не глядит в мою сторону, но что-то такое исходит от него — силовые линии поля... Когда он присутствует в парке — он приходит каждое утро в шесть тридцать, — я стараюсь бежать как следует, как учили в юности тренеры в легкоатлетической секции: ставить ногу на пятку, отталкиваться носком; даю голени свободную отмашку, подаю вперед тазобедренный сустав, округляю плечи, полусгибаю руки в локтях. Шлепать по-разгильдяйски, как шлепают квартиросъемщики близлежащих домов, в присутствии сумеречного старого спортсмена мне почему-то неловко.
Пробежки по утрам настраивают меня на оптимистический, жизнеутверждающий лад (хотя, как я уже говорил, я довольно-таки самокритичен). Умывшись по́том-росою, говорю себе: «Господи, до чего же хорошее дело рано утром бежать по аллее парка, здороваться с восходящим солнцем или прощаться с загостившейся на небе луной».
Весной в нашем парке цветет черемуха. Много черемухи, белая кипень, буйство. Черемуху ломают на букеты, и жалко ее, на всех не хватит. Жалко, что отцветает черемуха, вянет. Праздничное роскошество весеннего цвета несет в себе мысль об утрате, скоротечности времени. Но вслед за черемухой зацветает сирень, рябина. Острота весенних красок, запахов, ощущений растворяется в жарком млении лета. Весною чувство утраты смягчается предвидением летнего благоденствия. Осенью парк опять расцветает. Листья черемух наливаются молочной белизной, клены кидают на черную мокрую землю радужные, золотые червонцы — всем хватит, всего не обрать.
Красота осеннего парка избыточна, непомерна. Золотые фаланги ясеневых листьев — как ризы; сквозь них глядит на тебя ясноокое синее небо. Краски предельно ярки. Занялись липы, объяты огнем. Осенний парк, осенний лес наводят на мысль о всеобщем костре, о кержацком празднестве самосожженья. Пламя не знает пощады и милосердия. Нет надежды спастись. Все сгорит, и останутся пепел и слезы. Осенью в парке, в лесу чувство утраты сильней, чем в пору весеннего цвета.
Осенняя красота преходяща. Хочешь запечатлеть ее, сохранить в себе высоту и восторг. Но дунет ветер, названный листобоем, дрогнет береза, и потечет наземь лист...
Весною наш парк наполняют любовные пары. Число их растет в пору вечерних сумерек, часов эдак в десять, одиннадцать, в полночь. Пары сидят на скамейках, скамеек на всех не хватает. Влюбленные стоят, прислонясь к деревьям, деревьев хватает на всех. Сумерки редеют день ото дня, выбеляются ночи. Любовь становится видима всем, проступает на фоне весенней зелени. Ближе к осени любовь опять затаивается, погружается в темноту. Только девичьи ноги светлеют, обозначая пристанища любви, да пыхают папиросы.
По утрам в нашем парке прогуливают собак и делают зарядку. На утренней зарядке проявляются свойства натур заряжающихся: скромные, застенчивые люди скрываются за купами дерев, в кустах жимолости и бузины, в кленовом подросте; те же, кто почитает свою персону за нечто значительное и сановитое, достойное обозрения, приседают и прыгают на широких аллеях, на открытых площадках.
Так же ведут себя и влюбленные в парке: иные занимают скамейки в первых рядах партера, заключают друг друга в объятья у всех на виду; иные тащат пудовые скамьи под защиту лиственного полога. Впрочем, эта параллель между заряжающимися и влюбленными — чисто внешнего свойства. Тут есть нюансы. Быть может, именно самые скромные из влюбленных занимают скамейки в первом ряду. Чтобы кто-нибудь не подумал, что в их любви есть нечто такое, что надо спрятать от глаз...
Под нашим парком проложены коммуникации подземного городского хозяйства. Со временем грунт в парке стал несколько проседать. Деревья как бы повылазили из почвы, привстали на сухожилиях корней. Каждый год в парк привозят землю, наращивают уровень, горизонт.
Вечерами по парку бегут мужчины среднего возраста — трусцой, с мыслью спастись от инфаркта. Зимой здесь бегают на лыжах студенты, школьники, старики.
Аллеи в нашем парке имеют названия: аллея Орлова, аллея Морозова. Орлов был ученый-лесовод, профессор Лесного института, и Морозов был профессор; известно, что в научных взглядах профессоров имелись противоречия, даже антагонизм. Названные их именами аллеи неподалеку одна от другой. На дверях одной из аудиторий в нынешней Лесотехнической академии висит табличка: «Здесь читал лекции профессор Г. Ф. Морозов». Это было в начале нашего века.
