– Ладно, хоть просохли.
– И то правда…
Натянув сапоги, Вайда улёгся на одеяле и потянул к себе небольшой округлый свёрток синего бархата. Развернул. Внутри оказалось что-то вроде бандуры, только поменьше и с девятью струнами. Жуга несколько удивлённо смотрел, как тот любовно погладил пузатое деревянное донце и стал подстраивать тонкие жилы струн.
– Ты ещё и поёшь?
Вайда прищурился хитро:
– А то!
– Ну-ну… – Жуга с сомнением потёр подбородок.
– Сомневаешься? – усмехнулся рифмач. Струна натянулась, зазвучала басовито. Вайда взялся за вторую. – Сам посуди: как петь с таким зубом, да ещё и по морозу? Тут уж, брат, я тебе скажу, не до песен.
– А теперь?
– А теперь совсем другое дело. Отчего ж не спеть? – Он смолк, задумчиво глядя в огонь. Нахмурился, бездумно перебирая струны.
– Про что петь будешь? – полюбопытствовал Жуга.
– А? – встрепенулся рифмач. – Вот про него. – Он кивнул на костёр и снова помрачнел. – Есть одна старая песня, не очень, правда, старая. Начало у неё весёлое, а вот конец… Впрочем, слушай.
Вайда тронул струны. Полилась мелодия, вроде не грустная, но такая, словно Вайда боялся громко играть, словно кто-то прятался за деревом, подслушивая. Струны пели мягко, упругим чистым перебором, и Жуга упустил миг, когда в музыку вплелись рифмованные строки:
Коль заблудился ты в лесу,
Глухая полночь на носу
И волки сходят с гор,
Спокоен будь: не тратя слов,
Насобирай побольше дров
И разведи костёр.
Когда застанет дождь в пути,
Не знаешь ты, куда идти,
Но коль твой нож остёр,
Ты завернись плотнее в плащ,
Нарежь ветвей, построй шалаш
И разведи костёр.
Когда на землю ляжет снег
И солнце свой замедлит бег,
Забыв согреть простор;
Когда вокруг метёт метель
И лишь сугроб – твоя постель,
То лучший друг – костёр.
Когда горит в ночи окно,
Искрится старое вино,
Кипит весёлый спор,
Забудь свои обиды, друг,
Спеши скорей в тот тесный круг,
Где правит бал костёр.
Огонь не добрый и не злой,
Но плоть становится золой —
Суд королевский скор:
Тому, кто хочет быть собой
И жизнь прожить с прямой спиной,
Один путь – на костёр…
Песня кончилась. Некоторое время оба молчали.
– Красиво, – наконец сказал Жуга. – Только как-то… жестоко.
– Какая жизнь, такие и песни, – вздохнул Вайда, пряча инструмент обратно в бархат. – Ладно, давай спать.
Развернули одеяла. Жуга подбросил дров и передвинул костёр в сторону. Смёл оставшиеся угли. Закутавшись плотнее, оба улеглись на прогретом пятачке земли, время от времени поворачиваясь с боку на бок, когда слишком припекало, и вскоре заснули.
Среди ночи Жуга вдруг проснулся. Царила полная тишина. Снегопад прекратился, лишь одеяла у обоих были запорошены тонкой белой пеленой. Травник сел и зябко поёжился. Огляделся.
Верховой полночный ветер расчистил небо, открыв бледный растущий месяц и густую россыпь звёзд. Через небосвод от края до края дымчатой белой лентой тянулся Чумацкий шлях. Костёр почти погас, лишь тлели, догорая, угольки. Жуга пощупал землю под собою – та была ещё тёплой. Спать не хотелось, наоборот, голова была ясная до звона в ушах. На душе было странно и тревожно. Непонятно откуда накатило чувство потери. Вот только… потери чего?
Он зевнул, привстал, расправил и набросил на плечи одеяло. Огляделся в поисках шляпы. Смятая и скомканная, та отыскалась в изголовье, Жуга расправил её и нахлобучил на голову. Во сне холод почему-то не так донимал, зато теперь проснувшееся тело срочно требовало тепла – тепла или движения: вдруг накатила резкая неуёмная дрожь.
– Спишь, Вайда? – вполголоса окликнул Жуга. Тот не ответил, и Жуга нахмурился.
Что-то было не так, и через миг Жуга понял, что именно.
Слишком уж тихо было вокруг.
Он опустился на колени и тронул друга за плечо.
– Рифмач, – снова позвал он. – Рифмач, очнись! Рифмач!
Тяжёлыми каплями сочились минуты, а Жуга всё тряс и тормошил спящего друга за плечо, за руки, за волосы, пока стынущее в снегу тело, страшно тяжёлое и податливое, не завалилось с боку на спину и не замерло так. Холодный лунный свет посеребрил тронутые инеем волосы и бороду. Влажным блеском отразился в невидящих глазах. Жуга вздрогнул и отшатнулся.
Из дальнего далёка вдруг донёсся тоскливый и протяжный волчий распев, отзвучал и смолк, не оставив после себя даже эха. Разом навалившись отовсюду, ватным комом вернулась тишина – ни шороха веток, ни снежного скрипа.
Ни сердцебиения, ни дыхания.
Вайда был мёртв.
