– Да кто ж знает, я никогда его не видел здесь.
– И я.
– И я.
Опять молчание.
– Он, что же, без прислуги?
– Выходит, что без прислуги. Посмотри в его мешках, может, сыщется какая-то бумага.
– Надыть бы за священником сгонять. А?
– Надо бы, конечно… А, поздно…
Уличная дверь внезапно хлопнула, и в «Трёх ступеньках» воцарилась тишина. Никто не кашлянул, не двинулся, и только дождь шуршал по крыше. Даже Фриц перестал всхлипывать и с недоумением прислушался.
– Грейте воду, – распорядился кто-то хриплым, простуженным голосом с акцентом горца с юга. – Быстро. И погасите трубки, и так нечем дышать! Откройте окно.
– Дык ведь… не открывается, – сказал хозяин. – На зиму забили.
– Тогда дверь, – невозмутимо заявил пришелец. Что-то мокрое упало на пол. Зашуршало. Подвинули стол. Протрезвевшие гуртовщики зашептались, кто-то ахнул. Томительные полчаса прошли в глухой тиши, потом что-то крикнули – протяжными, незнакомыми, какими-то горящими словами – и вдруг раздался стон, переходящий в хриплый кашель. Толпа встревоженно и приглушённо загудела, будто пчёлы в зимнем улье. Зашаркали подошвы, словно люди расступались перед кем-то и смыкались за его спиной.
– В тепло его, – распорядился хриплый голос, – и поить горячим, с мёдом и шиповником.
– Он выживет? Выживет? А?
– Что? – устало отозвался пришелец. – А, да. Жить будет.
– Ох, – с облегчением сказал трактирщик. В его дрожащем голосе смешались облегчение и страх. – Ох. Ну вы меня прямо спасли. А то, не дай бог, взаправду бы скончался, так с разбирательством господин профос трактир бы на неделю опечатал… Э-э-э… Вот только как насчёт платы…
– Не надо, – отозвался усталый голос. – Обойдёмся.
Знахарь помолчал. Фриц ощутил колючий бег мурашек по спине, вздрогнул, сжался и зажмурился.
– Кто там у вас? – спросили за дверью.
– Где? Там? – в голосе трактирщика скользнули нотки изумления. – Там э-э-э… Мальчишка там. Пырнул его ножом, вот энтим самым, стало быть, ножом, поганец, вот мы его, значит, и споймали. И посадили, значит, под замок. Завтра донесенье сделаем и в город его свезём, там с ним разберутся. Разберутся, значит, ага.
– Это был не он.
– Чего «не он»?
В трактире ошарашенно молчали.
– Ножом – не он. Другой был кто-то.
– Эхва! Это вы хватили, господин хороший. Ведь вас тут не было, почём вам знать?
– Мне ли не знать, – хмыкнул пришелец. – Я же знахарь, уважаемый. Смотрите сами: это же стилет, почти иголка, а рана резаная, как от плоского ножа. И посмотрите где. Для мальчишки это слишком высоко. Ну? Видите?
– Могёт, и так, – с сомнением пробормотал трактирщик. Сердце Фрица колотилось и грозило прошибить грудную клетку. – Могёт, и так, я ведь в этом не разбираюсь. Могёт быть, это тот, второй, который с ним был. Так что ж нам, отпустить его теперь прикажете, что ли?
– Ничего не прикажу. Я не вельможа, чтобы приказывать. Очнётся раненый, расспросите его, решите сами. А мне пора.
– Ну что ж… Благодаренье вам.
– Сочтёмся. Впредь получше смотрите за своими постояльцами, а то вон у вас вышибала какую ряху наел, а толку никакого… Бывайте, господин Филипп.
– И вы бывайте, господин Лис.
Дверь захлопнулась, и все в корчме вздохнули с облегчением.
Фрица же, наоборот, как подбросило: «Лис!»
Трактирщик назвал его – Лис!
Он вскочил и с бешеным отчаянием заколотился в дверь.
– Откройте! Откройте! Открой-те-е-е!!!
В какой-то день однажды Ялка поняла, что лето кончилось. Был дождь, обычный моросящий дождь, когда внезапно тучи разошлись, и вниз ударило пронзительным лучом холодного, уже не греющего солнца. Ударило и расплескалось на цвета, повисло коромыслом.
Радуга.
Последняя.
Осенняя.
Девчонка замедлила шаг, потом совсем остановилась, глядя в небо, снова синее, как летом. Замерла.
«Радуга-дуга, не давай дождя, давай солнышка-колоколнышка…»
Не даст.
Не даст больше солнышка: кончилось, остался только дождь. Зато много. Бери, ходок, бери, хватай горстями, дурачина, суй за пазуху, а то и этого не будет…
И после этого солнечных дней уже не было.
