Вскоре он задал давно ожидаемый мной вопрос, но сделал это голосом столь хриплым и надорванным, что тот, кто слышал его выступления перед избирателями или в Палате общин, вряд ли узнал бы его:
– Мистер Чэмпнелл… кем, по вашему мнению, был человек в обносках и лохмотьях, описанный в докладе с Воксхоллского вокзала?
Он прекрасно знал, кто это был, но я понимал, почему ему так хочется, чтобы догадку высказал я.
– Надеюсь, что этим человеком окажется мисс Линдон.
– Надеетесь! – у него вырвался стон.
– Да, надеюсь: ведь если это так, то не исключено и даже вполне вероятно, что через несколько часов она вновь окажется в ваших объятиях.
– Дай Бог, чтобы вы оказались правы!.. дай-то Бог!.. да смилостивится над нами Господь!
Я не смел на него посмотреть: дрожь в голосе говорила о том, что в глазах Лессинхэма стоят слезы. Атертон продолжал молчать. Он наполовину высунулся из кэба, глядя прямо вперед, будто видел там девушку, взывающую к нему, и не мог отвести от нее взора.
Потом Лессинхэм опять заговорил, то ли обращаясь к себе самому, то ли ко мне:
– Там написано о криках в поезде и плаче в кэбе… что этот негодяй сделал с ней? Как моя милая, должно быть, страдает!
Лично я вряд ли позволил бы себе задумываться над этим. Представляя, как взлелеянная в неге девушка попала во власть дьявола во плоти, одержимого – я не сомневался, что так называемый Араб одержим, – всеми демонами ужаса и страха, я не мог унять дрожь. Отчего, как говорилось в отчете со станции, кто-то пронзительно кричал, заставляя пассажиров думать, что совершается убийство? Какая невыносимая боль стала причиной воплей? Какая нестерпимая мука? Что за плач заставил приземленного и много повидавшего извозчика дважды спускаться с козел и проверять, в чем там дело? Какие страдания все это могло означать? Беспомощная девушка – успевшая испытать так много, пережить мучения, что были, возможно, хуже смерти! – оказалась заперта в тряской, болтающейся карете вместе с адским чужеземцем и огромным тюком, внутри которого таились безымянные кошмары… Как издевались над ней, пока везли через самый центр цивилизованного Лондона? Что она испытывала, беспрестанно стеная и рыдая?
О таких вещах лучше не думать, и мне было совершенно очевидно, что следует во что бы то ни стало отвлечь Лессинхэма от горестных размышлений.
– Ну же, мистер Лессинхэм, ни вас, ни меня подобные мрачные мысли до добра не доведут. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Кстати, разве сегодня вы не должны были произносить речь в Палате общин?
– Должен!.. Да, я должен был выступать… но какое это имеет значение?
– Но вы никого не предупредили о том, что будете отсутствовать?
– Предупредил?.. но кого я должен был поставить в известность?
– Дорогой мой! Послушайте меня, мистер Лессинхэм. Я бы всерьез хотел, чтобы вы последовали моему совету. Возьмите другой кэб – или даже этот! – и немедленно отправляйтесь в Парламент. Еще не поздно. Будьте мужчиной, произнесите речь, которую обязаны произнести, исполните свой политический долг. Если вы поедете со мной, то скорее помешаете, чем поможете, и при этом, вероятно, нанесете своей репутации непоправимый урон. Делайте, как говорю, а я приложу все усилия к тому, чтобы вы получили благие новости еще до окончания своего выступления. Он ответил мне с горечью, к которой я оказался не готов:
– Если я отправлюсь в Парламент и, находясь в таком состоянии, попробую произнести речь, меня засмеют, похоронив мою карьеру.
– Разве, пропустив заседание в Палате, вы не рискуете тем же?
Он схватил меня за рукав.
– Мистер Чэмпнелл, вы понимаете, что я на грани безумия? Понимаете, что хотя я сижу рядом с вами, я продолжаю жить в двойственном мире? Я все пытаюсь и пытаюсь схватить этого… этого дьявола и вдруг оказываюсь в его египетском логове, на постели из ковров, а рядом с собой вижу Певицу, тогда как Марджори истязают, рвут на части и сжигают у меня на глазах! Да поможет мне Бог! В моих ушах звенят ее крики!
Он говорил довольно тихо, но от этого не менее выразительно. Я собрался с силами и строго ответил ему:
– Признаюсь, мистер Лессинхэм, я в вас разочарован. Мне всегда казалось, что вы человек недюжинного склада, а вместо этого предо мной некто необыкновенно слабый, с настолько разыгравшейся фантазией, что его волнение больше походит на женскую истерику. Ваши дикие речи совсем не соответствуют обстоятельствам. Повторяю, я ничуть не исключаю, что к завтрашнему утру мисс Линдон окажется рядом с вами.
– Да… но какой она будет? Той же Марджори, которую я знаю, с которой я расстался вчера… или иной?
Я уже задавался этим вопросом: в каком состоянии мы найдем ее, когда наконец вызволим из плена? Я отказывался думать об ответе. И я покривил душой:
– Давайте надеяться, что она вернется прежней, целой и невредимой, пусть и немного напуганной.
– Вы сами-то верите, что так будет: ее не тронут, она не изменится, сохранив свою чистоту?
