Первым пришёл в себя Родригес.
– Ты кто такой, шляпа?! – заорал он и вскочил, воинственно наставив на пришельца буйволиные рога своих усов. Протянул руку и выбил кружку из рук толстяка. – Отвечай, когда тебя спрашивают!
Кружка разлетелась в черепки, в корявых пальцах толстяка осталась только ручка. Сам толстяк не обратил внимания ни на крик, ни на разбившуюся посуду, даже не пошатнулся, продолжал стоять и пить, не замечая, что пьёт воздух.
На сей раз проняло всех, но не Родригеса.
– Ах, так? – вскричал он. – Эй, Мигель, подай-ка мне вон ту метлу – я не желаю марать свой нож об эту фламандскую свинью! Этот мешок сала смеет говорить так, будто у него достанет мужества, чтобы колотить испанца? Ну так он у меня сейчас попляшет сальтарелло! Ух, caramba! Это вино дорого ему обойдётся!
Тут подбежал трактирщик, толстый неряшливый baes Георг Лансам по прозвищу Липкий Ланс.
– Господа солдаты! Господа солдаты! – закричал он, всплёскивая руками и распространяя запах засаленной тряпки. – Умерьте гнев, господа солдаты! Умоляю вас, не надо драки! Простите его: это всего лишь Смитте, он сумасшедший. Я сейчас его уведу и прикажу подать ещё вина.
– Mildiables! – вскричал Санчес, у которого от злости даже трубка погасла. – Если он безумен, так держите его взаперти, чтобы он не приставал к порядочным католикам и не смущал народ бесовскими речами!
– Даже если он сумасшедший, – угрюмо добавил Киппер, хоть язык его немного заплетался, – пускай следит, чего болтает! Люди и за меньшие слова на костёр шли! Да!
Он икнул и выругался.
– Да что вы такое говорите, помилуй боже! – Липкий Ланс всё пытался утянуть Смитте прочь от стола, но не смог даже сдвинуть его с места. – Какой костёр? Ведь он никому не причиняет вреда, разве что выпьет кружечку-другую, ну так это не накладно! Почтеннейшие господа солдаты, я прошу вас, не мешайте тем, кого поразил Господь, жить по своей прихоти, ибо тем выразил Господь свою волю. Ведь так будет правильно, верно?
Мартин Киппер умолк, сердито нахмурил брови и некоторое время размышлял, затем ещё раз смерил Смитте взглядом, рявкнул: «Marsch hinaus!», спохватился и для верности добавил по-фламандски:
– Пошёл прочь!
– Э, нет, погоди! – теперь уже Родригес поднял палец, призывая к тишине. – Он что-то говорил про Лиса, про этого дьявола, которого мы ищем. Откуда он знает, что мы говорили о нём? Эй, ты! Что ты знаешь о травнике Лисе?
Трактирщик, видя, что испанец вновь заговорил со Смитте, перестал тянуть толстяка за рукав и на всякий случай отступил в сторонку.
– Да что вы, господин солдат, – примирительно сказал он, – разве он знает, о чём говорит? Мало ли на свете всяких лисов и лисиц!
Смитте был дурак. Недавний, но уже законченный. А вот Липкий Ланс дураком не был. Ланс был себе на уме. Он знал про Лиса, о котором говорили стражники. Когда-то этот травник вылечил его – грешно сказать – от мужеска бессилия, за что Ланс был ему, конечно, благодарен, но в пределах, в пределах… И сообщать Лису о том, что его ищут испанцы, он совсем не спешил, хоть между ними и была договорённость. Наверху, в конторской книге, был заложен за страницами подаренный когда-то Лисом угольный карандаш. И чтобы вызвать травника или послать ему весть, всего-то следовало этот карандаш сломать. Но для чего спешить? Травник пришёл и ушёл, а Липкий Ланс остался. Солдатня явилась с инквизитором, а Святая Церковь не посылает инквизитора за кем попало.
Но Георг Ланс был не дурак. Он умел говорить, но умел и молчать. Лучше враг, чем два. Да и потом, ещё неизвестно, как оно обойдётся, если рассказать…
Вопрос, естественно, всегда в том, кто больше платит.
Так или иначе, карандаш до сих пор оставался несломанным.
– Лис? – переспросил тем временем толстяк, будто удивляясь, что испанец этого не знает. – Лис на дороге. На большой дороге. Двое за его спиной, один рядом, один впереди. Бездна идёт за ним по пятам и смотрит в ваши души. Не вставайте у него на пути, господа солдаты Гóспода, вам не дано постичь, какая нужна смелость, чтобы мерить сердцем бриллиантовые дороги Вечности. Там холодно. Холодно…
Он обхватил себя руками.
Испанцы вновь умолкли и переглянулись.
– Что всё это означает? – спросил у всех Родригес, явно озадаченный. – Алебарда мне в печёнку, ведь должно же это что-то значить! Этот парень явно что-то знает или что-то где-то слышал. Эй, ты! Что это за Лис? Как его по-настоящему зовут? Отвечай, canaille![164]
В глазах фламандца расплескалась пустота.
