Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории — страница 60 из 74

На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти.

Никому никаких снисхождений

Никогда у нее не найти.

Все мы стоим того, что мы стоим.

Будет сделан по-скорому суд,

И тебя самое под конвоем

По советской земле повезут.

Ярослав Смеляков родился и вырос в глухом белорусском местечке и хорошо знал, какой «чистоты» были эти «бриллианты» с именами Розалия Залкинд-Землячка, Лариса Рейснер, Софья Гертнер, работавшая следователем ленинградского управления ОГПУ-НКВД, о которой «Аргументы и факты» в 1993 году (№ 19) сообщили: «Гертнер изобрела свой метод пытки: привязывала допрашиваемого за руки и за ноги к стулу и со всего размаха била туфелькой по «мужскому достоинству». Среди чекистов и заключенных ее звали «Сонька золотая ножка». В книге известного историка эмигранта С. Мельгунова «Красный террор», изданной на Западе в 1923 году, а у нас впервые в 1990-м, есть упоминания о многих «фуриях революции»: о Евгении Бош, свирепствовавшей во время гражданской войны в Пензенской области, о знаменитой своими жестокостями следователе Киевского ЧК по фамилии Ремовер, о бывшей фельшерице Тверской губернии Ревекке Пластининой-Майзель, ставшей женой архангельского чекиста Кедрова и одновременно сотрудницей архангельского ЧК. Все вроде бы правильно в этой книге, но поскольку послесловие к ней писал известный правозащитник А. Даниэль, становится понятным, почему она была издана в начале перестройки: у Мельгунова, а тем более у Даниэля нет ни слова о национальности этих чекистских ведьм. Более того, причины жестокости Октябрьской революции, гражданской войны и «красного террора» и осторожный историк Мельгунов, и комментатор Даниэль объясняют, цитируя неумные и смехотворные высказывания Максима Горького из его работы «О русском крестьянстве»: «Когда в «зверствах» обвиняют вождей революции — группу наиболее активной интеллигенции, я рассматриваю это обвинение, как ложь и клевету» <… > «Жестокость форм революции я объясняю исключительно жестокостью русского народа». А между тем в «Красном терроре» приводятся слова Зиновьева («меч, вложенный в руки ЧК, в надежных руках. Буквы ОГПУ не менее страшны для врагов, чем буквы В. Ч. К. Это самые популярные буквы в международном масштабе») или «стихотворенье» чекиста и «поэта» Эйдука, опубликованое в «Тифлисской книге» под названием «Улыбка Чекиста»:

Нет большей радости, нет лучших музык,

как хруст ломаемых жизней и костей.

Вот отчего, когда томятся наши взоры

и начинает буйно страсть в груди вскипать,

черкнуть мне хочется на вашем приговоре

одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять».

Но и Зиновьев, и Эйдук для Мельгунова и Даниэля всего лишь «коммунисты», не имеющие национальности. Правда, у чекистки из Киева Ремовер национальность есть — она «венгерка», видимо такая же, как «венгр» Бела Кун и «Матиас Ракоши». Но жесток именно русский народ, как это утверждает великий пролетарский писатель, в молодости крепко избитый деревенскими мужиками, которым не понравились речи молодого Пешкова, призывавшего их к революции. Ведь и другие классики наши тоже не стеснялись в изображении русской жестокости. Вспомним хотя бы персонажи из «Тараса Бульбы», из «Капитанской дочки», из «Тихого Дона». Но в то же время рядом с этими жестокими героями жили и князь Мышкин, и Платон Каратаев, и Максим Максимович — тоже русские люди. Да что говорить! Не жестоких революций в мире не было и не будет. Кроме одной, бескровной, ограничившейся голгофской жертвой. Горький не прав и потому, что, читая Пушкина, Гоголя и Есенина, понимаешь: русская жестокость — это стихия, мгновенно вспыхивающая от несправедливости и легко гаснущая. Народ живет чувством, всплеском отчаяния, отмщения, негодования. Они — эти всплески — естественны, а жестокость нашей революции XX века была неестественной, теоретически обоснованной, юридически обставленной, коммерчески организованной, тоталитарно выстроенной. Словами «большевизм» или «классовая борьба» здесь ничего не поправишь, они лишь кое-как маскируют жестоковыйную сущность силы, хлынувшую во власть в первые революционные годы.

