бисты вели себя доверительно и даже дружелюбно, ничем не подчеркивали свою власть.
– Послушай, Исхак, – обращался Сарымсаков к отцу, стирая носовым платком пыль со своих хромовых сапог. – Ты в курсе того, что твой постоялец раввин развил такую бурную деятельность среди единоверцев, что приходится бегать из одного квартала в другой с высунутым языком… Не мог бы ты, как человек грамотный, сказать, чем занимается любавическое общество, организованное раввином? И почему всякий раз, выходя из синагоги и прощаясь, евреи шепчут друг другу: «До встречи в Иерусалиме»? Не пароль ли это какой тайный?
– Встретиться в Иерусалиме – наверное, их сокровенная мечта, – разъяснял отец, жестами отгоняя нас, детей, в глухой угол двора.
– А разве им здесь плохо? Разрешили открыть синагогу, вкушать без запрета кошерную пищу, выпекать в пекарнях мацу. – Хитроумный гэбист пытался выудить еще что-нибудь ценное у отца.
– Не знаю: ты спрашиваешь – я отвечаю… А любавическое общество – это вроде кассы взаимопомощи больным, немощным… Рабби так мне объяснял.
– Не знаю, не знаю, насколько все это пахнет благотворительностью… Давеча пришла к нам шифровка: двое сосланных из России немцев, с ними еврей-переводчик были задержаны возле штаба генерала Андерса в Янги-Юле, под Ташкентом. Пытались вступить в доверие к полякам-охранникам.
У нас же, детей, гонявший тряпичный мяч на улице, Сарымсаков интересовался: кто и сколько людей заходит ежедневно в ворота соседского дома, где в такой же мансарде, как наша, проживал сапожных дел мастер – Аарон. Вскоре выяснилась причина интереса гэбиста; как-то вечером мы услышали крики и брань. Сарымсаков, распахнув окно мансарды, со злостью швырял вниз, на головы милиционерам, новые, еще пахнущие краской ботинки, сапоги, куски хромовой и лайковой кожи, банки с клеем и краской.
Аарона вывели за ворота в наручниках и в сопровождении милиционеров повели в старое здание медресе в конце улицы Урицкого, где располагалась следственная тюрьма.
Выяснилось, что пришлый сапожник, подбивавший нашу обувь набойками, вырезанными исключительно из лысых покрышек, контрабандно доставал хром и лайковую кожу, наладив производство женских туфель – или сапог, таких, которые мы видели в кинохронике на ногах товарища Сталина, стоящего у карты военных действий с указкой. Покупал он также почти за бесценок золотые коронки у родственников усопших, сотворяя из них ювелирные украшения для сбыта организованной группой – в Ташкенте и в Москве. Вон куда дотянулась рука предприимчивого беженца!
Впрочем, вскоре Аарон вернулся в свою мансарду и на некоторое время залег на дно, не принимая клиентов. Соседи поговаривали, что у мастера нашлись высокие покровители, которых обувал он в хромовые сапоги, а их жен и любовниц – в лайковые туфли…
В те годы воры-домушники вели себя нагло и откровенно. Уже не лезли ночью в окно или форточку. Бесшумно сверлили пробоины в глинобитных стенах домов и, не тревожа ничей сон, выносили все, что подвернется под руку, зная, что горожане большую часть года спят не в комнатах, а на плоских крышах или во дворах, спасаясь от ночной духоты.
Натянув вокруг матрасов веревки и посыпав их сухой мятой, отпугивающей запахом змей и скорпионов, отец спал, подложив под голову ружье. При малейшем подозрительном шорохе он стрелял в воздух, предупреждая тех, кто зарился на наше домашнее добро. Все мы, лежащие с отцом рядом, вздрагивали от выстрелов и долго потом не могли заснуть.
Раввину тоже казалось, что несколько ночей подряд домушники ищут лазейку, чтобы проникнуть в мансарду. Я даже ходил с ним днем искать следы босых ног на заброшенном кладбищенском холме, прилегающем к задней стене мансарды.
В одну из ночей Шлома закричал от испуга, сбегая вниз по лестнице. Отец сделал несколько предупредительных выстрелов во дворе и за воротами, у могильного холма. Вернувшись, успокоил раввина и сказал:
– Вот вам ружье… Если что – пальните хорошенько, и никто больше носа не сунет к вам…
– Нет, нет, – запротестовал постоялец, – я так не могу… А если у воров тоже есть ружья..?
– Ничего – отстреливайтесь… У вас более выгодная позиция – ведь не вы лезете к ним, а они нарушают неприкосновенность жилища… Смелее!
– Нет, спасибо, – упорно стоял на своем раввин. – Вера моя не позволяет стрелять в того, кого не видишь в темноте.
Вдруг ненароком попаду в безвинного человека… тем более если это будет ребенок, которого домушники посылают на разведку… К тому же – я совсем не умею стрелять…
– Пара пустяков… я вас научу, – высказал последний довод отец.
Так, в ожидании дня Великой Победы, дыхание которой и в нашем тылу ощущалось все явственнее, жизнь бухарцев еще теснее переплелась с жизнью переселенцев в разных, порой драматических и трагикомических ситуациях.
Переплетались интересы и в быту, особенно по части кулинарии и женского рукоделия. Еврейки научились кроить широко спускающиеся к лодыжкам платья, спасающие от жары, красовались на улицах в тюбетейках.
