Жуки с надкрыльями цвета речного ила летят за глазом динозавра — страница 24 из 54

Зимы стали бесснежными. Клен в нашем дворе высох, и его срубили. Песочница сгнила, а жираф покосился — и их убрали со двора. Да и играть в нашем дворе было уже некому — дети перестали рождаться. Даже старух все меньше сидело на лавочках у подъездов. Осталась только высокая трава у мусорных баков. А люди жили так, будто все было по-прежнему. Никто не заметил, что он уже наступил.

Длинноногий Кузнечик

Гомункулы учили школьные уроки, согнув спины в три погибели под настольной лампой, а выучив, начинали играть в «трусильник». Играть в «трусильник» нужно было так: доставались из шкафа бабулины рейтузы, и того, кто решался эти рейтузы надеть, выталкивали на лестничную клетку. Вытолкнутый гомункул смущенно стоял в бабулиных рейтузах за пределами квартиры и просился обратно, стуча в дверь, целую вечность — две минуты.

Но главным при игре в «трусильник» была не сила и даже не умение стойко сносить стыд. Главным было сделать все, чтобы бабуля Мартуля не заподозрила о существовании этой игры. Гомункулам нужно отдать должное — бабуля так никогда и не заподозрила.

Утром нас больше не будил по радио торжественный гимн, под который когда-то мать натягивала на меня колготки, чтобы вести в утренних сумерках в детский сад. Исчезало все: гимн, сгущенка, турбина инопланетного корабля с пустыря, даже пионеры вымерли, как динозавры. Люди теперь покупали одежду на рынке, где нужно было разуться и встать на картонку, чтобы померить джинсы. А в Зубчаниновке по ночам каждую неделю бритоголовые убивали какого-нибудь прохожего.

Отец пил вторую неделю. Бабуля Мартуля штопала гамаши гомункулов. Строительный кран под нашими окнами поднимал бетонные плиты. А в школе, в классе биологии, повесили портрет нового президента. Президент был почти как сантехник Свищенко — с синими, как сливы, щеками. Жизнерадостный президент любил пошутить — и люди специально включали телевизор, чтобы подивиться тому, как он мычит, изображая корову, танцует в луже или дирижирует уличным оркестром, беспросветно пьяный и беззаботный. Моим одноклассникам нравился веселый президент, за это они и пририсовали ему член вместо носа — пока учителя не видели.

В Овраге подпольщиков я следила за широкой рекой, по которой ходили баржи. Ветер поднимал на ней волны, а осеннее солнце гоняло по волнам солнечных зайчиков. Чтобы добраться до реки, нужно было ехать на трамвае. В трамваях кондукторы из-за моего вытянувшегося тела принимали меня за кого-то другого — за существо, у которого есть деньги на проезд в общественном транспорте. По опыту кондукторы знали, что деньги у людей водятся в карманах. Тогда я выворачивала карманы — мне на ботинки сыпались хлебные крошки и фантики от конфет: в моих карманах водились только они. Меня высаживали — и в Овраг подпольщиков я шла пешком.

Из всех кондукторов только одна не трогала меня, позволяя проехать зайцем. Все из-за поношенной ветровки, которую отдала нам одна из соседок, и отцовской кепки на моей голове. Только эта кондукторша и видела, что я безответственный отрок, лишь в длину напоминающий человека.

Тихая осень стояла в Овраге Подпольщиков. Пустынный пляж с холодным песком тянулся в обе стороны узкой лентой. Здесь никто мне не мешал. Я садилась на песок и улетала к Океану.

В моем измерении Океан был скован льдом. В холмах лежал снег. Вершины скал были покрыты ледяными шапками. На крыше поезда, несущегося вокруг планеты, наросла многолетняя наледь. Я еще не потеряла надежду отыскать следы колонии Жуков с надкрыльями речного ила — чем дольше длились мои поиски, чем безнадежней они были, тем крепче становилась моя иррациональная надежда. Когда-нибудь я найду Жуков. Возможно, это произойдет, когда кончится бесконечная зима. Но она все не кончалась.

Я навещала город у железнодорожной станции, где по заснеженному проспекту шли молчаливые люди. Разбитая асфальтовая дорога вела мимо низеньких кирпичных зданьиц, которых становилось все больше. В сквере появился бронзовый памятник человеку, который читал книгу. Одну ногу он занес вперед, чтобы шагнуть на проспект, а другая вросла в постамент — так он и застыл, силясь сделать шаг. За пределами города до горизонта простиралась степь, разрезанная железной дорогой на две части. И все это много лет освещал болотистый свет зимнего солнца.

Я заглядывала в окна низеньких кирпичных домов и изучала жизнь молчаливых людей. Старые женщины спали под теплыми одеялами; ребенок играл в алкоголика — наливал воду в стаканчик из-под карандашей и чокался со шкафом; пес уселся на подоконник, посмотрел мне в глаза и вильнул хвостом; двое людей ожесточенно махали руками и ругались, они раскрывали рты, как рыбы, не нарушая тишину моего измерения ни единым звуком. Мне становилось смешно: эти двое и не подозревали, что их не слышно.