А русская революция, конечно же, была неизбежной. Слишком долго правящее сословие России злоупотребляло крепостным правом, которое сыграло свою решающую роль в становлении Российской империи в XVI–XVIII веках, но после войны 1812 года потеряло свою историческую плодотворность и стало почвой для семян грядущих бедствий. Освобождение крестьян без земли в крестьянской стране еще глубже вбило клин в трещину русской жизни. Но если бы не местечковые дрожжи, вспучившие революционное тесто, наша смута была бы гораздо менее жестокой и кровавой, как и коллективизация. А «контрреволюции 1937 года» тогда вообще могло бы не быть.

Особую роль, более сложную и противоречивую, в идеализации революционного терроризма сыграло творчество Бориса Пастернака. На короткое время весной 1917 года он стал, как Леонид Канегиссер, поклонником Февральской революции красных бантов и в косноязычных, но страстных стихах проклял Ленина. Цитировать эти вирши бессмысленно, потому что они состоят из ленинских призывов «жги!», «режь!», «грабь!». Их якобы выкрикивает Ленин, едущий в Россию в пломбированном вагоне при помощи коварных немцев и «стрелочника-ганноверца», передвинувшего железнодорожные стрелки в нужном направлении. Пафос стихотворения был естественен — Пастернак, как и Канегиссер, происходил из добропорядочной известной буржуазной семьи, и ему было не по пути с местечковыми волчатами.

Однако через несколько лет Борис Леонидович эволюционировал и написал поэму «Девятьсот пятый год», в которой воспел знаменитую террористку Марию Спиридонову, участвовавшую в 1905 году в убийстве московского шефа полиции генерала Тепкова:

Жанна д'Арк из сибирских колодниц,

Каторжанка в вождях, ты из тех,

Кто бросались в житейский колодец,

Не успев соразмерить разбег.

Ты из сумерек, социалистка,

Секла свет, как из искры огнив,

Ты рыдала, лицом василиска

Озарив нас и оледенив…

Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла.

Пастернак же, отметив поэмой «Девятьсот пятый год» двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму «Высокая болезнь» в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В «Высокой болезни» Ленин изображен уже отнюдь не «немецким шпионом», террористом и площадным демагогом, а «гением», управляющим ходом мировой истории: «он был, как выпад на рапире», «он управлял теченьем мысли и только потому страной»… Победителей, как говорится, не судят, а славят… Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты «Известия» за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы.

А в эти дни на расстоянье

За древней каменной стеной

Живет не человек — деянье,

Поступок ростом с шар земной.

Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое «сефардское», буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман «Доктор Живаго», в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни.

Когда-то Борис Пастернак, обращаясь к Владимиру Маяковскому, писал:

Я знаю: Ваш дар неподделен,

Но как Вас могло занести

Под своды таких богаделен

На искреннем Вашем пути?

Борис Леонидович недоумевал напрасно. Плебей Маяковский вышел из семьи русских разночинцев, и путь его в революцию был естественен. Но как «могло занести» благополучного еврейского вундеркинда Пастернака с его знатной родней в Англии, с его марбургским образованием — в старейшем университете Европы, с его окружением из художников и композиторов в мир эсерки Спиридоновой, большевика Ленина, диктатора Сталина?

Когда читаешь поэтическую летопись 20-30-х годов, вышедшую из-под пера наших ашкеназов, то ужасаешься иррациональной злобе, исходящей от их восклицаний. Иные стихотворения из книги тех лет могут быть с успехом использованы как материал для психиатров:

Гора наш сев,

Жги! Рви! Язви!

Ты им страшней землетрясений,

ходи в сердцах,

бунтуй в крови.

Мути им ум,

ломай колени.

Это — из поэтических откровений Михаила Голодного (Эпштейна),

Довольно!

Нам решать не ново.

Уже подписан приговор.

Это его же строки, как и стихи, требующие расправы над поэтом Павлом Васильевым:

Ох, поздно ж, пташечка, ты запела,

Что мы решили — не перерешить,

Смотри, как бы кошка тебя не съела,

Смотри, как бы нам тебя не придушить.

У Михаила Светлова-Шейкмана, именем которого и сейчас названы сотни детских и юношеских библиотек России, культ ЧК-ОГПУ даже по тем временам казался недосягаемым для других поэтов: