Черт. Вроде бы ничего не сломала. Она поднялась. Перед глазами плясали серебристые дуги.
Таня моргнула. Дуги не исчезли. Ей стало не по себе. Она пошла в дом. Дуги колыхались в такт шагам. Стало страшновато. Что-то не так. «Мне плохо, — поняла она. — Может, опять тиф. Так бывает. Тетя Вера говорила. Разбужу Жон».
Двор раскинулся перед ней, как площадь. Дом стал огромным, дерево — неохватным. У Тани кружилась голова. Но она упрямо шла к двери — высоченной, как ворота в центре города.
Таня легко запрыгнула на порожек. Дотянуться до дверной ручки нечего было и думать — она маячила высоко над головой. Таня сглотнула. «Со мной что-то очень не так». Ей стало жутко. Но ничего не болело. Наоборот, тело было легким и сильным. «Наверное, у меня жар». Иногда поспишь — и все пройдет. Она легла у двери на теплую землю и тотчас уснула.
Ее что-то мягко, но сильно толкало в бок. Во все тело разом. Таня вскочила.
— Жон! — крикнула она. Огромные ноги колоннами уходили вверх. Но пахли Жон. — Жон, Жоночка, — обрадовалась Таня.
— Иди, иди своей дорогой, — ласково отодвинула Таню нога. Руки поставили поднос со свежими лепешками, накрыли лепешки полотенцем.
Жон посмотрела вниз, улыбнулась. Погладила Таню по голове.
— Иди, иди. Ты такое не ешь. Какая смешная, ласковая. Ты чья-то! Вот и ступай к себе домой. Ступай к своим, киса.
И голод тоже был не таким, как у людей.
Она думала, что тогда, в осажденном Ленинграде, в квартире с мишкой, узнала о голоде все.
Ошибалась. Обычный голод беспокоен и раздражителен: где раздобыть еду? Как? Когда сможешь поесть? Не досталось ли Шурке больше? Съесть сейчас или съесть потом? Съесть все сразу или растянуть по кусочкам?
Но сейчас голодная Таня была так спокойна, что это чувство можно было принять за счастье. Она твердо знала, что поест. А то, что ответы на извечные голодные вопросы «что», «где», «как», «когда» она пока не знала, не нарушало ее покоя.
Сонливой тупости от этого нового голода тоже не было. Наоборот. Таня чувствовала, как упруго и тихо ступают ноги. Как расслаблена каждая мышца — чтобы в нужные полмига собраться и зазвенеть. Как чутко поворачиваются уши. Как широко вливается воздух в легкие. Длинные серебристые дуги оказались ее собственными усами и бровями. Они ловили трепет, похожий на радиоволны.
В тот первый день, в самом начале, Таня так плакала, что уснула. Плакала тоже странно — без слез. Ничего не лилось из глаз, нос не хлюпал, и это напугало ее сильнее всего. Проснувшись в щели под домом, она не сразу вспомнила свою беду. Не сразу поняла, что вокруг уже ночь. Все было видно, как будто она смотрела черно-белый фильм на широком экране кинотеатра. И фильм этот постепенно ее увлек.
Мир был изумителен, и она мчалась, летела сквозь него, сильная и неслышная.
Вот только хвост. В нем Таня еще не разобралась. Просто наблюдала, как он живет своей жизнью у нее над спиной: подрагивает, кивает в разные стороны кончиком или стоит трубой. Ну его, пусть.
Усы дрогнули. Таня замерла. Мышцы тотчас собрались. Уши развернулись своими воронками. И быстрее, чем Таня поняла, что она увидела, тело само нашло ответ. Сжалось, распрямилось, толкнув землю, выстрелило собой. Все заняло не больше времени, чем полет молнии.
Господи, гадость какая! Таню передернуло.
В ее когтях была мышь.
Мышь сучила лапками и верещала, как маленький поросенок. От нее разило какашками и страхом. Коготки не причиняли Тане ни малейшего вреда.
Мерзость какая. Таня разжала когти.
Но когти почему-то не разжались.
И уже через секунду Таня поняла, что мышь… С глазками-бусинками, когтями, хвостом, скелетом, кишочками, крошечным сердцем и серой шкуркой… Но мысли не мешали.
Таня ела.
Плача, давясь рвотой, трясясь от жалости к мыши, к себе. От омерзения и горя.
Глава 11
Но зря только оба прислушивались — Шурка с беспокойством, Бобка с надеждой, — не запел ли снова за окном комариный тенорок. Слышно было только, как ахает и булькает в своем ящике Валя маленький.
— Да что это вы? Как сонные мухи, — удивлялась Луша. А Шурка не слышал. И Бобка не понимал, что она ему говорит.
Луша пощупала Бобкин лоб: не горячий, не холодный, а как полагается.
Игнат не пришел за «пуговкой». Ни в тот же день. Ни назавтра. Ни послезавтра.
И Шурка почувствовал облегчение.
Все казалось, что он это понарошку. Что сейчас Вовка отпустит шутку. Но Вовка не шутил. Серьезно отмерял линейкой. Без улыбки чертил карандашом. Насупленно варил на плите клейстер. А когда вырезали из картона детали, от усердия надул губы трубочкой.
Поймал недоумевающий Шуркин взгляд.
— Отдыхаю интеллектуально, — пояснил.
Бобку устраивало все.
— Это какая модель? — спросил он в стомиллионный раз, но по-прежнему с почтением. К сборке его не подпускали. Он не расстроился. Помогал на расстоянии: кряхтел и сопел.
Вовка не ответил. Картонная стеночка уже блестела от клейстера. Насадить ее надо было одним движением. Одним и точным.
