Жуки с надкрыльями цвета речного ила летят за глазом динозавра — страница 22 из 54

и у меня была асфальтовая дорога, припорошенная снегом. Проспекту не было конца — как числовой луч с точкой отсчета у станции, он тянулся в бесконечность. На моем пути изредка возникали серые дома, на углу каждого висела табличка с номером. В этом ряду чисел слишком многих недоставало: был дом под номером два, но не было домов под номерами четыре, шесть и шестнадцать. Возможно, их забыли сюда поместить, а возможно, им просто было здесь не место. И тут я увидела еще одно чудо — большое дерево, запорошенное инеем, а под ним человека. На человеке была вязаная шапка, свитер, оранжевая жилетка и пузырящиеся на коленях трико — такие в зимние месяцы носил под штанами мой отец. Человек чистил пустынный проспект от снега совковой лопатой и смотрел на мир раскосыми, как у китайца, глазами.

Я подошла к нему, дернула за трико и спросила:

— Ты китаец?

Человек испуганно оглянулся, подтянул трико и сильно задумался, а потом продолжил расчищать совкой лопатой проспект. Он не видит меня — поняла я и за его спиной принялась лепить снежную бабу.


Гроб в золотистых нарциссах

К мусорным бакам через двор направлялась бабуля Мартуля. Первым делом она отругала меня за то, что мой портфель валялся в траве, а вторым сообщила:

— Умерла наша Шурка. Вчера в Томашевом Колке. Отмучилась.


С сантехником Свищенко на заводском ЗИЛе бабуля поехала в похоронное бюро и с болью в сердце истратила припрятанную на черный день денежную заначку — купила для Шуры зеленый, в золотистых нарциссах гроб. Другого в похоронном бюро не было.

Ночью мертвая сумасшедшая Шура лежала в морге, а гроб стоял в цехе, на длинном высоком верстаке.

Гомункулы спят в Маленькой комнате на тахте. Отец пьет водку на кухне. А я — с бабулей на дежурстве. Хожу по пустому ночному цеху и стараюсь не смотреть на гроб. Я не забываю о нем ни на минуту — на весь цех гроб пахнет сосновой смолой. Через высокие — от пола до пятиметрового потолка — окна в цех проникает лунный свет. Под потолком — кресты железных балок и темнота. Где-то там, на самом верху, по железным балкам ходит кошка. И я хожу вместе с ней: она сверху, а я внизу.

Хоронили Шуру в погожий день. Делегация в составе меня, бабули Мартули, сантехника Свищенко и троих слесарей с завода прибыла на старом пазике на кладбище Рубежное. Свищенко и трое слесарей подхватили гроб, поставили его у ямы на две специально привезенные для этого табуретки. Пришел молодой поп в рясе. Закатывая глаза, отпел и ушел. Гроб заколотили гвоздями и на веревках спустили в яму. Бабуля, а потом я кинули на крышку гроба по горсти пыли — и яму закидали землей.

— Плохая здесь, у церкви, земля, песчаная: сгниет Шурка быстро, — сказала бабуля Мартуля, когда мы уходили с кладбища. — У озера, где наши лежат, лучше. Там глина.

А я все вспоминала мертвую Шуру в гробу с нарциссами. Такой длинной при жизни она никогда не была. Такого белого, в горошек, платка никогда не носила. Лицо было обтянуто желтой кожей. Острый нос возвышался над впалыми щеками, как Эверест. Но что мне не суждено было забыть никогда, так это белки глаз и мутные зрачки мертвой Шуры — ей вовремя не положили пятаков на веки, объяснила бабуля, и глаза так и остались неплотно закрытыми.

О похоронах я рассказал Ленке Сиротиной.

— И ты не боишься теперь? — спросила она меня. — Ведь покойники являются тем, кто их видел.

После Ленкиных слов я несколько долгих месяцев не могла отогнать это видение. Оно являлось, когда я ложилась на перину в Большой комнате, а бабуля выключала свет. Тогда-то и вставал передо мной острый и долгий, как Эверест, нос и мутные зрачки — две грязные капли на белках глаз под неплотно закрытыми веками. Это видение мучило меня — и я крестилась, как участковый учил. Почему она являлась мне каждую ночь? Наверное, чувствовала вину за то, что так и не запустила со мной ядерную бомбу.

Однажды ночью я набралась смелости и спросила призрак Шуры, снова ко мне явившийся, зачем перестройка? Шура ответила неопределенно:

— Нам хоть ссы в глаза — все божья роса.

Я проснулась и в страхе оглядела комнату. Нет, мертвой не было. Тогда я уселась на подоконник, уставилась на пустырь и отправилась в свое измерение — гулять по заснеженному проспекту.

Печатная машинка

Всю осень по выходным — неделю за неделей — мы с бабулей ездили в Овраг подпольщиков разгребать завалы в комнате сумасшедшей Шуры. Коробки, узлы, тюки, чемоданы в ее комнате и тот мусор с помойки, что Шура не успела рассовать по коробкам, узлам, тюкам и чемоданам, — все досталось нам, как ее единственным родственникам, а сама комната — государству. Соседке, похожей на мамонта, бабуля Мартуля отдала большого размера коричневые сапоги, найденные на антресолях, — еще добротные, семьдесят шестого года выпуска. А патефон и коробку старых пластинок забрала домой. Узлы с тряпьем и кипы журналов с пожелтевшими, склеившимися листами бабуля перетаскала обратно на помойку. Койку Шуры разобрали и тоже отнесли к мусорным бакам — вместе с матрасом, простыней и всей одеждой из шкафа. «Беда будет, если оставить, нельзя за покойниками донашивать», — объясняла бабуля. Четырехсотлетний торт-безе, как только был обнаружен, отправился вслед за вещами-собратьями на помойку.

