Бабуля не разделила моего энтузиазма. Весь вечер она ворчала, отстирывая и суша утюгом этот ставший за один день уже не новым атрибут моей принадлежности к пионерской организации.
Быть пионером мне понравилось. В солнечные дни осени нас возили на автобусе на уборку моркови. Окна в автобусе были открыты, теплый ветер летал между вспотевших спин и творил, что хотел: танцевал мазурку под моей юбкой и спутывал мне волосы. В поле мы дурачились, валялись на ботве, пили чай из термосов и хрустели, как зайцы, желтовато-белой свежевыкопанной морковью. А зимними вечерами в кабинете химии мы учились с пионервожатой петь грустные песни про революцию.
— Чему тебя сегодня научили в институте? — спрашивала я Тамару и листала ее учебник.
— Высшей математике.
Тамара заплетала косу из своих бархатных черных волос, а старая Бабанька в очках смотрела телевизор, включив его на полную громкость. По телевизору показывали «телемост» с далекой Америкой, олицетворением добра в этом мире.
— А чему научат завтра?
— Не знаю. Наверное, квантовой механике.
— А кем ты станешь после института?
— Учителем в школе, наверное.
— Тогда ты должна учить всех правильно.
— Правильно — это как?
— Не заставляй собирать макулатуру.
Тамара ничего не ответила. А я попросила:
— Скажи мне, что значит формула E = mс2.
Она задумалась, а потом сказала:
— Что масса тела является одной из форм энергии.
Если люди уже догадались, что энергия эквивалентна материи, значит, конец света и впрямь близок. Нельзя жить по-старому, зная такую тайну. А я лишь убедилась, что стоит мне достичь скорости, равной 299 792 458 м/с, — и начнутся чудеса.
— Ты хочешь попасть в другую вселенную? — поинтересовалась я.
— Я просто хочу счастья, — ответила Тамара.
Мертвая царевна могла бы стать женой хоть самого генерала де Голля, так она была прекрасна. Но де Голль жил еще в те времена, когда древний конструктор Королев строил ракету, которая так и не полетела к Марсу.
Ночами Мертвая царевна утыкалась лбом в штапельное покрывало с оленями, повешенное на стену вместо ковра. День за днем завтракала хлебом и пила чай, надевала серую юбку и свитер цвета горчицы. Каждое утро перед выходом она красила губы, но, посмотревшись в зеркало, стирала помаду. В комнате каждый день громко тикали ходики на комоде, а она сидела на диване и глядела в зеркало. Оттуда на нее в ответ смотрела худая женщина с лицом, которое покрывалось морщинками.
Каждый день Мертвая царевна сорок минут ждала на остановке трамвай. Залезала в вагон и, не придавая значения тому, что можно сесть (она не придавала значения массе вещей), стояла, держась за поручень, смотрела, как летят навстречу карнизы домов, трубы хлебозавода. Однажды на остановке «Театр Советской Армии» она увидела мужчину, который помахал ей рукой с тротуара. Мертвая царевна срочно посмотрела в другую сторону. В грудь как будто кто ударил бревном, потом еще и еще раз. Дышать стало так тяжело, что она расстегнула верхнюю пуговицу пальто. Покраснев, уперлась взглядом в грязную точку на стекле. Потом поняла, что мужчина махал не ей, а кому-то на другой стороне улицы. И тут голос, сопровождаемый тычком в бок, вырвал ее из оцепенения: «Я к вам или не к вам обращаюсь, гражданка? Вы платить за проезд собираетесь?» Мертвая царевна достала из кармана мелочь и отдала кондукторше.
Поскорее бы исполнилось шестьдесят, тогда бы она точно окончательно смирилась со своим безбрачием, и ни один мужской взгляд не заставил бы ее краснеть. Глупая, смешная — корила Мертвая царевна свою плоть за непроходящее беспокойство и шла по заваленному снегом проспекту — работать в школе учителем.
А по пятницам старая Бабанька готовила в духовке курицу с чесноком. Вот только пахла эта курица почему-то селедкой. Бабанька готовила курицу, пахнущую селедкой, год за годом, пока не отправилась туда же, куда генерал де Голль, древний конструктор Королев и динозавры. Рыжая собачка перестала появляться под нашими окнами.
Напасти
Каждый справлялся с маятой по-своему: сантехник Свищенко читал газеты, ища между строк лекарство от закравшейся в душу тревоги, а находил лишь матерные слова: хозрасчет,плюрализм, гласность; гомункулы отрывали руки моей старой кукле, той самой, с чернильными оспинами на лице, а потом вставляли на место; бабуля Мартуля каждую минуту куда-то спешила, что-то покупала по дешевке, кому-нибудь шила, готовила какую-то еду, что-то мыла, на кого-то ворчала; отец добывал андроповку, которая в магазинах стала стоить 9 рублей 10 копеек — говорили, что виноват во всем этом был меченый родимым пятном по лбу Горбыль.
Тот год был богат напастями. Беда не приходит одна. На нас — меня, бабулю и гомункулов — напали вши. Не одолели они только отца — все ему, беззаботному, было ни по чем, не одна беда не липла к нему.
