Бабуля села за тесную парту и спрятала в карманах красные от холода руки. Учительница несколько минут писала в журнале, а потом вдруг сказала:
— На прошлой неделе наш класс собирал макулатуру. Даже хулиганы и троечники принесли по пять килограммов. А ваша Света — одну газету. Почему? Потому что ей ничего не надо, она ничем не интересуется и учится плохо. Понимаете?
Бабуля Мартуля кивнула, хоть и не поняла, а потом предложила:
— Ну, давайте мы еще газету принесем?
— Макулатура нужна не мне. Понимаете?
Бабуля Мартуля снова кивнула.
— Она нужна заводам для новых учебников. Но прежде всего она нужна самой Свете. Чтобы почувствовать свою принадлежность к общему делу, свою полезность людям. Словом, ей нужно ликвидировать тройки в четверти и принимать активное участие в общественной жизни. Весной наша школа будет разводить кроликов.
— Дело хорошее…
— У нас будет кролиководческая ферма. Директор уже договорился с Зубчаниновским совхозом о предоставлении школе пяти голов кроликов для развода. Обустроим для них сарай за спортивной площадкой. Основная нагрузка по уходу за кроликами ляжет на старшеклассников. Но и ребята помладше должны принимать участие. Вот, может быть, Света заинтересуется. А там, как знать, станет животноводом…
— Ну, бог даст…
Заведенные следующей весной кролики через два месяца умерли от кокцидиоза. А бабуля после беседы с учительницей вернулась домой и недоуменно пожала плечами: «И чего ей от ребенка надо? Какая еще там макулатура…».
Вернулся отец — он клеил обои в чьей-то квартире, и ему вместо денег дали бутылку водки. Довольный, поблескивая зелеными глазами, он попросил: «Супчику бы…» Бабуля обиженно ответила: «Пусть кто тебя напоил и супчиком кормит».
— Подлая ты, — высказался отец.
— Это я-то подлая? Подымайся и уматывай отсюда. Чтоб ноги твоей больше у меня, у подлой, не было!
— Да ладно, ладно, пойду.
Отец вздохнул и ушел сидеть на лавочке у подъезда до глубокой ночи. А ночью нашел на кухне тарелку супчика, которую поставила на стол бабуля.
Той ночью заснуть мне не давала капающая вода. В туалете подтекала труба, и, чтобы не было потопа, под трубу поставили миску. Вода капала — и ночью, в тишине, из-за этого нельзя было уснуть. Каждые пять часов из миски нужно было выливать воду.
Я встала, уселась на подоконник и долго всматривалась в потемки. Пустырь за окном был запорошен инеем. Турбина инопланетного корабля лежала под звездами. Я осталась на месте. Я не ушла в свое измерение. Я просто заснула на подоконнике — без полетов, без белых каменей, без Жуков с надкрыльями цвета речного ила.
Маята
Долгая зима началась, но не принесла нам покоя. В мире какая-то маята вдруг повылазила из всех щелей. Люди стали жить от завоза до завоза водки в магазин на улице Марии Авейде, приходили друг к другу, сообщали: «Чего сидишь? Привезли!» — и бежали с авоськой по не чищенным от снега улицам за самой твердой в кризис валютой.
Отец и другие мужики искали бычки во дворе. Я, зная отцовскую привычку, толкала его: вон, еще один! Отец хвалил меня и клал ценную находку в карман.
Мы стали все чаще замечать во дворе на лавочке безмозглого старика, что жил в квартире Ленки Сиротиной. Все уж забыли о его существовании: он, как домашнее растение, всегда пребывал в своей комнате — от рассвета до вечера лежал, отвернувшись к стенке, а ночью крадучись выбирался к холодильнику пожевать деснами котлеты снохи (за что и била его сноха, Ленкина мать). А этой зимой вдруг вышел на улицу. Сидел на лавочке в пальто без пуговиц, надетом на дряблое тело, и не скрывал по причине слабоумия свой сморщенный огурец, заросшей седой волосней. Глядел вдаль, улыбаясь личным мыслям. Как его зовут — никто и не старался вспоминать, ограничивались местоимением «этот».
Во дворе перестали убирать снег, и на двухметровых сугробах первоклассники после школы играли в царя горы. Одна девочка скатилась со снежной горы прямо под колеса мусоровоза.
Бабуля была на дежурстве, и я со скуки решила посмотреть на сугробы во дворе. Под предлогом, что иду выкидывать мусор, собралась, взяла ведро. А отец сказал:
— Не надо. Там, эт самое, маленькую хоронят, которую мусоровоз переехал.
Он взял у меня ведро с мусором. Поставил у двери. А сам стал ходить взад-вперед, вздыхая. Пошел было обуваться, но вдруг передумал, подвинул мусорное ведро ногой в угол и сказал:
— Бабка придет, сама выкинет, — и пошел курить на кухню.
Гомункулы играли с картонной коробкой, а я легла на пол и умерла.
Я вспомнила, как с матерью и бабулей Мартулей мы приезжали на кладбище навестить прабабку и деда Николая. Бабуля шла на озеро за водой, чтоб помыть памятники. Мать сидела на скамейке, сбитой из двух столбиков и фанеры. А я собирала камушки среди могил. Всюду росла молодая черемуха, с крупными, яркими ягодами.
— А глубоко их закапывают? — спросила я тогда у матери.
— Глубоко, — ответила она.
