В квартире было две комнаты — Маленькая и Большая. За их окнами росли деревья, за деревьями лежала разбитая асфальтовая дорога, а за дорогой — пустырь. В Маленькой комнате, узкой и вытянутой, на тахте спали мои родители. А в Большой, за шкафом, стояла другая тахта — на ней спал дед Николай. Каждый вечер бабуля Мартуля раскладывала в Большой комнате диван и клала на него перину — на ней заставляли спать меня. Была в новой квартире и кухня — не то что в коммуналке. На кухне сидели женщины — мать, бабуля Мартуля и соседки. Женщины ругали мужчин. Всяких — своих и чужих. Иногда они ругали кого-нибудь конкретного — например, генсека Свищенко или сантехника Брежнева. Хотя, возможно, Брежнев был не сантехником, а электриком — но это не важно. Устав ругать мужчин, женщины рассказывали истории про людей из нашего двора и пили много чая с вареньем из слив. А еще в квартире была кладовка. В кладовке на гвозде висели свернутые змеей садовые шланги. Кот Тасик заходил в кладовку и неморгающими глазами долго смотрел на них.
Однажды я решила достать шланги и посмотреть, что же было в их полых резиновых трубах. Идею подал Тасик. Кот был старше и мудрее меня, поэтому был для меня авторитетом. Пока на кухне женщины вели свой нескончаемый разговор, я придвинула к месту преступления табуретку. Мы с котом запрыгнули на нее. Встав на цыпочки, я ухватилась за шланг и дернула. Ничего не произошло. Тогда я дернула сильнее — прямо изо всех сил. Кот Тасик мяукнул. Тяжелые, скрученные змеей шланги сорвались с гвоздя. Я вдруг полетела с табуретки куда-то вниз, к бесконечно далекому месту приземления. Я летела так долго, что в моем мозгу успело возникнуть множество мыслей. Одна из них была ярче и умнее всех остальных. «Мой отец алкоголик?» — такая это была мысль.
После меня заставляли лежать дни и ночи на жаркой перине в Большой комнате. Потому что у моего мозга было потрясение. Кот Тасик сидел на полу и лизал лапу. Он притворялся, что не был моим сообщником.
Иногда вечерами в Большой комнате, где лежала я, забывали включить свет. На кухне говорили о войне, которую дед всю прошел на «тридцатьчетверке». Стояли сумерки. Была ранняя весна. Вещи в комнате меняли свою форму. Шкаф становился черной дверью в другое измерение, а из-за него выглядывало большое злое насекомое со множеством лапок, похожих на плюшевую бахрому. Все принимали это насекомое за тахту деда под плюшевым покрывалом. Но я-то знала, что никакая это не тахта, а насекомое «тридцатьчетверка» с тридцатью четырьмя лапками. Пока дед шел на нем через войну, оно было смирным и слушалось его. А потом оно спряталось в другом измерении за шкафом на долгие годы. И вот теперь вылезло и притворялось тахтой. Кот смотрел на меня. Глаза у него были широко раскрыты. Он тоже понимал: мир не таков, каким кажется, — просто мы не все видим.
Когда уходили соседки, мать и бабуля Мартуля доставали деревянные кубики с картинками, раскладывали их на моей перине, и мы начинали играть в магазин.
Бабуля взяла у меня кубик, на котором был нарисован дом, и сказала:
— Я его покупаю.
— Дом не продается, — ответила я.
— Почему?
— Потому что его нельзя унести.
— Ну как же нельзя? Можно купить сруб и перевезти его куда угодно.
— Дом может двигаться? — не поверила я.
— Не сам, но его можно двигать.
Этот факт вызвал во мне восторг. Я вскочила с перины и закричала. Бабуля Мартуля схватила меня и уложила обратно. Мать сжала губы и погрозила пальцем. А я начала плакать — они не дали мне возможность насладиться осознанием того, что дом может двигаться. Ведь движение — самая удивительная вещь на свете.
В прихожей хлопнула дверь — вернулся с работы отец.
— Опять поддатый? — с презрением произнесла мать и добавила: — Иди, успокаивай.
Отец вошел в комнату. Я сидела на коленях у бабули Мартули и рыдала. Отец опустился на корточки передо мной и спросил: «Эт самое, чего ты?» «Дом двигается!» — глотая слезы, объяснила я. В руке у меня был крепко зажат кубик с картинкой дома. Отец вдруг отнял у меня кубик и стал грызть его. Это было так неожиданно, что слезы у меня высохли, и я полезла к отцу на загривок и стала кусать его за уши. Отец запищал, как кот, — он боялся щекотки. Бабуля снова схватила меня и уложила на перину. А мать со вздохом произнесла:
— Ну и дурак же ты, Ленька.
А потом мать заставила меня ужинать. Она принесла блюдце и положила его рядом со мной на перину. В блюдце было жидкое яйцо, перемешанное с солью и хлебом. Чайной ложкой мать впихивала в меня еду, а я подставляла под ложку щеку вместо рта. Мать ругалась. Если бы я выросла с пятиэтажный дом, я бы нашла способ уничтожить все мировые запасы пищи. Не было на свете вещи отвратительней еды. Казалось, я ем сопли — прохладные и пахнущие вареным яйцом. Меня вырвало.
Все начали суетиться. Все, кроме кота Тасика. Он лежал на подоконнике, мудро зажмурившись, спокойный, как шкаф. Глядя на него, я понимала, что все в порядке и волноваться на самом деле не о чем. Бабуля носила меня на руках по комнате, а мать меняла простыню и строго говорила бабуле: «Не укачивай ее». Мне положили на голову компресс и на неделю запретили даже садиться на перине.
