Жуга. Книги 1-4 + авторский сборник — страница 190 из 336

выцвело и стало чёрно-белым и покрытым пыльной дымкой, словно в бане, когда поддали пару. Воздух горчил как осенняя пыль. Несмотря на холод, Ялка вся вспотела. А травник уже не молчал: сквозь стиснутые зубы прорывалось его хриплое дыхание, а иногда короткий стон, на выдохе: «Х-х-а-а… Х-х-а-а-а…», будто ему было больно или холодно.

А ещё через несколько мгновений Жуга остановился, и Ялка увидела дверь.

Стены травникова дома теперь колебались и качались, словно дома больше не было, а был один лишь мягкий, размытый призрак его. Девушка крепче уцепилась за кровать, которая, по крайней мере, всё ещё казалась настоящей, твёрдой, и заставила себя смотреть дальше.

Дверь была, конечно, не дверь. Но это был овальный сверху и прямой внизу проём на месте, где ещё недавно был камин; в него можно было войти. За этим проёмом начинался коридор, ведущий в пустоту, наполненную холодом и звёздами, которые то двигались, то останавливались, а то и вовсе пропадали. Ялке стало уже по-настоящему страшно – не от непонимания того, что происходит, а как раз наоборот – от понимания. Стены коридора матово блестели и лоснились, и колыхались, и опадали, и вздувались, словно брюхо у змеи, которую вывернули наизнанку; и были они такими же чешуйчатыми, живыми и блескучими, как змеиная чешуя, а камин с кровавыми глазами сделался змеиной головой. Ялка с трудом удерживалась, чтоб не закричать при взгляде на эту змеиную даль, готовую пожрать всех и вся, как пожрали бы их всех Апоп, Кецалькоатль или Мидгард, если б только могли.

Откуда в голове у девушки взялись эти слова и имена, она не знала, да и не желала знать.

А за порогом виднелась фигурка мальчика, застывшая в каком-то полушаге от двери, мальчика, который так и не опустил уже занесённую для следующего шага ногу. Он мало походил на Фрица, этот мальчик, да и видела его Ялка со спины, но малый рост не позволял ошибиться. Мальчишка замер, наклонивши голову и обернувшись, будто прислушивался. Ялка тоже прислушалась и различила, как за серой дверью тихий хор из сотен детских голосов поёт песню, а слова у неё примерно такие:

Спи. В жарком огне испарится тоска,

Она улетит высоко в облака,

В небесной дали пропадёт навсегда

И в пламени солнца сгорит без следа.

Спи. Злое дыхание горных ветров

Споёт тебе песню холодных снегов,

Утащит несчастья и грусть без причин

И в пропасть обрушит с холодных вершин.

Спи. В синее море с далёких высот

Печали и горе река унесёт.

И боль, и усталость поглотит вода,

Они не вернутся к тебе никогда.

Спи. Примет усталое тело земля,

И будут осины, дубы, тополя.

Душа прорастёт как цветы и трава

И ей не нужны будут больше слова…

Но травник не стал её слушать. Он сделал шаг, сам оказался за порогом и двинулся вперёд, к застывшему мальчишке, едва шевеля ногами. Дотянулся. А края двери вдруг стали смыкаться за ними обоими дымными смолистыми витками и вскоре слились в неровное, чуть шевелящееся нечто посреди комнаты, и оттуда заструился серый свет, который не был светом, а был просто отсутствием тьмы. Ялка испугалась, зажмурилась и пролежала так довольно долго, а когда устыдилась своего испуга и открыла глаза, ничего уже не было: Фриц лежал на кровати и тихо, спокойно, без хрипа дышал.

А у его изголовья сидел Жуга и всматривался в черты спящего лица, бледные и заострившиеся от болезни. Потом он перевёл взгляд на Ялку, заметил, что она не спит, взял свечу в другую руку, чтобы воск не капал на спящего мальчишку, и прижал палец к губам: «Молчи».

А рубаха его была мокра от пота, и с распущенных волос тоже капало.

В то утро они не сказали друг другу ни слова, только заварили крепкий травяной чай и долго пили дымящийся взвар, сидя за столом друг напротив друга.

Потом Жуга протянул ей руку через стол, накрыл её ладонь своей и мягко сжал.

– Спасибо, – просто сказал он.

Ялка так и не смогла понять, за что.

– Скажи, – вдруг спросил он. – Как звали твою маму?

– Маму? – растерялась та. – Анхен… То есть, конечно, не Анхен, а Анна. Анна-Мария. А что?

– Ничего. Просто…

Он потряс головой и умолк.

А болезнь отступила, и мальчик пошёл на поправку.

Весь следующий день Жуга был неспокоен, ходил туда-сюда, тёр лоб ладонью и гремел железками в кладовке, потом достал и высыпал на одеяло весь запас поделочных камней, который у него скопился (их время от времени приносили разные лесные существа в уплату за лечение). Он угнездился на лежанке и долго их перебирал, всматриваясь в мутные глубины. Что он высматривал? Ялка терялась в догадках. Мёд янтаря, седая желтизна агатов и сердоликов, синь кварца, зелень турмалина, розовые грани полевого шпата – всё это ничего на значило: Жуга не различал и половины цветов и оттенков. И тем не менее к исходу дня он всё-таки остановил свой выбор на двух опаловых осколках.