Интересней всего было наблюдать за длинноногим Кузнечиком. Он часами стоял у ограды сквера, протирая стекла очков, и смотрел на снег. Глаза его — один черный, другой карий — презрительно блестели. А потом шел по проспекту, сворачивал во дворы, где росли высокие деревья, а тропинки были занесены снегом, заходил в подъезд одного из серых кирпичных домов. Там, на лестничной клетке, он доставал из почтового ящика газету и с ней поднимался по ступенькам, входил в квартиру, выше которой был только чердак. Там длинноногий делал из газеты бумажный самолетик и запускал его с балкона. Самолетик парил над деревьями и опускался на сугроб.

Ранним утром, когда в мире было особенно тихо, он сидел на кухне перед монитором. Через провода к монитору был подключен белый параллелепипед и клавиатура. Длинноногий нажимал на клавиши клавиатуры — и на экране монитора возникали буквы. Как? С помощью невидимых литер? Железный параллелепипед был теплым, как свежая булка. Только потом я поняла, что он создан для того, чтобы превращать в двоичный код кванты информации. Только люди узнавали символы этого мира по их очертаниям, параллелепипед же распознавал символы по их коду.

Порой я тоже пробовала нажимать на клавиши — устраивала какофонию на клавиатуре. Длинноногий хмурил лоб и тер щетину на подбородке. Все остальное время я купалась в кружке остывшего чая, который Кузнечик забывал пить, и читала его буквы. Так я многое о нем узнала. Он все больше нравился мне.

Иногда он садился на пол, скрестив длинные ноги, и переписывал из книги на листочки стихи про животных. Я стояла у него за спиной и читала: «Мотылек, мотылек. От смерти себя сберег, забравшись на сеновал. Выжил, зазимовал». Может быть, длинноногому нравилось водить карандашом по бумаге, а может, ему просто нужно было знать, где прячутся зимой мотыльки, чтобы использовать их в качестве наживки при ловле хариуса. Листочки со стихами он скручивал трубочкой и бросал, целясь в батарею.

А иногда он вставал на середину комнаты и начинал танцевать, выкидывая ноги вперед. Когда он танцевал, я смеялась. Ноги у него всегда оставались согнутыми в коленках — Кузнечик словно играл в клопа-водомерку, носящегося по комнате. Однажды он надел пальто мышиного цвета, выбежал из дома и станцевал этот танец на улице. Молчаливые люди сначала испуганно отходили на безопасное расстояние, а потом беззвучно хихикали. Длинноногий не обращал на них внимания. Закончив танцевать, он протер стекла очков, презрительно посмотрел на прохожих и отправился в сквер — стоять у ограды и пялиться на заснеженный проспект.

Вечерами он ложился на диван и смотрел в потолок. А я раскачивалась на шнуре, который свисал с потолка и заканчивался электрической лампочкой. Мне все казалось, что в другой комнате этой квартиры, за запертой дверью, в которую длинноногий никогда не входил, кто-то вздыхает. Я проникала сквозь стену. Но в комнате не было никого. Там стояла только раскладушка, а на полу рядом с ней лежал на газете обглоданный селедочный хвостик, весь в крошках хлеба.

Как-то я заметила, что из-под очков сползает по щеке длинноногого Кузнечика капля воды, соленая, как Океан. Именно тогда мне захотелось взять его с собой. Лететь со скоростью света в одиночку — прекрасное, но опасное занятие. Я подозревала, что длинноногий тоже пришел из какого-то другого, неведомого измерения. Там — если верить буквам, которые он писал на мониторе, — десять месяцев в году мела метель и под тусклым солнцем лежала до горизонта тундра.

Каждый вечер перед сном длинноногий подходил к монитору и удалял все буквы, что написал утром. Он всегда оставлял только одну строчку. И следующим утром с этой строчки начинал писать новые буквы. Так проходил день за днем.

Поздно вечером я возвращалась из Оврага подпольщиков, вставляла в печатную машинку сумасшедшей Шуры Мошкиной чистый лист и тоже начинала наносить на него буквы. Я поверила, что в этом есть какой-то смысл, раз этим занимается длинноногий, — правда, пока мне недоступный смысл. Черт возьми, это было нелегко — подбирать нужные буквы. Стоило бы придумать учебное заведение для развития этого навыка и разместить его где-то во вселенной.

Жажда

Отец увидел домового в ту ночь, когда впервые заночевал в другой квартире, которую мы получили от государства как многодетная семья, состоящая из сирот, старой женщины и алкоголика. Квартира находилась в третьем подъезде нашего дома — в том самом подъезде, где жил безмозглый старик.

Отец пришел в эту квартиру вечером, с сумкой. В сумке была плисовая рубашка деда Николая, бутылка «рояля» и папиросы. В квартире от прежних хозяев остался диван — диван оставили, потому что из него вылезла пружина и порвала обивку. «Мой лежак» — определил отец и сел на диван. На этом лежаке — и он прекрасно знал это — ему предстояло спать ночами до самой смерти.

Под раковиной он нашел стеклянную банку. «Моя пепельница» — определил отец и покурил в нее. Да, и пепельница тоже — хоть он об этом и не догадывался.

Он достал плисовую рубашку. Еще добротная — можно загнать за два «рояля», если ремень прибавить. Пощупал свои бока — да, ремень был на месте. Порой отец забывал, пропил