– Nomen illi mors[165], – провозгласил он на чистой латыни и умолк.
Мануэль перекрестился, остальные торопливо последовали его примеру.
– Con mil demonios[166], – тихо выругался Анхелес. – Не нравится мне это.
– Надо свести его к padre, – сказал молчавший до сих пор Хосе-Фернандес. – Помочь это нам может.
– Дельная мысль, – одобрил Киппер. – Эй, Санчо, проводи его! Заодно справься, как там себя чувствует его преподобие. Да смотри, чтоб этот, – он кивнул на толстяка, – чего не выкинул.
Санчес кивнул, оставил трубку на столе и поманил толстяка пальцем:
– Пойдём.
Возле самой лестницы, которая вела наверх, безумный Смитте вдруг остановился, обернулся и по очереди оглядел всех пятерых, оставшихся за столом.
– Вот, – сказал он, по очереди указывая пальцем на Анхелеса, Родригеса и Киппера. – Ты, ты и ты.
– А я? – с усмешкой спросил Санчес.
Смитте сделал полуоборот, замер и несколько мгновений смотрел ему в глаза взором, от которого испанцу сделалось не по себе. Казалось, Смитте видит что-то запредельное, далёкое, доступное одним лишь ясновидящим, пророкам и безумцам.
– И ты, – сказал он наконец.
Никуда
Выстрел. Я проснулся в начале шестого;
Я наблюдал охоту на единорогов,
Но я оставался при этом спокойным:
Я много читал о повадках этих животных.
Никто не сможет поставить их в упряжь,
Никто не сможет смирить их пулей,
Их копыта не оставляют следа,
Они глядят вслед движущейся звезде.
Неделя за неделей уносились прочь, пятная снег затейливыми иероглифами птичьих следов, а в маленькой хижине на старых рудниках ничего не менялось. Всё так же травник приходил и исчезал, принося известия и свежие припасы, и так же приходили к ним лечиться существа, живущие в лесу – приходили сами, приводили родичей, приносили детёнышей. В меру сил Жуга ухитрялся помочь каждому, врачевал зверей, людей и птиц и всяких, как он выражался, «креатур», не делая меж ними различий. Когда его подолгу не бывало дома, Ялка сама пользовала их заранее приготовленными мазями, настойками и порошками. Никто не жаловался. За лечение расплачивались, кто чем – кто горстью осенних орехов, кто сушёными грибами или ягодами, а кто и камушками из пустого рудника. Цена этим подаркам была невелика, но травник всему находил применение. Одна хвостатая малышка с остренькими зубками запомнилась девушке тем, что у неё совсем не оказалось, чем платить за вылеченное ухо, и она, заместо денег, спела тут же сложенную ею благодарственную песенку. Мелодия её потом долго звучала у Ялки в ушах.
Иногда заглядывали крысы, та самая троица, увиденная ею в самый первый день – Адольф, Рудольф и Вольфганг Амадей. По примеру Лиса Ялка оставляла им какие-нибудь крошки и объедки, только не на столе, как делал тот, а на полу и, по возможности, в углах, ибо против крысы на столе протестовало всё её женское естество. К слову, все трое вели себя довольно чинно, не дрались и быстро убирались прочь. Припасы в кладовой они ни разу не тронули.
Три мышки взобрались на стол
И там делили хлеба корку:
Сначала сбросили на пол,
А после утащили в норку.
Они пищали и дрались,
А корка так сопротивлялась…
Когда до норки добрались,
От хлеба мало что осталось.
Теперь они тревожно спят,
И корку слопали до крошки,
И наверху троих мышат
Напрасно поджидает кошка.
Способность рифмовать и складывать слова Ялка обнаружила в себе случайно, после той кошмарной ночи, когда травник притащил назад ушедшего мальчишку (Ялка старалась избегать слова «умершего» – уж очень ей при этом становилось не по себе). Как-то мыла посуду и поймала себя на том, что напевает эту дурашливую песенку про трёх мышат (мышата всё-таки не крысы, с их присутствием она могла смириться). Она удивилась, подумала, с чего бы это, потом решила, что это ей нравится, и больше об этом не задумывалась.
Фриц тихонько выздоравливал. Стучался в двери невидимка Том, изредка заглядывал Зухель, садился в уголок у камина и сушил шёрстку, ненавязчиво ожидая, когда его наделят горсточкой изюма. Частенько дебоширил Карел – крал на кухне ягоды и соты, прятал ложки, дырявил шилом деревянную посуду и запутывал нитки, но во всём другом их жизнь вошла в размеренное русло, обрела спокойствие и тишину, которой всем им так недоставало.
Ялке было невдомёк, что это спокойствие временное, что оно скоро кончится и для убежища у скал наступят чёрные деньки. Она не знала, что беда уже в пути. Беда запаслась деньгами и святым благословением. Беда месила снег двенадцатью подошвами солдатских башмаков, копытцами серого ослика и подковами серой в яблоках кобылы. Беда вела с собой безумца и глупца. Ей не были помехою ни снег, ни ветер, ни мороз. Ей открывали двери постоялые дворы и выставляли дармовое пиво. Её боялись. Ей смотрели вслед.