т и злые шутки сошел с жертвенника. Затем, под такие же едкие выкрики и насмешки, снова прошел сквозь стену воинов, упорно пробиваясь к тропе, ведущей к поселку. Но уже оттуда Торлейф произнес то, что неминуемо должен был произнести в эти ответственные минуты всякий жрец:
— Прими же «гонца к Одину» под ярмо свое, жертвоприноситель!
Смертный приговор этот он провозгласил едва слышно, зато, как всегда, вовремя подвернулся под руку ему Рьон Черный Лось. Он-то и донес до воинов смысл сказанного Торлейфом своим мощным хриплым басом:
— Прими же гонца под ярмо свое, палач! Ибо так велено жрецом!
— Что ж, ты сам избрал свою судьбу, Бьярн, — мрачно проворчал Гуннар, сожалея о том, что все попытки спасти его оказались напрасными. Причем по его же, Бьярна, вине.
И тут же приказал воинам из охраны королевы поскорее увести Астризесс за скалу. То, что сейчас будет происходить на этом прибрежном плато, уже не для ее женских глаз и не для ее королевского слуха.
Бьярн видел, как жрец трусливо уходит все дальше и дальше от королевской дружины. Однако теперь он не завидовал ему, он его презрительно жалел.
«Нет, на этих физически сильных, но убогих духом людей злобы я таить не стану», — мысленно молвил жрец, снисходительно прощая свое унижение и «гонцу к Одину», и всем прочим.
Насмешки и оскорбления, считал жрец, — вполне приемлемая плата за жизнь. Разве не повелось испокон веков так, что гордецы неминуемо погибают на жертвенниках своей одинокой гордыни, в то время как хитрецы умудренно почивают на лаврах своей вселенской хитрости? Правда, конец у всех один — смерть, однако идут к нему разными по длине и тяжести дорогами. И в этом суть, в этом ответственность земного выбора каждого из смертных.
И жрецу незачем было видеть, как под крики и всеобщее возбуждение этих морских бродяг, радующихся тому, что на сей раз жребий викинга их помиловал, Бьярн Кровавая Секира стал на колени.
— Жрец пытался стать «гонцом к Одину»! — смеясь, повертел он головой, которой через несколько мгновений должен был лишиться.
— Только этого нам не хватало перед далеким походом, — поддержал его ритуальный палач Рагнар Лютый, берясь за тяжелое ярмо.
— Прими гонца, Один! — крикнул он, поднимая свое страшное орудие.
— Прими гонца! — сотнями возбужденных глоток отозвался отряд конунга Олафа. И палач, как и Гуннар Воитель, отчетливо слышал, что обреченный кричал вместе со всеми. Разве что громче и отчаяннее всех прочих.
Но для них важно было, чтобы нечто подобное он все-таки прокричал, ибо так требовал обычай.
— Прими самого достойного из нас! — провозгласил палач. И сотня воинов, потрясая мечами, поддержала его:
— Достойнейшего из достойных!
— И пусть гонец принесет нам удачу! — вновь ритуально прокричал палач. — Один!
— Он принесет нам удачу! О-дин! О-дин!!
Жертвенный палач дело свое знал. Одним ударом размозжив череп «гонца к Одину», он кинжалом раскроил его так, чтобы освободить пульсирующую вену и, зачерпнув крови, первым плеснул ею себе в лицо.
— Один! — прокричал он, вознося окровавленные руки к небу.
— О-дин! — вторили ему воины, отталкивая друг друга и пытаясь первыми пробиться к теплой крови жертвы. Крови убиенного ими во имя того, чтобы спасти от убиения каждого из них.
— Гонец к Одину послан, конунг! — обратился палач к Гуннару Воителю, давая понять, что ритуал жертвоприношения завершен.
Услышав это, Гуннар тут же взошел по вырубленным ступеням на Вещий Камень и, держа в одной руке меч, в другой кинжал, провозгласил:
— Славный воин Бьярн Кровавая Секира уже в Валгалле! За мечи, викинги! Тор дарует нам спокойное море, а Один — победу!
21
Глядя вслед уезжавшему норманну, князь Ярослав лишь бессильно проскрипел зубами. Своим советом варяг явно оскорбил его. Причем, сделав это, даже не извинился.
Понятно, что князь хотел осадить Эймунда какими-то очень резкими, но в то же время значимыми словами. Вот только слова эти предательски не являлись ему. Словно уже не только удача, но и бренные слова отвернулись от него.
Запнувшись на каком-то полуслове, князь решительно покачал склоненной головой, будто приходил в себя после удара по темени, но в ту же минуту его внимание привлекла группа всадников, показавшихся на невысоком плато посреди долины. Эймунд тоже заметил эту кавалькаду и, немного поколебавшись, рысью погнал коня назад, к командному холму князя. Как и Ярослав, он прекрасно понимал, что сейчас не время для долгих обид и что в такие решающие минуты они обязаны находиться вместе, чтобы сообща и очень быстро принимать решения.
Вот всадники Мстислава рассеялись, окружая возвышенность, а на небольшом уступе, нацеленном в сторону холма, на котором томился Ярослав, остался только один всадник. Разглядеть его, узнать великий князь не мог. Но был уверен, что наконец-то глазам его явился брат. Он так и сказал себе: не «князь Мстислав», а «брат».
В эти минуты ему и в самом деле хотелось воспринимать князя Мстислава не как предводителя вражеского войска, а как брата, которого давно, уже целую вечность, не видел. При этом Ярослав пытался отгонять от себя мысль, что Мстислав только для того и поднялся на главенствующую посреди долины возвышенность, чтобы прикинуть, как быстрее разбить его полки, убить или пленить его самого, а затем ворваться в беззащитный Киев, захватив перед этим десяток других городов.
Да и само родственное озарение это продолжалось очень недолго, оставив после себя чувство какой-то гнусной неловкости.
— Торфин, попытайся рассмотреть, что это за всадник находится сейчас на вершине холма! — приказал конунг Эймунд одному из телохранителей, известному своим острым зрением. — Во что он облачен? Ты ведь сумеешь отличить одеяние князя от одеяния воина?
— Сумею, если сумею…
Норманн поднялся на холм и тоже привстал в стременах.
— Могу сказать только то, что это очень могучий воин. Широкая грудь, высок ростом, на солнце блестят богатые, византийские, наверное, доспехи.
— Это он, Мстислав? — обратился Эймунд к великому князю.
— Конечно же, он, во имя Христа и Перуна.
— Похоже, что физически очень сильный человек, — объявил соколиноглазый норманн.
— Прибыв княжить в Тмутаракань, он сразу же завоевал себе славу тем, что перед одной из битв, на виду у двух войск, сразил самого сильного касожского князя-богатыря Редедю[40]. Дело в том, что князь касогов сам предложил считать победителем то войско, чей предводитель победит. Причем победителю достаются личные владения побежденного, его жена и дети. Все это и досталось Мстиславу, победившему дотоле непобедимого касога. Сомневаюсь, чтобы на нынешней Руси нашелся человек сильнее Мстислава.
И норманн вдруг обнаружил, что великий князь говорит об этом с гордостью, как и должен говорить о своем брате, да к тому же о самом сильном в их семье, в роду.
Да, были минуты, когда Ярославу действительно удавалось погасить в себе пламя обиды на брата; другое дело, что после подобного успокоения оно вдруг вспыхивало с новой силой, опаляя вспышками разочарования и ненависти. Поражал Ярослава сам выбор времени для похода на Киев. Ведь знал же Мстислав, не мог не знать, что именно сейчас значительная часть киевской дружины и ополченцев находится на Суздальской земле, где уже второй месяц кряду бунтует чернь, не признавая ни старшинства великого князя киевского, ни руки местного князя и его воевод.
Если бы Ярослав не бросил туда войско, не разогнал отряды бунтовщиков и не перевешал зачинщиков и их гонцов, маскировавшихся под предсказателей и провидцев, — чума неповиновения неминуемо расползлась бы на соседние земли, достигая Смоленска, Полоцка, Чернигова. А попытки распространить ее уже были.
Ярослав прекрасно понимал: нет ничего страшнее бунта в государстве, на огромных приграничных пространствах которого только и ждут его ослабления, а значит, и своего часа, орды степняков. В государстве, отдельные земли которого, словно соты в улье, заселены разноплеменным людом, не имеющим сложившихся границ расселения и управляющихся множеством князей, каждый из которых мнит себя великим. Но кому об этом скажешь, перед кем исповедаешься-поплачешься, если во главе вражеского войска стоит твой младший брат?
Ярослав многое терял от того, что решил встретить мстиславичей вдали от Киева; понятно, что за родными стенами, при поддержке горожан, он легко разбил бы войско брата. Но в поле его погнало стремление не подвергать стольный град опасности и разрушениям.
«Что ему нужно на землях моего княжества? — в сотый раз возвращался Ярослав к мысли о внезапном вторжении Мстислава в его владения. — У него ведь есть своя земля — Тмутаракань, теплая, плодородная, к которой подступают земли мелких, ослабленных кавказских правителей, вот-вот готовых пасть к ногам славянского князя. Так что произошло? То ли слишком уж в Тмутаракани своей засиделся, то ли кони дружинников застоялись в стойлах? Так оттесняй дальше в горы беспокойные племена горцев, которые без конца вершат набеги на твое приграничье. Иди в кыпчакские степи, пройдись берегами Итиля и Хвалынского моря!..[41]
Спрашиваешь, что Мстиславу нужно в земле Киевской?! — скептически улыбнулся наивности своего вопроса Ярослав. Брат его все так же стоял на вершине холма, и теперь даже великому князю киевскому казалось, что он видит, как сверкает на солнце его золотистый византийский панцирь. — Ты мог бы ответить себе просто: ему нужен киевский престол. И не вина Мстислава, что ни один удельный князь не сможет достичь настоящей славы и признания до тех пор, пока не взойдет на великокняжеский престол Киева. Да, ты мог бы ответить именно так, во имя Христа и Перуна, и даже в какой-то степени оправдать действия князя тмутараканского, если бы не воспоминания о кровавых вояжах другого брата, Святополка».