Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории — страница 46 из 74

имон Чиковани или Карло Каладзе, и, закатывая громадные черные глаза и вздымая выбритый до синевы подбородок, начинал с артистическим завываньем читать грузинские стихи Осипа Мандельштама:

Человек бывает старым,

а барашек молодым,

и под месяцем поджарым

с розоватым винным паром

поплывет шашлычный дым…

С наслаждением продекламировав изящный стишок Мандельштама, запавший ему в душу с молодых лет, Иосиф Львович склонил ко мне на грудь свою седую шевелюру и проникновенным голосом спросил: — А как там в Грузии принимали нашу Белочку?

Белла Ахмадулина как раз в то время становилась культовой фигурой в среде русскоязычной и грузинской интеллигенции, особенно после стихотворенья, где изображался обед на даче переделкинского критика, в котором Гринберг мог узнать и себя и восхититься фрондерской строчкой: «За Мандельштама и Марину я отогреюсь и поем». Я порадовал душу старого еврея Гринберга, рассказав ему, что «Белочкой восхищалась вся грузинская интеллигенция», особенно после того, как она в Кахетии, куда нас привез Иосиф Нонешвили, на веранде деревенского дома, увитой виноградными лозами, после того, как в застолье Феликс Чуев провозгласил тост за «великого сына грузинского народа Иосифа Виссарионовича Сталина», нырнула на мгновенье под стол, сорвала со своей ножки туфельку и, отчаянно взвизгнув, запустила ее, как из пращи, в закоренелого сталиниста… Застолье после подобного скандала должно было бы немедленно развалиться, но положение спас кто-то из грузинских евреев: то ли Боря Гасс, то ли вездесущий Гия Маргвелашвили. Не дав никому опомниться, он подхватил чуть ли не на лету туфельку, мгновенно плеснул в нее дымящейся виноградной водки и выпил сразу за обоих именитых гостей — за поэта с огненным гражданским темпераментом Феликса Чуева и за божественный лирический талант Беллы Ахатовны.

На другой день весь литературный и даже партийный Тифлис полнился слухами о происшедшем. Потрясенный случившимся бывший ЗК сталинской эпохи Шура Цибулевский даже написал стихотворенье о том, как Белла после вечерней пьянки восстанавливает свою красоту при помощи народных снадобий, именуемых «хаши» и «чача», с эпиграфом из ее же стихотворенья: «обугленных желудков черноту позолоти своим подарком хаши».

…Выслушав мой рассказ, старый, умудренный жизнью еврей Иосиф Львович Гринберг, не говоря ничего лишнего, еще раз, как завороженный, пробормотал мандельштамовскую строчку: «пейте вдоволь, пейте двое, одному не надо пить»…

Ахмадулина, швырнув в Чуева туфельку, тут же стерла со своего лица гримасу отвращения, словно актриса, сыгравшая роль и тут же позабывшая и о Сталине, и о Чуеве, и о туфельке.

Помню, что именно это удивило меня на той пахнущей орехами, виноградом и киндзой веранде, но много позже, прочитав книгу дневников ее бывшего мужа Юрия Нагибина, я понял, что такого рода сцены во время застолья были у нее хорошо отрепетированными акциями «пиара», если говорить сегодняшним языком. Нагибин рассказывает, как однажды в ресторане Дома литераторов он увидел компанию во главе с Евгением Евтушенко, который пригласил его за свой стол:

«Компания сидела на веранде за довольно большим столом, кругом никого не было, видимо, Женя распорядился не пускать «черную публику». Он угощал своего боевого друга, корреспондента «Правды» во Вьетнаме, куда Женя недавно ездил. В подтексте встречи подразумевались подвиги, боевая взаимовыручка, спаявшая навеки правдиста и поэта, и прочая фальшивая чепуха. Но в глубине души Женя не очень доверял своему соратнику и нес антиамериканскую околесицу. Ахмадулина решила отметить мое появление тостом дружбы:

— Господа! — воскликнула она, встав с бокалом в руке. — Я пью за Юру!..

— Сядь, Беллочка. Я не люблю, когда ты стоишь, — прервал Евтушенко, испуганный, что Ахмадулина скажет обо мне что-то хорошее. (Испуг его был лишен всяких оснований).

— Я должна стоять, когда говорю тост. Я пью за Юру. Пусть все говорят, что он халтурщик…

— Сядь, Беллочка! — мягко потребовал Евтушенко.

Нет, Женя, я и за тебя произносила тост стоя. Так пусть все говорят, что Юра киношный халтурщик… — она сделала паузу, ожидая, что Женя ее опять прервет, но он внимал благосклонно, и Белла обернулась ко мне. — Да, Юра, о тебе все говорят: халтурщик, киношник… А я говорю, нет, вы не знаете Юры, он — прекрасен!.. — И она пригубила бокал.

