– Надо же, – пробормотал он наконец. – Почти как раньше, только… Хм. А это что?
Руны перед ним лежали следующим образом:
Травник против воли вспомнил предыдущее гадание и покачал головой.
Ing опять был здесь, хотя и переместился в прошлое. Теперь Жуга не сомневался, что, а верней сказать, кого он должен был означать. Перевёрнутая Raido, сулившая тяжёлый долгий путь, переместилась в будущее. Всё так же мерещилась солнечным призраком Sowulo, только теперь она обозначала не развязку, а преграду: прорыв, путь к восхождению препятствовал отношениям.
А в середине, в настоящем, висела перевёрнутая Turs – руна испытания и вызова. Руна, олицетворяющая хаос. Руна слабости и принуждения.
Там ещё была руна, означающая помощь. Но помощи от неё ждать не приходилось – Inwaz означал бессилие и терпение. Истолкование его полностью зависело от окружавших рун. В хорошем окружении он означал препятствие или развилку на пути.
В плохом – смерть.
Смерть могла помочь.
Чья?
Кому?
Каким образом?
Жуга смешал руны, ссыпал их в мешочек, завязал его и некоторое время сидел молча, подперев голову рукой.
– Если б ты только знала, Кукушка, – наконец сказал он и потряс головой. – Если б ты только знала. Если бы ты просто хотела быть со мной… Всё хуже. Всё гораздо хуже.
– Томас! Воды!
Томас вздрогнул, выходя из задумчивого ожидания, подхватил тяжёлый глиняный кувшин, обёрнутый холщовым полотенцем, и добавил в бадью кипятку. Брат Себастьян довольно выдохнул, поболтал ногами, перемешивая воду, и откинулся на подушки. Потянул на себя одеяло. Его знобило. Несмотря на зажжённый камин, в комнате было холодно. Над деревянною бадьёй вился парок – монах отогревал застуженные ноги. После сумасшедшей и постыдной пляски под волынку травника брат Себастьян вернулся в корчму продрогший и с промокшими ногами, подхватил горячку и капель из носа и утром следующего дня принялся лечиться. Он лежал в кровати, хмурый и насупленный, в одной рубашке и с распухшим носом, грел ноги, кашлял, листал дорожный требник или перебирал чётки и предавался размышлениям. Иногда он подзывал ученика и требовал принести чего-нибудь – чистое полотенце, бритву, кусок сыру, или кисть изюму, или бумагу и перо. Вода в бадье, в которую Томас время от времени подливал кипятку, на вид была уже и не вода, а какой-то жуткий суп – горчица, листья липы, стебли чистотела… Кипяток надо было набирать на кухне (в комнате он быстро остывал), и Томасу то и дело приходилось бегать вверх и вниз с горшками и кувшинами. По счастью, шёл уже четвёртый день, и дело близилось к выздоровлению.
Дом травника обшарили. Он оказался пуст, если не считать рассохшейся и старомодной мебели, пустых бутылок и целой горы истлевшего, никому не нужного старья в комнате наверху. Входную дверь поставили на место, заколотили, опечатали и успокоились.
Как только Лис ушёл из города, мокреть пропала. Откуда-то примчался злой гиперборейский ветер. Улицы засыпал снег. Похолодало. Вода в каналах и в реке за два неполных дня покрылась льдом, настолько прочным, что мальчишки встали на коньки. Наступила настоящая зима. Следовало подумать, как и на какие деньги продолжать дальнейший путь. Брат Себастьян нанёс визит профосу, отписал в представительство ордена в Брюссель, отослал письмо с нарочным и теперь ожидал ответа.
После памятной облавы местожительство пришлось сменить. Все переехали на окраину, на постоялый двор, который назывался «Под Луной». Когда они там объявились, корчмарь опешил и перепугался, но монахи были не слишком привередливы, а солдаты вели себя как самые обычные солдаты, и вскоре он успокоился. Готовить, правда, велел поварихам получше, а то мало ли что. Преследований церкви он не опасался: корчма была из бедных, маленький дрянной кабак, куда заходили оборванцы. Кутили здесь мастеровые из кожевенного цеха, проезжие крестьяне, мелкое ворьё, мостовщики с плотины возле города и дезертиры. Их не смущало даже присутствие монаха и солдат. Иногда захаживали дородные грудастые молодухи из соседней keet[144]. Из трапезного зала доносились выкрики, божба и беготня, камины в комнатах дымили, фонарь на входе не горел, посередине улицы темнел раскоп, а снег вокруг крыльца был жёлтым от мочи и рвоты. Впрочем, выбирать не приходилось: брат Себастьян не нарочно отыскал такое милое местечко, на то была особая причина. При всех её недостатках гостиница имела одно преимущество, которое в глазах (точней, в ушах) монаха перевешивало всё.
Здесь не играла музыка.