Тут я не мог не солгать, потому что мне показалось необходимым успокоить его растущее возбуждение:
– Верю.
– Не верите!
– Мистер Лессинхэм!
– Думаете, я не вижу вашего лица, на котором написаны те же мысли, что терзают меня? Являясь человеком чести, неужели вы продолжите отрицать свои опасения, что когда Марджори вернется ко мне – если вернется! – то от моей возлюбленной останется одна лишь оскверненная оболочка?
– Даже если предположить, что в ваших словах имеется крупица истины – а я отнюдь не намерен этого делать, – какой смысл заговаривать о таком с подобным отчаянием?
– Да, смысла нет… если, конечно, не хочется взглянуть в глаза правде. Мистер Чэмпнелл, не надо со мной лицемерить или пытаться что-то скрывать, как будто я малое дитя. Если жизнь моя разрушена – а ей действительно конец, – скажите об этом прямо, выкладывайте все как есть. Вот это, по-моему, и называется мужским поведением.
Я молчал.
Дикая история его пребывания в каирской преисподней, столь странная – хотя почему странная, когда мир наш полнится совпадениями?! – пролила свет на определенные события, произошедшие три года тому назад и с тех пор остававшиеся окутанными тайной. Тогда это дело попало мне в руки. Если вкратце, случилось следующее.
Трое – две сестры и их младший брат, выходцы из приличной английской семьи, – отправились в кругосветное путешествие. Они были молоды, жаждали приключений и, грубо говоря, творили всякие глупости. Вечером после своего приезда в Каир им вдруг «взбрело в голову», несмотря на возражения людей более осведомленных, чем они сами, прогуляться в одиночку по туземным кварталам.
Они ушли – и больше не вернулись. Точнее, не вернулись обе сестры, потому что спустя некоторое время молодого человека – то, что от него осталось, – все же обнаружили. Когда они пропали, начались розыски, но так как родственников или даже друзей у них в стране не оказалось, а имелись только случайные знакомые, прибывшие в Египет на одном корабле с ними, то и особой суматохи вокруг их исчезновения никто не поднял. В любом случае, ничего не нашли. В Англии у них осталась мать-вдова, получившая одну лишь короткую телеграмму об их прибытии в Каир и не знавшая ничего о том, что с ними там произошло. Она связалась с египетским посольством и выяснила, что, по всей вероятности, ее детей больше нет на белом свете.
Вот тогда и поднялась настоящая шумиха. Насколько я могу судить, полиция перевернула вверх дном город и его окрестности. Но все оказалось тщетно: если говорить о результатах поисков, то власти могли бы с тем же успехом оставить дело в покое – от этого ничего бы не изменилось.
Тем не менее, примерно три месяца спустя, группа дружественно настроенных арабов доставила в британское посольство юношу, уверяя, что они нашли его, нагого и полумертвого, посреди пустыни в районе Вади-Хальфы[35]. В нем признали брата двух пропавших девушек. Когда его принесли в посольство, он находился между жизнью и смертью, ближе к последней, к тому же был невероятно искалечен. Под тщательным присмотром врачей он, кажется, начал поправляться, однако так и не произнес ни одного разумного слова. Хоть как-то понять, что с ним случилось в действительности, можно было, лишь прислушиваясь к его горячечному бреду.
За ним записали кое-какие отрывочные фразы и позже передали заметки мне. Я прекрасно помню их суть, а когда мистер Лессинхэм приступил к своему чудовищному рассказу, они отчетливо всплыли в моем сознании. Если бы я показал ему те записи, то он, конечно же, немедленно бы понял, что – спустя семнадцать лет после злоключений, оставивших неизгладимые шрамы на его сердце, – этот юноша, едва ли не мальчик, видел то же самое, что видел он, и страдал от немыслимых мук и унижений, выпавших и на его долю. Молодой человек в бреду беспрестанно твердил о некоем невообразимо ужасном месте, как две капли воды похожем на храм из рассказа Лессинхэма, и о чудовище в женском обличье, так сильно пугавшем его, что при малейшем воспоминании он бился в конвульсиях, остановить которые могли лишь умелые руки медиков. Он часто звал своих сестер и говорил о них так, будто ему выпало стать невольным и беспомощным свидетелем ужасных пыток, которым их подвергали; и тогда он приподнимался на постели и кричал: «Они сжигают их!.. сжигают! Дьяволы!.. дьяволы!» И каждый раз требовалась вся сила его сиделок, чтобы укротить этот яростный припадок.
Юноша умер во время одного из подобных приступов неестественного перевозбуждения и не успел, как я уже написал, сказать ничего членораздельного; он скончался, не приходя в сознание, и некоторые люди, способные в полной мере оценить его состояние, сочли, что такая смерть была для него благом. Вскоре поползли слухи о некой секте идолопоклонников, чей храм, вероятно, находился где-то в глубине страны; кто-то утверждал, что он располагается в одной округе, кто-то указывал на другую местность. Так или иначе, говорили, что культ продолжает существовать, как беспрерывно существовал на протяжении всей истории, в форме отвратительных, нечистых, таинственных и кровавых ритуалов и идолослужения, зародившегося в столь далекий период становления человечества, что было бы вернее описать то время как доисторическое.