Совершенно невзрачных, кстати говоря.

Вечером Жуга развёл огонь, расплавил в тигле новенький серебряный талер и кусочек олова и долго колдовал над ним: бросал присадки, сыпал порошки, шептал слова на тарабарском языке, потом залил расплав в бороздку, выбитую в камне и дал ему застыть. Получившуюся полоску темноватого металла он согнул в незамкнутое плоское кольцо, приделал изогнутые лапки и вмонтировал в получившуюся оправу оба камня. Дальше Ялка перестала что-то понимать. Жуга не спал всю ночь. Он вновь развёл огонь, наполнил тигель оловянными, серебряными и медными обрезками, а поутру затеял отливать малюсенькие бусины, форму для которых он, как оказалось, вырезал заранее в дубовом чурбаке. В доме сделались дым и чад, проветривать же травник отказался наотрез и Ялке запретил.

Итогом этих трудов стал маленький и грубый, нешлифованный браслет с двумя камнями и подвесками с наружной стороны. На серебре подвесков травник вырезал значки и руны. На взгляд девушки, никто не дал бы за такое украшение и ломаного медяка. Жуга, однако, остался работой доволен, осмотрел готовую вещицу и упрятал в коробок, где у него был устроен сорочиный свал. Там лежали гадательные руны, птичьи пёрышки и кости, наплывы и наросты, срезанные им с больных деревьев, зёрнышки речного жемчуга, мелкие ракушки, камешки, истёртые монетки, отбитые бутылочные горлышки и прочий хлам. Иногда у Ялки складывалось впечатление, что он вообще никогда ничего не выбрасывает.

Когда Фриц окончательно пришёл в себя, травник первым делом вытащил на свет браслетку и надел мальчишке на руку, слегка сведя концы, чтобы та не соскользнула с детского запястья.

– Это тебе, – лаконично сказал он и потрепал мальчишку по плечу.

Фриц с интересом покосился на браслет, пересчитал подвески. Их оказалось девять.

– А зачем? – спросил он.

– Так надо. Постарайся не терять.

Ялке он ничего не соизволил объяснить. Та не настаивала.

Сейчас она смотрела и вспоминала. Но Фриц не помнил и не знал. Он не знал, что его в последний миг вернули с дороги, с которой мало кто возвращался. Он просто стоял и радовался бытию. Снег ослеплял. Дневное солнце серебрилось искрами. Безоблачное небо было синим и прозрачным. Фриц посмотрел на скалы со стеклянным водопадом, на тропинки, на застывшую чашу родника, на голые деревья, окантованные снегом, и на сосны, хоть зелёные, но тоже в снежной шубе, на большое кряжистое дерево, стоящее отдельно, и решил, что здесь совсем неплохо. Дом был просторный, длинный, с конюшней и большим запасом дров. На душе у Фрица сделалось на удивление легко и тихо. Он вдохнул полной грудью, закашлялся, запахнулся в одеяло и развернулся лицом к двери. Увидел, что Ялка смотрит на него, смутился, но потом вызывающе поднял взгляд. Критически осмотрел дверной косяк, вытряхнул из рукава Вервольфа, примерился и двумя уверенными вертикальными движениями вырезал на потемневшем дереве значок из азбуки бродяг – косой шеврон «V». Знак того, что здесь о тебе всегда позаботятся, когда ты болен. Ялка не стала возражать или протестовать. Вообще ничего не стала говорить.

А Фриц постоял, оглядывая свою работу, затем кивнул, спрятал нож и направился в дом – выздоравливать.

* * *

– Hola, Мигель!

Хлопок по плечу вывел Михелькина из задумчивости. Он обернулся.

Коренастый бородатый Санчес подмигнул ему и плюхнулся рядом на скамейку. Поёрзал, располагаясь поудобнее, откинулся к стене и с видом полного удовлетворения вытянул ноги к огню. Он был без кирасы и алебарды, в одних рейтузах и суконной куртке с острыми плечами, расшнурованной на волосатой груди. Брабантский воротник на нём засалился и потемнел, вязь кружев истрепалась. В одной его руке была початая бутылка амбуазского вина, в другой – большой кусок поджаренной свиной грудинки. Солдат периодически прикладывался то к тому, то к другому, подмигивал и выглядел довольным выше всякой меры.

– Чего приуныл? – осведомился он после доброго глотка из пузатой бутылки. – Ну-ка, подставляй стакан. Подставляй, подставляй: такому славному muchacho, как ты, не следует так убиваться. Опять вспоминаешь ту свою девку?

Михель не ответил. Стакан, однако, он под горлышко подставил, молча посмотрел, как тот наполнился рубиновым напитком, вздохнул и залпом отпил половину. Санчес одобрительно кивнул, поставил бутылку и полез за трубкой.

– Зря ты так, – сказал он, набивая в чашечку табак из жёлтого кисета. – Сам посуди: стоит ли вспоминать ту, которая причинила тебе столько боли? Caramba! Ты напоминаешь мне одного моего знакомого. Он любил, чтобы баба била его плёткой, нарочно завёл для этого плётку, такой был дурак. Так она потом сбежала от него к другому, который стал лупить уже её той самой плёткой, и все стали довольными, кроме того дурака флагеллянта. Ты как он: тебе, наверно, тоже нравится, когда болит el corazon