Поздно вечером возвращался из цеха дед Николай. Ужинал и шел гулять по пустырю, который лежал за нашим домом, прямо за дорогой, посреди Путейской улицы. Раньше, до потрясения, дед брал меня с собой — и мы бродили по пустырю в тихой темноте. А ночью он садился на перину — и мы молчали, глядя на потолок.
Я лежала на перине долго-долго, пока за окном на деревьях не распустились почки. А встав, уже не верила, что с моим мозгом все в порядке. Кажется, он так и остался на всю жизнь потрясенным.
Отец и его сталактиты
Самый умный из всех людей — мой отец Леонид. Когда жизненные обстоятельства сложились так, что всякая борьба с ними показалась ему бессмысленной, он взял и спился. Приспособленчество — суть дарвинизма, лучший способ выжить. Время от времени он вспоминал, что жизнь начиналась с чего-то важного… Но это, ей-богу, такие мелочи: до конца оставалось дотянуть совсем немного. Как известно, жизнь проходит быстро.
И она прошла быстро, выбила из него молодость и спесь. Желтыми пальцами он мял папиросу и, прежде чем закурить, дул в нее. Сразу же кашлял — надрывно. Туберкулез. Он прикидывал, что можно загнать за бутылку водки патефон, доставшийся нам от сестры деда Николая. Ему очень надо было выпить: у него тряслись руки. Когда-то — он и сам не заметил этого момента — жизнь просто закончилась. Оказывается, существовать можно и после конца.
Я помню его другим — молодым, красивым и нервным. Он пьет дешевый ягодный портвейн, как воду, прямо из бутылки. А потом бежит по глубокому снегу, смешно растопыривая ноги. Вдруг падает и долго лежит в снегу. Я подбегаю. Мне страшно: не умер ли он? А он смотрит в небо. В глазах его пьяные слезы. «Светочка!» — кричит он и душит меня в объятиях.
Отец был фрезеровщиком. Только не на Авиационном, а на Металлургическом заводе. Он любил гульнуть после получки. «Пойти по дружкам» — как выражалась бабуля Мартуля. Жить с тестем и тещей ему не нравилось. Он часто намекал на это моей матери. Но она в тот год была толстой и апатичной после беременности мною. Жарила пирожки, пила кофе и смотрела в окно, на пустырь, считала количество единиц постиранного белья, развешенного на веревке в кухне, и сожалела, что не влезает ни в одно платье из прежней жизни.
Иногда отец набирался смелости и вступал в споры. Но только не с дедом Николаем. Дед был молчалив и строг. И если вдруг дед что-то говорил, его слово было законом. Спорил отец только с бабулей Мартулей. И только когда никто не слышал.
— Лень, зачем ты куришь в туалете? — делала ему замечание бабуля Мартуля. — Вон дед всегда на лестницу ходит.
— Да мне какое дело, куда он ходит!
— Что это ты разговорился? Чем тебе не угодили?
— А еще он каждый вечер суп ест. Из моей получки, между прочим.
— Мы, по-твоему, получку в дом не приносим? Объест он тебя, что ли?
— Вы в наши дела не вмешивайтесь, мы… В общем, теперь отдельно готовить будем.
— Кто ж вам запрещает?
Бабуля Мартуля и мать продолжали варить борщ в большой кастрюле, а потом переливали в две разные, чтобы мой отец Леонид жил с уверенностью, что ест собственный борщ, ничего общего не имеющий с борщом деда Николая.
Однажды ранней весной я попросила отца купить мне леденец. От получки у него осталось четыре рубля, и он планировал их прокутить в тот же вечер. Моя просьба его испугала. Он пробормотал что-то невнятное и засобирался. Быстро натянул куртку. Убежал.
Мы не видели его два дня. Когда он пришел, мать с бабулей тотчас накинулись на него с упреками. Отец беспомощно ухмылялся. А потом подошел ко мне и потрепал по голове. Но я отвернулась:
— Ты не купил леденец!
Не купил белочку на палочке. Темную, из пережаренного сахара. Горьковатую сласть. Почему?
Отец вдруг побежал в коридор. «Ты куда это? — крикнула ему мать. — Только попробуй смыться!». Но он не послушался. Накинул куртку — и был таков.
Вернулся отец через час. Без куртки, но с фингалом и ссадиной на скуле. Не обращая внимания на жену и тещу, с виноватой улыбкой подошел ко мне и вывернул карманы брюк. Оттуда посыпались монетки и леденцы — петушки, зайчики и белочки на палочках.
Мама и бабуля Мартуля укоризненно смотрели на все это. А я отвернулась и не взяла ни одного. И зачем я просила? Эти леденцы, жалкой горкой лежащие передо мной, стали мне неприятны, будто были закапаны кровью из ссадины на скуле отца. Отец стоял, пьяно улыбался и шмыгал носом. Деньги и леденцы — зло, почувствовала я тогда.
Весной Путейская улица превратилась в стремнину. Затопило дорогу. Под нашими окнами уазик застрял в каше из снега и грязи. Машину вытаскивали всем двором. На улице Второго Интернационала с крыши упала метровая сосулька и едва не убила женщину. Ребятня пускала щепки по весенним ручьям. А в библиотеку на Республиканской завезли полное собрание Большой советской энциклопедии.