Отец Алексий, приходский священник, жил на отшибе, на самом краю села, и когда ранним утром в окошко постучались, он нисколько не удивился и молча пошёл открывать: если входить в деревню с южной стороны, то его дом стоял первым, и прохожие в поисках ночлега, милостыни или воды частенько заходили сперва к нему и только после к другим.
Стоявший на пороге странник оказался молод и худ, смотрел устало, опирался на посох. Рядом, сооружённые из срубленной ели, замерли сани-волокуши; свежевыпавший снег ещё хранил их неровный след – путник и впрямь шёл с юга. Сверху, закутанное в плащ, лежало закоченевшее тело.
Священник всё понял без слов, кликнул попадью. Та заохала, запричитала и, набросив тулуп, побежала к соседям. Вскоре явились два сонных ухватистых мужика, схожие фигурой и лицом – братья? – подняли покойника и унесли.
Деревня помаленьку просыпалась. Подходили люди, спрашивали. Плохие новости бежали быстро – к середине дня уже все знали о случившемся. Кое-какие деньги у рыжего паренька водились. Кошель перешёл из рук в руки, две бабки взялись обмыть и убрать усопшего, Ондржей, столяр, подрядился соорудить домовину. Прохожего человека проводили в дом, усадили за стол. Попадья поставила самовар, собрала снеди – тот не притронулся к еде, лишь выпил чаю и после, обсохнув и обогревшись в натопленной горнице, поведал в нескольких горьких словах, что случилось. Говорил он медленно, тяжело, часто умолкая и глядя в одну точку.
– Как звать тебя?
Паренёк поднял рыжую голову.
– Жуга.
– А его… как звали?
– Вайда.
– Откуда он?
– Откуда шёл, не знаю. В Старшей Кронице мы повстречались.
Священник помолчал.
– А промышлял чем?
– Ходил, странствовал… песни пел. Хорошие песни. Свои.
– Рифмоплёт, что ль? – спросил отец Алексий. Жуга кивнул. – А сам ты кто будешь?
– Травник я… Всё в толк не возьму, от чего он умер. Земля ведь ещё тёплая была, когда я его поднимал.
– Верю.
– И ночью оттепель была…
– Да.
– Он не мог так просто замёрзнуть.
– Наверное, не мог.
Бессильно подперев голову рукой, Жуга сидел за чашкой остывшего чая, изредка вороша всклокоченные волосы. Поднял взгляд – в кривозеркалье начищенного самовара отразилось худое измождённое лицо. Жуга прикусил губу и сжал кулаки.
– Куда его унесли?
– В церковь.
– Мне нужно… туда.
– Сиди, сиди… Там и без нас всё сделают как положено. Вечером сходим.
Жуга некоторое время молчал, взвешивая доводы, затем помотал головой.
– Нет, – сказал он, вставая. – У меня ещё есть девять дней. Пойдём сейчас.
Отец Алексий ничего не понял, покачал головой, но перечить не стал и молча принялся одеваться.
Бревенчатая маленькая церковь оказалась на удивление новой и ухоженной, только выстудилась преизрядно. Светились лампады у икон. За стеной потрескивала печь, оттуда мягкими волнами расходилось тепло. Наверху, в купольном сумраке виднелись размытые лики стенной росписи. Пахло ладаном.
Гроб с телом Вайды стоял у алтаря. Горели свечи в изголовье. Переодетый и причёсанный, рифмач лежал словно живой, и лишь лицо его, непривычно бледное и спокойное, выдавало истину.
– Где его похоронят? – хрипло спросил Жуга и закашлялся. Звук заметался эхом в гулкой церковной пустоте и затих в углу.
Отец Алексий пожал плечами:
– Здесь. А почему ты спрашиваешь?
– Не всегда лицедеев хоронят на кладбище.
– Он ведь православной веры?
Жуга не знал точно, но кивнул, нимало не колеблясь: «Да».
– Тогда как и всех – на погосте. Я поговорю с поселянами, к завтрему выкопают могилу.
Жуга покачал головой, поднял взгляд на священника, и голубые глаза его так ярко вдруг блеснули, отразив свечное пламя, что отцу Алексию сделалось не по себе.
– Не надо, – тихо сказал Жуга. – У меня больше нет денег.
Он покосился на гроб и снова вздохнул.
– Я сам буду рыть.
Солнце клонилось к вечеру, когда Жуга, скользя и опираясь на посох, медленно поднимался на гору, где примостилась чёрная хибара деревенской кузни. В кузницу вела тропинка. Узкая, плотно утоптанная, она подходила к самым дверям и после убегала дальше, спускаясь к воде, к пробитой в речке проруби. В кузне явно кто-то был: тонким звоном пела под ударами молотка наковальня. Жуга не стал стучаться – всё равно бы не услышали – и, подойдя, сразу открыл дверь, вошёл и огляделся.
Внутри было жарко и сумрачно. В дальнем углу был сложен очаг дикого камня, там багровым отсветом мерцали угли. В другом углу примостился низкий стол-верстак, на котором вповалку лежали разновеликие клещи, молотки, зубила и другой кузнецкий инструмент. По стенам был развешан всяческий готовый товар – крючья, засовы, петли ворот, серпы, косы, скобы, не то тележные, не то бочарные обода, три-четыре топора и множество подков, рядком нанизанных на толстый гранёный прут.