Ноябрь уходил, и осень плакала от боли и потерь, зализывая раны стынущим дождём, теряла золотой наряд и постепенно становилась грязной, неопрятной, словно странница или бродяжка после долгого пути. Дороги застывали и оттаивали вновь, мощённые ли камнем, бревнами, грунтовые – теперь все они были одинаково грязны. Дождь лил всё чаще и всё дольше с каждым разом, иногда шёл снег, а если и выглядывало солнце, то уже не грело. Лес стал чёрным и унылым – сплетенье голых веток берёз и осин, тонкие сосны и ели, которые, казалось, стали поздней осенью ещё мрачней и зеленей. Холодный ветер стряхивал с веток капли, даже если не было дождя. Взъерошенные жёлтые громадные синицы суетливо перепархивали с дерева на дерево, и с каждым их скачком слетал на землю ещё один листок. Из всех лесов одни дубравы опадали чинно и торжественно, в их храмовой тиши стоял туман, в котором, как колонны, проступали столетние стволы, а их овальные, с волной по краю листья ложились под ноги, задумчиво шурша. Все прочие деревья облетали мокро, грязно и ужасно торопливо. Набрать дров стало подлинной проблемой, а из грибов остались только мухоморы – их крапчатые шляпки, словно огоньки, горели тут и там в пожухлых комковатых мхах. Ялка не любила эту пору, когда осень уже кончилась, а зима ещё не наступила. Дорога, лес, каналы, мостики, стерня в окрестных польдерах[99], чернеющие крылья мельниц – всё слилось и растеряло краски, будто было соткано из серых шерстяных клубков её души. Вдобавок ко всему, один башмак дал трещину, Ялка простудилась и всё время кашляла и оглушительно чихала; пришлось даже пустить на носовой платок одну оборку с нижней юбки, чтобы не сморкаться в рукава. Теперь девчонка просто шла, точней сказать – брела от дома к дому, от села к селу, от постоялого двора до постоялого двора, и путь ей стал казаться бесконечным и бессмысленным. Лис ускользал. Лис был нигде. Точнее, Лиса не было нигде. Порой у Ялки возникало чувство, что он нарочно избегает встречи с ней, хотя, конечно, это был не более чем домысел.
Трактир у старого канала был двадцатый или девятнадцатый – Ялка сбилась со счёту ещё на первом десятке. В два этажа, какой-то странной формы, словно три кубика один другого меньше сунули друг в друга и втоптали в землю. Вместо вывески на нём прибиты были серп и молоток, сколоченные в странноватую эмблему, где будто слились крест и полумесяц. Если бы Ялка хоть немного знала «азбуку бродяг», издалека она бы опознала их как приглашение остановиться, что бродяги здесь с охотой и проделывали. Две лошади на конюшне и небольшая баржа, ошвартованная у прогнившего причала, служили тому подтверждением.
Ночевать в лесу ей не хотелось, и Ялка медленно пошла к деревне. Постепенно стали попадаться люди. Два крестьянина что-то несли в мешках. Дородная женщина тащила на закорках маленькую девочку, укутанную в тряпки, из которых торчала лишь её насупленная сердитая мордочка. Какой-то парень стоял, привалившись задницей к забору, грыз морковь и косил на неё одним глазом – на втором его глазу сидел ячмень. Косматая и тоже бельмастая собака задержалась на секунду, повернула голову, посмотрела на девушку здоровым глазом и преспокойно затрусила дальше. Ялке сделалось не по себе. Пятеро ребятишек, видимо, затеяли играться в прятки и теперь рассчитывались, вставши в круг. Проходя мимо, Ялка замедлила шаг и уловила краем уха незнакомые слова считалки:
Летела кукушка, да мимо гнезда,
Летела кукушка, не зная куда.
Перо из хвоста обронила в пути,
А кто подобрал его, тот выходи!
С последними словами ребятишки разбежались, а один остался, отвернулся к дереву и громко начал считать, для верности загибая пальцы. Ялка хмыкнула и двинулась дальше.
Деревня оказалась больше, чем выглядела издали. Дома, когда-то вполне добротные, казались брошенными, и только свет в окнах говорил о том, что здесь живут. Два или три более-менее прилично выглядевших дома, как она узнала после, заселяли староста, священник и хозяин кабака. Но что по-настоящему удивило Ялку, так это то, что на улицах деревушки стояли фонари, правда, перекошенные и не горевшие, но всё же самые настоящие фонари, совсем как в городе.
Не было заметно, чтобы трактир с серпом и молотом страдал от избытка посетителей – четыре паренька из местных, не уродливых, но таких же серых, как и вся деревня, два проезжих возчика и хмурый тип с огромными, совершенно тараканьими усами, невозмутимо дымивший трубкой в уголке. За стойкою в разливе восседал на табуретке маленький большеголовый рыжий старичок с бородкой клинышком и равнодушно протирал кружки грязноватым полотенцем, перекинутым через плечо. Его большая лысина глянцевитой желтизной отблёскивала в свете фонаря. Парни и гуртовщики тянули пиво, перед «тараканом», как окрестила Ялка для себя усатого, стоял стакан густого красного вина.
Едва войдя в тепло, девчонка не сдержалась и чихнула, вызвав снисходительные смешки. Старичок при звуке чиха неожиданно оживился и прищурился на гостью.
– Простыли, голубушка? – участливо осведомился он. – А?
– Да, немного. – Ялка вытерла нос и скомкала платок. – Понимаете, там такая грязь, а у меня башмак растрескался…
– Вот! – торжествующе вскричал старичок за стойкой, заложив большие пальцы рук в карманы серого жилета, как будто Ялка сказала что-то ужасно важное. Его маленькие глазки вдохновенно заблестели. – Вот они, все эти архиболтуны, которые уже больше года обещают замостить нам улицу! И что же? Где она, эта мостовая? А? Сразу понятно, кто заботится о людях, а кто – ха-ха! – способен только воздух сотрясать. Ведь если бы не мы с Карлом и Фридрихом, наша деревня до сих пор сидела бы в потёмках. Да! Благосостояние селян есть власть деловых людей плюс освещение деревенских улиц. В первую очередь – власть настоящих деловых людей!