В день Победы, когда мы вместе с нашими постояльцами вернулись с главной площади города – Регистан, ликуя от радости, мать, порывшись в сусеках и не найдя ни горсти риса, сварила свой «коронный» плов из пшеницы, обильно замешав блюдо корицей и базиликом для придания мясного духа. София хлопотала с ней на кухне, тщательно записывая рецепт. Во время общей трапезы взгрустнула:
– Не знаю, что теперь ждет нас в Польше… Мы подали прошение о получении советского гражданства… Успеют ли рассмотреть нашу просьбу до отъезда? Мне сказали в милиции, что подобные просьбы поступили от семидесяти двух семей беженцев в Бухаре…
Мне стало грустно от мыслей о расставании. В детстве все новое и необычное, ворвавшееся в тихую жизнь, наполняет ее особым смыслом, раздвигая границы сознания и понимания. Я привык к доброжелательному взгляду и участливому голосу тети Софьи, к всегда неунывающему Абраму, к его быстрым шагам, когда он выбегал по ступенькам мансарды с учебниками под мышкой, приветливо помахивая в мою сторону рукой. И даже раввин Шлома, всегда замкнутый и немногословный, казался мне симпатичным и забавным. Когда он в своей коморке, склонясь над книгой, ритмично, в такт строчкам поднимал и опускал голову в ермолке, то напоминал мне богомола на виноградной лозе…
В тот день, когда по местному радио объявили о сборе переселенцев у квартальных домоуправлений с дальнейшей отправкой на вокзал, мать шила из моих ношеных брюк нечто вроде тряпичного школьного портфеля. Волнения, связанные с предстоящим походом в первый класс, смягчали горечь прощания с теми, кто возвращался к себе на родину. Приглашенный уличный фотограф сделал несколько прощальных снимков на память.
К сожалению, часть моего писательского архива растерялась во время переезда в Ташкент и в Москву. Из тех прощальных фотографий сохранилась лишь одна: во втором ряду, где я запечатлен справа рядом с сестрой Мухибой, – красавица Софья в бухарской тюбетейке на макушке головы. В первом ряду – сидят в центре мама и отец в белом головном уборе – нечто среднее между шляпой и кепкой; массовое производство их наладил в «тюбетеечной» Бухаре предприимчивый портной, также из числа переселенных, отложив до лучших времен шитье ермолок. Слева от отца – брат Азим в таком же черном, нелепо скроенном головном уборе.
На вокзале, куда мы пошли с братом в качестве провожатых, нас оглушили крики и протяжные свистки милиционеров, по спискам пропускающих возвращенцев с узлами и картонными чемоданами в вагоны. На всем составе были натянуты транспаранты: «Спасибо товарищу Сталину за великую Победу!», «Товарищ Сталин спас беженцев из Европы от истребления!». Всюду: Сталин, Сталин, Сталин, даже впереди состава на брюхатом паровозе – портрет Сталина…
Многие отъезжающие женщины плакали, прощаясь с теми, кто приютил их в своих домах. Еще бы не волноваться до слез. Наша семья потеснилась в тот год, когда я родился, а теперь готовлюсь к школе – почти семь долгих лет мы жили с беженцами…
– Пишите! – кричала тетя Софья, махая нам из окна отъезжающего поезда.
Из Бухары до Самарканда – прямой семичасовой путь. Но поезд шел больше суток, останавливаясь на станциях и разъездах, чтобы забрать возвращенцев из других сел и городков. Затем свернул в сторону Сталинабада (теперешний Душанбе) – ведь и в Таджикистане спаслись от гибели сотни польских и еврейских семей. И на границе Киргизии и Казахстана состав ждали грузовики с теми, кому предстоял далекий путь обратно домой.
Дорога через казахские степи до Москвы заняла больше месяца. Следующими друг за другом составами было вывезено из Средней Азии, по разным оценкам, от восьмидесяти до ста тысяч еврейских семей, бежавших из Польши, Венгрии, Прибалтики…
Получили мы от Софьи лишь одно письмо. В осторожных выражениях, видимо, остерегаясь цензуры, она писала, что семья нашла свой дом полуразрушенным от бомбежек, и вообще бывшие соседи встретили их возвращение не очень доброжелательно… Эзроэль, чья пекарня была национализирована народными властями, устроился истопником, сама же Софья не смогла вернуться в школу, где было отменено преподавание на иврите. Повезло лишь Абраму: окончив бухгалтерские курсы, он поступил на работу в контору водоканала.
Затем связь прервалась, хотя мы отправили в Краков два письма, рассказывая о своем житье-бытье. Спрашивали о раввине Шломе, который со дня отъезда не давал о себе знать…
Но случись же такому совпадению! В 1948 году отца признали лучшим учителем Бухары и наградили поездкой с группой преподавателей Узбекистана в Польскую Народную Республику для обмена опытом на ниве социалистического образования.
– Обязательно встреться с Софьей и узнай, как там Шлома, и передай им наши гостинцы, – напутствовала его мать.
Вернулся отец из первой в своей жизни поездки за границу чем-то подавленный. Нехотя поведал нам за ужином о том, что вроде все в порядке в семье Софьи, несмотря на то, что соседи-поляки встретили их возвращение враждебно, чего между поляками и евреями до войны не наблюдалось.