Профессор Морозов жил в парке, в длинном, одноэтажном строении — профессорском доме. Дом сохранился до наших дней. Он просел, состарился, одряхлел, ему более ста лет. Его бы снесли, конечно, очистили место под кооперативное строительство, если бы он оказался за чертой парка. В парке морозовский дом хорошо укрыт стволами ясеней, вязов, кустами сирени и бузины. Можно пройти по аллее Морозова и не увидеть дома, настолько он вжился, врос в землю, стал частью паркового интерьера.
И что удивительно, в доме кто-то живет. Едва ли это профессора. Но живут. Во дворике бывшего профессорского дома натянуты веревки, сушится белье — цветные пятна в зелени парка.
Бывало, по аллее Морозова проходила седая женщина, сохранившая легкость и стройность стана, живость во взгляде. Это — дочка профессора Морозова Ольга Георгиевна. Во времена ее юности ясени в этой аллее были юношами, липы — девушками. Коли есть у деревьев память, то, может быть, помнят они слова первой любви, сказанные профессорской дочке вечерней весенней порой вот в этой аллее.
Ольга Георгиевна писала книгу о своем отце — основоположнике русской лесной науки. (Книга увидела свет после смерти ее автора.) Писание книги — долгое дело. Оно понуждает к затрате памяти, сердца. Но также и обновляет память и сердце. Чтобы написать книгу о молодости, надо вспомнить, как это было, воссоздать внутри себя молодость. Надо побыть молодым, прожить еще раз свои прежние годы.
Ольга Георгиевна писала книгу об отце и о себе самой, потому что в детстве и юности она понимала отца через саму себя: семейный круг вращался подобно гончарному кругу, она вырастала на этом кругу. Отец был двигающей осью круга, от него исходила энергия, сила жизни. Она ощущала ее в себе. Когда энергии накопилось довольно, дочка сошла с семейного круга на общежитейский круг, совершила круговращение лет, дала жизнь детям, нянчила внуков. Свою работу над книгой об отце Ольга Георгиевна понимала как долг перед данной ей, прожитой жизнью. Перед людьми.
Ольга Георгиевна жила в коммунальной квартире, в самом людном районе города, в старом доме, из которого каждый год уезжают молодые, поселяются в новых домах, в новых кварталах, на бывших пустырях или средь парков. Молодые переселяются. Старые остаются в старых домах, в многоячейных коммунальных жилищах. Свою квартиру Ольга Георгиевна называла «воронья слободка». Ее комната — крайняя в длинном коридоре. На стенах комнаты портреты ее детей: один — кандидат наук, физик, другой — профессор, микробиолог. Она могла, конечно, расстаться с «вороньей слободкой», переселиться к младшему сыну или к старшему сыну. Но ей нужна была хотя бы малая толика одиночества: она писала книгу об отце.
«...И вот на кафедру взошел человек небольшого роста, с окладистой бородой. В его внешности не было ничего примечательного, кроме слегка раскосых глаз с задумчивым и рассеянным выражением. Он окинул светлым взглядом притихшую аудиторию и в полной тишине произнес первые слова: «Лесоводство — дитя нужды...», а затем, как бы в раздумье шагая взад и вперед вдоль кафедры, стал развивать свою мысль:
«...Пока леса было много, отсутствовала забота о неистощимости пользования им, когда его стало мало или появилось опасение за возможность истощения лесных запасов, возникает великая и счастливая идея постоянства пользования лесом, которая проникает все лесоводство и составляет его душу и самую характерную черту.
Если б не было болезней, не было бы и медицины, не было бы и врачей; если б не было недостатка в лесе или возможности такового, то не было бы и научного лесоводства, не было бы и лесоводов».
В речи профессора не было красивых фраз, ни жестов, ни острословия. Слова звучали так же просто, как прост был и сам человек с типичным лицом русского ученого, одухотворенным мыслью и верою в свое дело».
Это — цитата из книги О. Г. Морозовой о своем отце «Одна судьба». А вот другая цитата — из книги Г. Ф. Морозова «Учение о лесе».
«..„.Лесное хозяйство характеризуется постоянством пользования. Последнее в лесу достигается соблюдением двух начал: во-первых, рубки должны быть так организованы, чтобы во время их производства или следом за ними возникал новый лес, иначе говоря, чтобы рубки и возобновление были синонимами, во-вторых, чтобы в лесу, подчиненном хозяйству, были налицо разнообразные участки в возрастном отношении, т. е. чтобы были одновременно и молодняки, и средне-возрастные насаждения, и приспевающие, и спелые...»