— А зачем? Чтоб они не вылезли?
— Они и не вылезут, — мать замолчала, задумалась.
Теперь, лежа с закрытыми глазами, я представила, что меня положили в гроб и опускают в яму. Переплетались корни растений, дождевой червь выполз из земли и упал на дно ямы. Густая черная грязь. Весной талые воды затопят яму, и мой гроб превратится в лодку. На ней я по грунтовым водам доберусь до озера, а потом выйду к Волге, поплыву по широкой реке, найду способ выйти в какое-нибудь северное море и буду вечно скитаться среди льдов и айсбергов, мерещиться рыбакам, пугать ледоколы. По необъятному Северу будут ходить обо мне и моей лодке легенды. Пусть мой холодный труп плавает по морю — я согласна. Я согласна даже с первой космической скоростью нестись по орбите среди звездной пыли — но только не лежать в глубокой, тесной яме.
Я встала, и гомункулы радостно залепетали: «Озиля!».
За окном были декабрьские сумерки. На полу валялись обломки картонной коробки. На двери висело платье бабули Мартули. Маята, всегда блуждающая где-то рядом по зимнему миру, закралась в мою душу. Я ходила по комнате — от окна к двери, от двери к окну. Перед глазами то вставало родное бабулино платье, то темнота за окном. Сама не заметила, как начала плакать. Иду к окну — немного успокаиваюсь, поворачиваюсь к двери, смотрю на ее платье — и слезы льются из глаз сами собой. Я ходила так около часа. Уже и отец с кухни пришел. Пытался и успокоить, и ругался, и кричал даже. Но я не могла остановится. Мир сжался до пределов, в которые поместилась только белой краской покрашенная дверь, а в центре мира неподвижно висело платье моей бабули Мартули.
Звонок в дверь прервал мои мучения. Пришла бабуля. Ее отпустили с дежурства.
Я бросилась к ней, целовала ее мокрые от снега, холодные щеки, не давала ей снять пальто. Неожиданное счастье обрушилось на меня, и я опьянела от него. Бабуля сразу принялась хлопотать на кухне и ругать отца за запах курева. Наконец-то в мире ненадолго воцарился покой.
Новый год был скучным. Бабуля Мартуля и гомункулы рано легли спать. В оливье было мало колбасы и много майонеза. Отец, выпив стакан водки, смотрел концерт. Время от времени раздавался то его смех, то кашель.
Тот год начался с небывалого происшествия — к гражданам Империи зла по телевизору обратился Рейган и объяснил, что человек — творение божье. Отец выпил еще один стакан водки и почесал затылок. А потом на экране телевизора возникли помехи. Отец проверенным способом решил устранить их: трахнул кулаком по ящику — и телевизор перестал показывать вовсе.
— Эт самое, бабке только не говори, — попросил он и заснул прямо в кресле.
Я тоже пошла спать — к бабуле Мартуле и гомункулам. Протиснулась между теплыми телами спящих сородичей. Над всеми нами раздавался протяжный бабулин храп.
На следующий день мы узнали, что сумасшедшую Шуру Мошкину снова забрали в психиатрическую больницу.
— И опять в Новый год. Рецидивистка, — вздохнула бабуля.
Рецидивистка
Бабуля Мартуля одела меня потеплее, и мы поехали с ней в автобусе, где пахло мазутом, в дальнюю поездку в Томашев Колок. Там, по длинной алее, мимо голых деревьев и сугробов, мы шли к желтому двухэтажному дому.
В желтом доме был длинный коридор, а в конце коридора — окно. Сквозь окно в коридор проникал тусклый январский свет. Бабуля посадила меня на стул, что стоял у стены, и пошла куда-то.
Я сидела долго и все думала, зачем меня сюда привезли. Прошла по коридору толстая женщина в белом халате, увидела меня, открыла в улыбке большой рот, полный железных зубов, и стала похожа на крокодила:
— Ты чья, девочка?
Я смотрела на нее и не знала, что ответить. Скажу «бабулина» — так ведь она же не знает, кто моя бабуля. Скажу «сама по себе, своя собственная» — обидится. Поэтому я ничего не ответила. А женщина-крокодил, постояла, поулыбалась и пошла дальше.
Устав сидеть, я встала и тоже пошла по коридору. Некоторые двери были заперты, а другие открыты. За ними на койках сидели молчаливые люди, они смотрели на меня тревожными глазами. За одной из дверей я увидела бабулю и зашла туда.
Бабуля Мартуля сидела на стуле. А напротив нее, на койке, — сумасшедшая Шура. Ее худое тело, словно шнурок, сползало спиной по стене и койке, а растопыренные ноги торчали в воздухе — казалось, сумасшедшей Шуре было лень сидеть, жить и вообще дышать. Другие сумасшедшие женщины молча лежали на своих койках и усердно отколупывали краску от стены — такая у них была задача дня.
Шура увидела меня и захныкала:
— Они меня мучают. Даже расческу прячут.
— Вот же расческа, Шура, — бабуля Мартуля взяла с тумбочки гребешок, наполовину беззубый, и протянула сумасшедшей старухе.
— Это они перед твоим приходом положили. А так — прячут.
На карниз прилетели птицы, стукнули клювами в стекло и начали издавать булькающие звуки, словно перекатывали в горле камни.
— Голубки прилетели, — оживилась сумасшедшая Шура. — Покормить бы их. Нет у тебя хлебушка?