С приближением зимы бродяги, посвятившие себя служению волынке, лютне и свирели, оставляли негостеприимные дороги Фландрии, друг за дружкою тянулись в города и оседали, где теплей. Трактирщикам всё это было на руку. Немудрено поэтому, что в большинстве питейных заведений в городе играли музыканты, что для брата Себастьяна было совершенно невыносимо. Но что бы они ни исполняли, французский турдьон, мадьярский чардаш, душещипательную немецкую балладу или же простую, плохо зарифмованную похабень на потеху низменной толпе, во всём монаху слышался один привязчивый, лихой, всепобеждающий мотив: мотив волынки Лиса.
А на площади у башни «Синей Сойки», будто бы назло, весь день играли ребятишки. Они свистели, бегали, орали и гремели в самодельный rommel-pot, по ходу дела распевая въедливую песенку, специально по такому случаю придуманную:
Хэй, раз!
Хэй, два!
Посмотрите-ка туда –
Пляшут глупые монахи
Безо всякого стыда!
Хэй, два!
Хэй, раз!
Это что за перепляс?
Почему гудит волынка
В этот полуночный час?
Хэй – сел!
Хэй – встал!
Это лис там пробежал
И своим хвостом пушистым
Пятки им пощекотал!
То здесь!
То там!
Что за шум и что за гам?
То испанские солдаты
Ловят лиса по лесам!
Дети – что с них возьмёшь? Сердиться на них было глупо. Трактирщик потел, пугался (как бы чего не вышло!) и гонял их метлой. На некоторое время воцарялась тишина, но стоило монаху выбросить из головы назойливый мотив, с соседних улиц снова доносилось буханье rommel-pot и звонкое: «Хэй, раз! Хэй, два!..»
Томас выждал некоторое время. Распоряжений не последовало. Есть ему не хотелось, спать, несмотря на поздний час, тоже не хотелось, а мороз и ветер не благоприятствовали прогулкам. Слышно было, как на заднем дворе Мартин Киппер муштрует солдат. «Beim Fuß! Shultert! Beim Fuß! Schultert! – вопил он хрипло по-немецки. – Habtacht! Rechts um! Links um! Kehrt euch! Ruht! Vorvärts – marsch! Ein-zwei, ein-zwei…»[146] Второй день Киппер и солдаты заливали вином раздражение и досаду, но примерно дважды в сутки в немце взыгрывал военный дух, он выводил подчинённых на улицу и гонял их, пока не уставал кричать. Впечатления манёвров создавались полные, не хватало только флейтщика и барабана. Монах не вмешивался и не протестовал, хотя временами и морщился.
Томас поставил кувшин перед собой на стол и погрузился в воспоминания о детстве, что с ним случалось чрезвычайно редко.
Томас рос мальчишкой любопытным, но послушным. Город был его колыбелью. Как и многие люди среднего достатка, он родился прямо в доме, был крещён в церкви и воспитывался в собственной семье. Отец его был мелким лавочником, торговал сукном, не бедствовал, но и не процветал. Томас был третий сын и пятый ребёнок в семье; как и все, он сперва ползал по кухне, потом бегал со своими сверстниками в закоулках городских кварталов, играя в салки, шарики и kreekesteeren[147], пока не достиг возраста, когда его можно было приставить к делу. Звали его в то время по-другому, но об этом он сейчас предпочитал не вспоминать, равно как и о деле, к которому его, так сказать, «приставили».
Ему было восемь, когда скончалась мать. Отец, которому стало невмочь вести хозяйство одному, немедленно нашёл другую женщину, и вот с нею ужиться Томас не смог. Это была властная, широкая в кости, ещё не старая особа, которая мигом прибрала к рукам хозяйство и, как она любила выражаться, «поставила на место» мужа и детей.
Ни братьев, ни сестёр своих Томас никогда особо не любил и чувствовал, что отличается от них, не знал только, в какую сторону. Братья были оба драчуны и забияки, Томас был мальчишка тихий и заикался. Сёстры были дуры дурами, хотя и симпатичными, Томас был умён, но не красив. Он был охоч до знаний, рано пристрастился к чтению, а когда пошёл в учение, наставник-францисканец преподал ему азы схоластики, латыни и церковного пения. Томас был в каком-то смысле чище и умнее братьев и сестёр, но те были куда лучше приспособлены к той жизни, какой приходилось жить, и этого различия у них с ним было не отнять. И когда пришла пора взросления, мальчишка обнаружил, что остался в одиночестве – друзья по детским играм все нашли своё призвание, и когда он навещал их с предложением отчебучить «что-нибудь этакое», с важным видом отговаривались. Томас же будто не хотел расти и потому, наверно, оказался совершенно не готов к встрече с миром взрослых. В свои неполных десять лет он оставался мечтательным и наивным, за что получил презрительную кличку «kint»[148]. Как следствие, он стал их сторониться и всё больше времени проводить наедине с собой. Старшие братья к тому времени уже вовсю помогали в лавке, и всё шло к тому, что они унаследуют дело. Положение Томаса было шатким и незавидным. Отчаявшись вывести в люди непутёвого сына, отец определил Томаса в школу при монастыре, надеясь, что хотя бы ремесло писца или менялы обеспечит ему сколько-нибудь сносное существование.