Я тоже копалась в пыльном шкафу — перебирала вещи. Порой меня бросали на несколько часов одну в гнезде безумной старухи, давая поручение «разобрать» левый угол комнаты или правый. «Разбирала» я плохо — не могла отличить нужной вещи от ненужной, и бабуля за мной часто пересматривала вещи заново. «Это на помойку, это соседке, это можно оставить», — быстро и деловито сортировала она.

Одна коробка была тяжелее других. Я с трудом стащила ее на пол и открыла. Там была банка с гвоздями, мешок с лампами от старого черно-белого телевизора и печатная машинка, которую давным-давно Шура выкрала из детского сада — прямо из кабинета заведующей.

Я выбросила гвозди и перегоревшие лампы в мусорное ведро. Вернулась бабуля, вручила мне купленную в магазине булку, а гвозди и лампы вытащила из ведра и положила в свою хозяйственную сумку.

В окно, немытое со времен сотворения мира, светило солнце. Птица прилетела, села на карниз и любопытным глазом, черным, маленьким, как бусинка, заглянула в комнату. Я отломила кусок от булки и через открытую форточку насыпала на карниз хлебных крошек.

Печатную машинку я решила оставить себе — мне понравился ее приветливый вид и металлические стрелы с литерами, полукругом выстроившиеся у каретки.

Рубеж

Всю зиму учитель математики ставил мне двойки, а весной вместе с историком ушел в запой. Математику, как и историю, отменили на месяц — но мне было все равно, я продолжала рисовать в учебниках Марс и учителя математики, пожирающего младенцев. Когда в одном из учебников я написала странные слова, меня вызвали к директору. Слова были такие: «Природа, обернувшаяся адом, свои дела вершила без затей. Жук ел траву, жука клевала птица. Хорек пил мозг из птичьей головы».

Директор поставила меня в углу своего кабинета и пошла на обед в столовую. А после обеда, увидев меня, по-прежнему стоявшую в углу, спросила: «А откуда ты знаешь эти стихи?». Я посмотрела на нее исподлобья и не открыла своей тайны. Тогда директор, пригрозив оштрафовать бабулю Мартулю, если я и дальше буду портить учебники, отпустила меня. Была гласность — и знать всякие стишки не воспрещалось.

Дело в том, что в моем измерении все чаще стали попадаться люди. Они шли по заснеженному проспекту в сторону железнодорожной станции и молчали. А один, похожий на длинноногого кузнечика, стоял в сквере у ограды. У этого было презрительное лицо — как у мальчишки, которого исключили из пионеров за хулиганство. Наверное, он специально надевал очки, чтобы смотреть на проспект из-за ограды сквера еще презрительней и чтобы никто не догадался (ведь под стеклами очков не видно), как страшно ему быть исключенным из пионеров. Мне понравилось его пальто — такого же мышиного цвета, как мое. Правда, рукава моего давно уже были на четверть короче моих рук — но бабуля Мартуля не имела лишних денег, чтобы это заметить. Я носила мышиное пальто слишком долго — и только благодаря моей тщедушной конституции оно все еще на мне застегивалось.

Длинноногий Кузнечик вытащил из кармана пальто носовой платок и протер стекла очков. Чистые стекла придавали больше презрительного блеска глазам. Вместе с носовым платком из кармана выпала мятая бумажка. Я подобрала ее и тут же в страхе отступила на несколько шагов: длинноногий уставился прямо на меня. Он меня видит? Но нет, он просто наблюдал, как в воздухе, похожая на белую бабочку, трепыхалась улетавшая от него мятая бумажка — ему казалось, ее уносит ветер.

Странные слова я прочитала именно на той бумажке.

В апреле улица Второго Интернационала превратилась в бурную реку — река неслась вдоль двухэтажных домов и тополей и впадала в море на Сталинадабской. Реки и моря пересохли, когда сошел весь снег, а выпало его много прошедшей зимой. А в начале лета на пустырь под нашими окнами приехал экскаватор и стал рыть котлован. Здесь, на Путейской улице, должен был вырасти новый дом. Глубокий котлован — еще один знак близкого конца света — долго еще зиял посреди пустыря под звездами.

Весь июнь я с одноклассниками собирала граблями мусор на территории школы и ремонтировала с помощью клея и папиросной бумаги книги в школьной библиотеке — отрабатывала практику, так это называлось. А когда школьная барщина закончилась, я стала ездить на трамвае в Овраг подпольщиков. Там я спускалась к Волге, садилась на песок и смотрела на реку, которая блестела на солнце. Мальчики в шортах до колен прыгали с валуна в воду и вопили от счастья. Я закрывала глаза и забывала, что у моего тела есть форма. Мое худое, маленькое тело становилось сгустком энергии — жаль, что это не могло длиться вечно.

В конце августа три дня по телевизору показывали балет «Лебединое озеро», в далекой столице было объявлено чрезвычайное положение, а сантехник Свищенко, пьяный и взволнованный, ходил во дворе и всем рассказывал не то присказку, не то анекдот: «Забил заряд я в тушку Пуго…» — и при этом как-то странно хихикал. Но никто, кроме него, не смеялся почему-то.