А Б. Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. Актриса она блестящая, куда выше Женьки, хотя и он лицедей не из последних. Белла холодна, как лед, она никого не любит, кроме — не себя даже, а производимого ею впечатления. Они оба с Женей — на вынос, никакой серьезной и сосредоточенной внутренней жизни. Я долго думал, что в Жене есть какая-то доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит (…); и мне ничего не простил.

3 сентября 1972 г.»

Вот какова была по наблюдениям либерала и юдофила Юрия Марковича Нагибина наша русскоязычная литературная тусовка 60—70-х годов прошлого века, дружно поддержавшая в октябре 1993 года расстрел демократического парламента.

* * *

В Тбилиси я вел легкомысленный образ жизни и вскоре стал желанным гостем во многих известных домах и своим человеком для многих представителей местной элиты, носивших славные грузинские фамилии.

…Я заходил в гости к седовласому Ладо Гудиашвили, знаменитому художнику, учившемуся в молодые годы живописи во Франции, который угощал меня каким-то редчайшим имеретинским мутноватым вином и водил по своей необъятной, с потолками эрмитажной высоты квартире с затянутыми паутиной потолками, показывая громадные — чуть ли не во всю стену — картины, где были изображены олени с изящно изогнутыми шеями и грузинские красавицы с шеями, не уступавшими по красоте линий шеям оленьим.

По вечерам мы не раз пировали с отпрыском знатного рода Петром Баг- ратиони, автором знаменитой в те годы песни «Тбилисо», которую без конца исполняли во всех ресторанах, благодаря чему ее создатель имел свой столик и открытый счет в такого рода заведениях. Я тоже вносил свою лепту в атмосферу этих кутежей, когда Петр после исполнения его «Тбилисо» выходил на ресторанный подиум и объявлял всему залу, что его русский друг «Стасык» сейчас прочитает стихотворенье «Грузинские тосты», которое написал только вчера после посещения (тут произносилось имя ресторана или духана, в котором мы находились):

Давно не доверяющий словам,

звучащим патетично и обманно,

я поднимал доверчиво стакан,

учился говорить высокопарно.

Высокопарно… Высоко парить…

Забытый смысл угадываю снова.

Учись красноречиво говорить

и как вино, продегустируй слово.

Что говорить? А что придет на ум.

Как говорить? Как на душу положит.

Подковой золотой лежит Батум,

и море это золото полощет.

А север пьет, словами дорожа,

здесь хмурятся, свою судьбу поведав…

на юге тосты ходят не спеша и азбукою служат для поэтов.

Не торопись. Спокойно постигай

искусство говорить неделовито,

не суетись и сердцем понимай,

 что так в горах рождается лавина,

которая смешает все подряд,

а смешивать вино небезопасно

в стране, где птицы высоко парят

и люди говорят высокопарно.

Стихи принимались на «ура» и в ресторане, и на улице, и в уютной квартире Фейгиных.

А утром в мой гостиничный номер стучался отпрыск знатнейшего грузинского рода Тархан-Моурави, узкоплечий, совершенно спившийся, но все равно знаменитый молодой человек с трясущейся головой, покрытой местами редким пухом, и мы шли в хашную (где посетители с почтением вставали при его появлении) и восстанавливали расстраченные в ночных кутежах силы при помощи граненой стопки чачи и янтарного хаши, колыхавшегося в грубых глиняных мисках («пейте вдоволь, пейте двое — одному не надо пить!»).

Пить кофе мы заходили к Додику Давыдову — блистательному фотохудожнику, сделавшему несколько моих портретов, которыми потом я оформлял московские издания своих книг. Меланхоличный Додик владел одной комнатой, но не где-нибудь, а на проспекте Руставели в громадной коммуналке старинного дома. Комната была одновременно его кухней, его спальней, его кабинетом и его фотоателье. Окна комнаты и днем и ночью были занавешены плотными темно-красными одеялами. В блаженной полутьме Додик чудодействовал при свете красного фонаря над своими ванночками, в которых плавали, постепенно обретая жизнь, то лики заезжих знаменитостей, то изображения грузинских проституток в таких позах, которые не снились ни Ренуару, ни Тулуз-Лотреку. Додик заманивал их к себе, чтобы снять обнаженную натуру и доказать всему миру, что их изображения в его исполнении есть вершина подобного жанра.

* * *

Мой младший друг Сергей Алиханов, с которым я познакомился в Тбилиси полвека тому назад, написал печальную и саркастическую поэму «Плач по Мазурину», который был колоритнейшей фигурой тбилисской жизни шестидесятых годов.

Одно такое произведение существует в русской поэзии: «Плач по Сергею Есенину» Николая Клюева. Не знаю, читал ли Алиханов клюевский шедевр, но в любом случае он сделал все, может быть, сам того не понимая, чтобы лишний раз подтвердить, что рано или поздно трагическая суть одной эпохи отзовется в следующей неизбежным фарсом:

Вы летчик и боксер,

любовник балерины,