— Шурка, давай, — скомандовал. Сам он придерживал корпус с обеих сторон: пять пальцев слева, пять справа. На столе под Вовкиным локтем лежала вырезка из «Правды». Черно-белая фотография нового советского танка была мутной, но как образец для сборки годилась.
На губе у Вовки выступили капельки пота. Он слизнул их.
— Давай.
Момент был решающий. Возились весь вечер.
Шурка прислонил стеночку. Но Вовка пальцы не убрал. Локти торчали буквой Ф — и слева, и справа.
— С дороги! — не выдержал Шурка.
Вовка вздохнул. Повернулся к Бобке.
— Будь другом, сбегай в коридор?
Тот с готовностью спустил ноги на пол.
— Топор. На стенке в коридоре висит, — небрежно объяснил Вовка.
Бобка умчался.
— Хороший клейстер, — заметил Вовка.
— А топор зачем? — не понял Шурка.
Вовка вздохнул. Показал подбородком на обе свои растопыренные пятерни.
— Рубить проклятые.
— Бобка! — прыснул Шурка. — Вернись! Сейчас отмочим пальцы твои, — пообещал он Вовке, — погоди.
Выкатился за братом в коридор.
И чуть не сбил его с ног. Бобка тихо стоял в полумраке. Поглаживал лезвие топора. Вид у Бобки был задумчивый.
— Я все взвесил. Другого выхода нет.
Без улыбки. Видно, у Вовки научился. «Надо же», — не без зависти подумал Шурка. Он вот не всегда понимал, шутит Вовка или нет. Не всегда мог ответить в тон и тоже без улыбки.
Но Шурка ошибся. Бобка не добавил: «Теперь только рубить». Или: «Рубим все десять». Или: «Хрясь». Или что там еще предполагал черный юмор.
Он сказал, тихо изумляясь лезвию топора и собственным словам:
— Неужели я когда-то ссорился с Таней?
И посмотрел на брата.
Закричала из кухни Вовкина мама:
— Есть-то будете, инженеры-конструкторы?
— Давай сами найдем Игната? — зашептал умоляюще Бобка.
— Помогите безрукому, — заклинала комната.
— Чай, сушки, хлеб с вареньем! — зазывала кухня.
— Пошли руки мыть, — сказал Шурка блестящим в темноте Бобкиным глазам.
Бобка еще над умывальником начал радостно приговаривать: «С вареньицем… с вареньицем». Шурка неслышно пихнул его ногой.
Чай в чашках был горячим, как лава. Золотились рыбки, плотно уложенные в консервной коробочке. На розовом срезе тушенки дрожала студенистая слеза. Блестел корочкой хлеб.
Вовка и Шурка болтали. Вовкина мать отвернулась. Бобка сунул сушку в карман.
Но она заметила. Она все замечала. За такими гостями — глаз да глаз. Оборванцы.
— Берите, — подвинула по столу тарелочку с желтым кубиком. «К моему сыну шастают, лишь бы поесть», — презрительно подумала она, но тут же смягчилась. По телу разлилось гордое самодовольство, похожее на тепло: еда в доме водилась. Каждый вечер выныривала из кожаного брюха портфеля, который бросал на пол в коридоре муж. Бросал и шел в сапогах прямиком в комнату. Сапоги, форма все еще удивляли его, все еще льстили. «Неужели нельзя разуться по-человечески?» — вспомнила она. Лицо опять отвердело.
Бобка покосился на кубик. Странное масло, все в дырах — мыши погрызли, что ли? А она гостям теперь скармливает. Вовкина мама ему не понравилась.
— Спасибо. Я сыт, — пробормотал он.
Шурка глянул удивленно, ничего не сказал. Снова заговорила Вовкина мама:
— А где ваш папа воюет?
Бобка принялся разглядывать узор на чашке.
Шуркина ложечка замерла в вазочке с вареньем. Он уставился на Вовкину маму. «Не смотри, не смотри», — приказал себе. Поздно. Глаза ее стали как у рыбок из консервы.
Он мог бы ей ответить: погиб. Никто не станет спрашивать дальше. Но не мог. Значило бы отказаться верить, что папа живой.
— Ты что, не знаешь, где ваш папа воюет? — жестяным голосом удивилась Вовкина мама. — Он пехотинец? Моряк?
У Бобки заалели уши. Вовка глянул разок, заметил, но чашку не отставил.
Шурка мог бы ответить: «моряк», лишь бы отстала. Но не мог. Это значило бы, что он стыдится правды. Папу арестовали еще до войны. «Папу и маму унес Черный Ворон», — так говорил себе Шурка, когда ему было столько, сколько сейчас Бобке. Но не от стыда — просто не знал.
Вовка невозмутимо тянул чай.
— Он летчик? Артиллерист? — все не унималась та. Бобкины уши уже стали как два маковых лепестка.
Вовка степенно отнял край чашки:
— Он помогает родине в тылу, мама. Как наш.
Та дико глянула на сына. Стало ясно, что черный юмор он перенял не от нее.
— Ах, — всплеснула руками, — вода вся выкипит. Я и забыла!
Вскочила. Ушла.
Чайник при этом стоял на столе.
Шурка представил, как их мама сидит за столом и говорит. Могла бы она сказать такое чужим мальчикам? Прежняя мама — нет. А какая она сейчас, он не знал. И вдруг понял: да пусть что хочет говорит! Какая угодно пусть будет. Главное — за столом, с ними. Помнит ли маму Бобка? И тут же заткнул этой мысли рот. Но полезла другая: что, если Бобка и Таню забудет?