Вши — это примета горя, говорила бабуля и выводила насекомых дихлофосом. Опрыскав нас из баллончика, она закупоривала наши головы платками и заставляла ходить в этих чалмах весь день и даже спать ночью. Под чалмами жутко чесалось и болело — вши совершали судорожные забеги, задыхаясь в ядовитых испарениях, а дихлофос разъедал царапины на коже. Царапали себя мы сами, ногтями гоняясь за жителями наших голов. Мы канючили, рыдали, умоляли снять с нас чалмы. Но бабуля была непреклонна. «Света, — взывала она к моей совести, — через неделю закончатся каникулы. Как ты пойдешь в школу, вся завшивленная?». Только утром она освободила наши мертвые волосы, свалявшиеся, как гнилое сено. Волосы пахли бытовой химией, а мы с гомункулами думали, что это воняют издохшие вши. После этого бабуля мыла наши настрадавшиеся головы и вычесывала мертвых насекомых.
После вшей разбилось зеркало в трельяже. Оно не само разбилось, трельяж передвигал отец и уронил. В Большой комнате весь пол был усыпан осколками, в которых отражались фрагменты мебели и люстры, до того неузнаваемые, словно из Страны чудес. Как будто злоумышленник несанкционированно проник в Зазеркалье и взорвал там все к чертовой бабушке.
— Ты живой, Лень? — прибежала на грохот с кухни бабуля Мартуля. А убедившись, что на отце ни царапины, напустилась на него: — Ты какого кляпа его трогал? Водку искал, зенки твои бесстыжие? Я за ним с семьдесят второго года в очереди стояла!
На оглушительный шум прибежала одна из соседок, и вместе с бабулей они стали кричать отцу, что его нужно прибить. Бабуля убедительно размахивала кухонным полотенцем, на плите у нее подгорали блины. Отец испуганно пятился к двери, давя подошвами зеркальное крошево. Разбитый трельяж выставили в коридор, и он стоял там еще долгие годы, даже после конца света он там все еще стоял.
Убрав осколки зеркала, бабуля Мартуля села на диван и заплакала.
— Ты чего? — испугалась я.
Она ответила, что зеркало разбилось от того, что в нем отражалось слишком много покойников. Я помнила, что трельяж во все дни, когда покойники лежали в своих гробах в Большой комнате, был занавешен простыней, но спорить с ней не стала.
Зимний проспект
Три потрясения было у меня в ту осень. Первое — Мишка Кульпин во дворе запустил кирпичом в голубя и убил его. Второе — в моем измерении, навеки, как думала я, ветреном и бесснежном, наступила зима. А третье — в школе мне рассказали, что мы своего царя сами убили — застрелили в голову в старом городе на реке Исети, на восточном склоне Уральских гор. До того дня, когда мне рассказали правду, я жила с уверенностью, что царь сам отрекся и ушел в тайгу — жить в избе и сажать огород. Ну а революции и войны случились сами собой, потому что царь ушел: нечем было заполнить отчаянную пустоту без него — вот и придумали Империю зла.
Голубь, подбитый Мишкой, не сразу умер. Несколько дней он лежал на подстилке из травы, под крыльцом подъезда, а я носила ему воду и хлебные крошки. Ленка Сиротина, заметив, что я каждый вечер сижу на корточках рядом с крыльцом, тоже под него заглянула и сказала мне: «Давай это будет наша общая тайна» — и вместе со мной начала таскать воду и хлеб для разучившейся летать птицы. Но голубь недолго был нашей тайной, к исходу среды он умер, и Ленка, с торжественным и скорбным лицом, похоронила его под рябиной, даже крест поставила — из двух палочек, связанных веревкой.
После школы, бросив портфель в высокой траве у мусорных баков, я сидела на остывающей сентябрьской земле и все думала, не уйти ли мне отсюда навсегда? В моем измерении снег накрыл черную пыль на холмах, а в небе стояло далекое ясное солнце. Там ничто не мешало мне думать о мертвом царе и убитом голубе.
Снег скрипел под ногами, когда я шла вдоль железной дороги на юго-восток. Но холодно мне не было. Здесь никто не заставлял меня носить пальто мышиного цвета, давно ставшее мне коротким, и питаться картошкой из кооператива на улице Строителей. Поезд — заметила я — всегда проносился мимо в один и тот же час: он жил по своему собственному расписанию. А однажды случилась чудесная вещь. Издали я услышала протяжный гудок и взмахнула рукой, приветствуя поезд. Тут локомотив замедлил ход и остановился. Я влезла на подножку и вошла в пустой вагон. Поезд тронулся, набрал скорость — и несся по бескрайним холмам долгие дни и ночи. В окошко по ночам била льдинками метель, по утрам светило солнце, а поезд все несся и несся, пока не остановился глухой ночью в неизвестном месте.
Я нерешительно спросила у поезда: «Сходить, что ли?». В ответ он издал задорный гудок, что означало: «Ну а как же!». Я вышла из вагона — и поезд понесся дальше без меня.
Передо мной была станция и фонарный столб. Толку от фонаря не было — он не горел. Но мне и надо было, я и так все прекрасно видела — так же хорошо умел смотреть в темноту Тасик. Может быть, он и сейчас смотрел в темноту — где-то в другом, неведомом мне мире.
На станции было тихо и тепло. Мирно стояли пустые ряды деревянных скамеек в зале ожидания. Часы на стене не отсчитывали время, стрелки на них остановились без четверти третьего — наверное, навсегда. Я прилегла на пол у батареи центрального отопления и заснула. Проснулась я в утренних сумерках. За окнами в тишине падал пушистый снег. Я вышла из здания станции и оказалась на пустынном проспекте. Здесь стояло несколько двухэтажных домов — но не таких, как на улице Второго Интернационала, а кирпичных. Высоко в небе парила птица, а под ногам